Текст книги "Серое, белое, голубое"
Автор книги: Маргрит Моор
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Я прибыла на место. Да-да, стояла перед своим домом. Какая буря чувств! На глаза навернулись слезы: как хорошо, до мельчайших деталей знаю я эти стены и эту крышу! Только странно, что на первом этаже теперь сделали магазин. Погляжу-ка я, что здесь есть на витрине, это поможет немного успокоиться, – тут сахар, фасоль, джем, печенье, туалетная бумага, а на стекле чем-то белым выведено: «Смишене Збожи», верно, это означает «всякая всячина». Теперь я смотрю на сад. Он определенно стал меньше, и старого тутовника уже нет, подвязанных яблонь тоже, но козлик с ярко-голубыми глазами, который вдруг приблизился ко мне, по-моему, очень милый. Я толкнула его кулаком в упрямую морду, он решительно дал сдачи. Что, братец, захотелось побороться?
– Эге-гей! – вдруг услышала я.
Я обернулась.
В нескольких шагах от меня стояла светловолосая женщина. Ее улыбка предназначалась мне.
– Эй! – еще раз воскликнула она и чуть-чуть вытянула шею вперед. Руки у нее были заняты. Одной она держала девочку лет четырех, другая сжимала ручку тележки, на которой женщина перевозила большой мешок картошки.
Она принялась мне что-то объяснять, о чем-то меня спросила, показала на дом. Я рассматривала ее красивое широкое лицо – должно быть, она была со мной одного возраста, – интересно, о чем это она?
– Я жила здесь, – наконец произнесла я по-английски. – Летом сорок шестого мы с мамой уехали.
Тут произошло невероятное: ее серые глаза широко распахнулись – она меня узнала.
– Магда!
Она выпустила из рук тележку и даже, без всяких колебаний, ребенка. Ей нужны были две руки – обе обвились вокруг меня, похлопывали меня по спине, брали крепко за плечи и отдаляли ровно настолько, чтобы можно было еще раз меня осмотреть, но при этом ни в коем случае не дать мне улизнуть.
– Магда… Магда Резкова!
Милена Цепова родилась в той же деревне, что и я. Должно быть, еще детьми мы играли вместе, наши матери дружили. Она с грехом пополам говорила по-английски.
– Ты пойдешь со мной, – решила она в радостном возбуждении. – Смотри. Мой дом стоит на углу, отсюда в ста метрах. Ты поешь и останешься у нас.
Она наклонилась и вновь подхватила ручку ребенка.
По деревенской улице мы покатили тележку дальше, было четверть первого. Пришли к дому с остроконечной крышей и с добротным, отдельно стоящим сараем, ветер играл ветками вишни и тутовника, под навесом веранды стоял диван.
Милена указала на дом и сарай и, просияв, пояснила:
– Кузница. Этот дом раньше был кузницей.
По заросшему травой пригорку мы притащили картофель на кухню, расположенную во флигеле, четырехлетняя девочка Эли боязливо смотрела на меня. Милена открыла дверь и провела меня в гостиную с распахнутыми окнами, через которые внутрь падал свет, к двум мальчикам. Один из них – семилетний Куба, у него была круглая, как шарик, голова и такие длинные ресницы и мягкие щеки, что его можно было принять за короля эльфов, другой – девятилетний Матей – высыпал из горсти на стол, глядя на меня сияющими черными глазами, палочки для игры в микадо, прямо передо мной. Я протянула руку, подержала ее в воздухе, а потом, затаив дыхание, в наступившей тишине, которую, казалось, можно было резать ножом, подцепила с филигранной точностью самую верхнюю палочку.
Затем нас позвали к столу, детей и меня. Нам подали хлеб с творогом и луком, чай и горячие вареники со сливовой начинкой.
– Попробуй, Магда, – сказала Милена, подвигая ко мне блюдо с белыми кругляшками, от которых шел пар. – Видишь, это называется швесткове кнедлики. Ешь, тебе понравится!
Милена и ее муж с удовольствием говорили по-английски. Когда сегодня днем я познакомилась с этим радушным евреем-юристом, я поняла, почему это так. Иржи бывал в Амстердаме и в Лондоне. Дневная и ночная жизнь буржуазного общества покорила его. Наличие свободы, дорогих машин и газет само по себе не преступно.
– А моя страна – это трагедия! – то и дело восклицал Иржи, сопровождая меня на прогулке по полям и вдоль реки, протекающей по родным мне местам, и помогая мне проникнуть в дом, дворы и сердца людей моей деревни.
– Кто она? – Все хотели узнать у него про меня.
Одна крестьянская вдова разрешила мне пройти во двор – мы застали ее, когда она выносила ведро супа поросенку. Она разговаривала с ним, он отрывал бело-розовую мордочку от похлебки, слушал и даже хрюкал что-то в ответ. Учитель начальной школы показал мне своих голубей – у каждого из них был отдельный домик, приделанный к стене сарая. Управляющий водяной мельницы, а прежде ее владелец, проходил старое строение слоем свежей краски. Увидев нас, он прервал свою работу для того, чтобы откупорить бутылку шипучего белого вина. Иржи рассказал, кто я такая. Затем еще несколько дверей распахнулось перед нами, открывались новые бутылки, лица людей начинали лучиться, одна женщина заплакала, здесь хорошо помнили моего отца, мою мать и их белокурую дочурку.
– Какая трагедия! – воскликнул Иржи, когда, пройдя через заброшенный лес, мы не нашли там ни одной лисички к ужину.
Милена никогда не ходила вместе с нами на подобные прогулки. Эта красивая женщина, которая впервые стала матерью лишь на десятый год супружества, однажды сделала свой выбор. По утрам, очень рано, когда я еще лежала под ватным одеялом за каменной печкой, я слышала, как она возится с детьми на кухне. Чтобы не нарушать их привычный распорядок, а также ради себя самой я выходила позднее, когда уже негромко играло радио, а покрытые росой овощи из собственного огорода лежали возле мойки, Милена, на которую падали лучи солнца, оборачивалась ко мне с улыбкой, а сама тем временем скручивала вместе две половинки кофеварки. Булочки, посыпанные сахаром. Мое платье, сохнущее на веревке. Женщина, которая горячо принимает к сердцу мою безопасность и здоровье. Милена мне и подруга и мать и прежде всего сестра: в первый же предоставившийся для беседы вечер, прислонясь спиной к нагревшейся за день стене дома, мы выяснили, что весной 1945 года прятались в одном и том же подвале.
Мы выпустили кур. Бомбардировки приближались все ближе и ближе, поговаривали, что русские подошли уже под Брно, наша деревня пролегала как раз у дороги, ведущей к аэропорту, если будет прямое попадание, куры смогут разбежаться врассыпную.
Мы с мамой укрылись в подвале у нашего друга-винодела по имени Грубец. Мы взяли с собой и собаку-волкодава. Вместе с тремя-четырьмя другими семьями мы лежали на матрацах среди гигантских бочек и слушали, как над головой у нас бушует война. Все пытались по свисту, взрывам, треску пулеметных очередей определить, чья берет. Обсуждали замечание, брошенное немецким телеграфистом, который в тот момент, когда мы появились на ферме, упаковывал свои манатки: «Ну, погодите. Вот придут русские, тогда вам не поздоровится».
К концу пятых суток установилась мертвая тишина. Все переглядывались в свете карбидной лампы. Надо спокойно пересидеть. Грудному младенцу помазали губы медом. Лучше бы он не плакал. Но тут раздался топот сапог, земля дрожала под ними, неизвестные шли, разговаривая на чужом языке, звуки становились все яснее и громче. Шаги на лестнице подвала, они спускаются, все мы смотрели на дверь, в нее забарабанили, кто-то из нас услужливо открыл.
Я никогда в жизни не видела подобных людей. Два солдата, оба с широкими лицами, плоскими носами и черными как угли раскосыми глазами, они были монголы. Они зашли в подвал и посмотрели на нас без улыбки и не здороваясь. Казалось, один из них проявил интерес к моей красивой белокурой матери. Он подошел к ней. В эту секунду его товарищ сделал жест автоматом – по лестнице, наверх, живо! – всем нам разрешили разойтись.
На улице даже от сумеречного света у меня появилась резь в глазах. В воздухе витал запах железа, от которого першило в горле. Я увидела военные грузовики, мотоциклы, монгольского вида солдат верхом и женщин, затянутых в гимнастерки, с патронташем, перепоясывавшим грудь, – они с каменным лицом смотрели по сторонам и лающим тоном отдавали приказания.
В темноте мы двинулись к дому, я, моя мама, собака и двое маленьких мальчиков, которые почему-то были доверены ее заботам. Хотя до дома было всего-то полтора километра, мы шли не меньше часа. Мне не раз мерещилась на обочине разрушенной дороги серая скорчившаяся фигура. И вот наконец наш дом. В саду на газоне, освещенные пылающим костром, стояли два танка. В полном молчании мы вошли во двор. Повсюду лежали бесчувственные тела русских солдат. Мы их насчитали восемь.
В эту минуту навстречу нам из дома вышел офицер. Он поздоровался с мамой по-французски, извинился за попойку, которую устроили его солдаты, и сказал, что если мы поселимся на верхнем этаже, то бояться нам нечего, никто нас и пальцем не тронет.
Он перевел взгляд с матери на нас, детей. Я увидела, как он заулыбался и покачал головой. На его лице появилось озорное выражение старого дядюшки, который что-то задумал. Он зашел на кухню, вернулся с карманным фонариком и сделал нам знак следовать за ним. В углу сарая на мягкой подстилке из сена лежала целая куча яиц.
Есть события, которые не уходят в прошлое. У них есть ужасное свойство происходить не однажды, даже не дважды-трижды через равные промежутки времени, а просто-напросто оставаться, никуда не исчезать, сколько бы лет ни прошло. И не в динамичной форме, а в статичной. Не как поток времени, а как застывшее мгновение. Когда ранним сентябрьским утром я отперла дверь отчего дома, я была еще крохой. Мне было без малого шесть лет. Одной рукой я отодвинула щеколду, другой, держась за медный замок, потянула на себя – я знала, что дверь заедает. Я нервничала. В конце концов меня разозлило, что снаружи кричали и били прикладами в дверь, а с лестницы мать с распущенными волосами, нагнувшись, шептала мне что-то свое. Тут дверь распахнулась, и действие началось.
Моего отца предали в сентябре 1944 года. До этого немцы его не трогали, возможно, благодаря его браку с арийкой. Приходя утром на работу, он перепечатывал на машинке радиосообщения Би-би-си, прослушанные им накануне вечером. Затем переправлял их партизанам в горы. Хотя должности директора он больше не занимал, но по-прежнему руководил фабрикой. То утро, казалось, началось как обычно. Проснувшись, я забралась в постель к родителям, устроилась среди теплых перьевых подушек и наблюдала оттуда за тем, как бреется отец. Пена покрывала его подбородок до ушей, губы казались слишком красными, он подмигивал мне в зеркало и распевал с остановками веселую песенку про птичий оркестр, по-чешски «Птачи капела». Когда возле нашего дома остановились грузовики, я была внизу одна. Одетая в пушистый домашний халатик, сидела на кухне, обхватив руками чашку суррогатного какао-напитка с молоком. Я прислушалась. На улице раздались громкие возгласы. В машинах не отключали мотор, но с места они не двигались. Я ринулась к лестнице и увидела мать, перекинувшуюся через балюстраду.
Я стою в проеме двери. Не двигаясь и не моргая смотрю на гестаповцев. Они хотят войти в наш дом. Я ничего не чувствую. Вижу сапоги, кожаные ремни и оружие и не обращаю внимания на то, что загораживаю дорогу. Тогда чья-то рука отпихивает меня в сторону. С силой, потому что я лечу и утыкаюсь лицом в пальто, висящие на вешалке. Они пахнут травой и дождем. Я слышу странные звуки, которыми сопровождается арест моего отца. Это продолжается недолго. На лестнице появляется группа людей, они поспешно спускаются, мой отец посредине. Волосы у него немного всклокочены, на нем старый пиджак, я не могу как следует разглядеть выражение его лица, потому что он прикрывает рот носовым платком. Не поднимая глаз и не оглядываясь, он проходит прямо мимо меня и покидает дом.
Июньские дни тянулись для меня бесконечно. Я не была отягчена никакими обязанностями, никаким долгом. Только лишь смотрела на траву. На вишню, крона которой заполнила полнеба. Спокойная семейная жизнь Милены, почти что в отрыве от реального времени, ограничила для меня горизонты – вот Матей, Куба и их отец выходят по одному на улицу с мокрыми волосами и в чистых майках, вон кошка сидит, вон растут помидоры, опрыскиватель рядом, – а когда я смотрю на четырехлетнюю Эли, которая уже подросла, но мама все еще дает ей подслащенное молоко из бутылочки, я думаю: «Я и сама мало чем отличаюсь от этого ребенка. Я опять ничего не понимаю, как в детстве, что ж, события жизни непреходящи. Все будет так, как и должно быть». И я поворачивалась на другой бок, чтобы найти сигареты.
Иногда бывало приятно поделать что-нибудь по дому. Я вытирала посуду. Ходила за хлебом. Чем чаще, с буханкой под мышкой, я проходила мимо родного дома, тем, казалось, сердечнее он меня приветствовал. Иногда я замечала, что на втором этаже открыто окно, занавеска ходила ходуном вдоль подоконника. Я начала понимать, что ни я, ни дом не в ответе ни за дурацкий магазин, ни за безвкусный сад. Разве это имело какое-либо значение? Важен был летний воздух, струящийся в комнаты сквозь окна, ведь он-то ничуть не изменился, был прежним, более того, я его никогда не забывала, так же, как не забывала и голубую вазу с алыми маками, что стояла перед зеркалом в холле, и колоссальных размеров белую луну, что всходила зимой над холмами. И я вдруг останавливалась посреди дороги. Но как раз тогда мне вдруг случалось подумать: «Я чистая страница, свободна от прошлого», я вспоминала с фантастической ясностью тот восторг, который охватывал меня, когда мы с папой ездили на фабрику. Бывало, ранним летним утром мы скакали рысью по тропинке среди ольхи вдоль реки Ослава, и все то появлялось, то исчезало: кустарник – река, кустарник – река. Только папа, я и кобыла никуда не девались, приезжали вскорости на сахарную фабрику, где лошадь распрягали и она паслась на лугу, а мы с папой устраивались в комнате с высокими окнами – он, со своим смуглым, узким, оживленным лицом, начинал звонить по телефону и что-то записывать, я же раскрашивала красным и зеленым карандашом обведенных черным контуром медведей и жирафов…
– Знаешь, – сказала я однажды Милене, которая прилегла рядом со мной на траву, – пора мне потихоньку трогаться домой.
Я задумала проехаться на прощанье по округе. Поглядеть на окрестные деревни, ведь завтра я уезжаю. Взяла велосипед Милены, по-спортивному вскочила в седло и покатила вниз по асфальтированному спуску. Ветер свистел у меня в ушах, бабочка пыталась забраться мне под блузку, смешно, что я уезжаю, эти увитые виноградом склоны мне ничуть не надоели.
Доехав до перекрестка, я вдруг услышала: «Тето!» Оглянувшись, я увидела худенького мальчонку, который, стоя во весь рост, нажимал на педали. «Тето!» – крикнул он вторично, уже догнав меня, это означало «Тетя!». Матей захотел сопровождать меня в моей прогулке.
Мы разговорились, чешский мальчик и я. Проехав молча какой-то кусок пути рядом со мной, Матей изобрел гениальное решение языковой проблемы, стоявшей между нами. Что за беда, что я говорю с его родителями на совершенно непонятном наречии? Я ведь не сумасшедшая, нет, наоборот, славная. Он поехал чуть медленнее, бросил на меня быстрый взгляд, показал куда-то вдаль и принялся что-то объяснять. Не понять было невозможно: подъем голоса, замедление, ускорение темпа речи, вот он задумался, наморщив лоб, сделал паузу, подыскивая слова, затем вывод, улыбнулся. И вот закончил, точка, посмотрел на меня.
Я тоже улыбнулась, согласившись с его доводами, и подумала: «Чешский отличается сильной артикуляцией и большим количеством звука ”а”».
Дорога не просто взбиралась на кручу, она становилась значительно хуже. Во многих местах асфальт был разбит. Нам обоим пришлось ехать с осторожностью, чтобы позорно не свалиться. И наконец вершина холма. Мы вздыхаем с облегчением, говорим «уфф!» – немного наигранно. Он снова заговорил. Я слушала. На этот раз рассказ требовал от него серьезного, убедительного тона. Время от времени он смотрел в сторону и продолжал говорить лишь после моего кивка. Разговор – разговор! – это не сообщение чего-то, что тебе известно, а желание утвердить свое значение в глазах других.
Его заключительная фраза звучала так: «…старавранаколач!»
Чтобы сказать что-то в ответ, я повторила последнее слово:
– Колач.
Он с серьезным видом покачал головой и поправил меня.
– Колач, – снова сказала я.
– Колач! – Как я поняла, «л» должно было звучать значительно тверже.
– Колач, – повторила я.
Теперь правильно. Он удовлетворенно кивнул: получилось. Догадается ли он теперь снизить темп? Дорога шла по заросшей цветами долине. Воздух был мягок и ароматен, как розовые лепестки. Какой мне выбрать язык, чтобы в свою очередь что-то рассказать ему? Экзотический словарный состав нидерландского языка, наверное, не уступает чешскому. Я немного подумала, прокашлялась и начала, убедившись, что он меня слушает, рассказ про своего мужа, собак и житье-бытье на южноголландском побережье. Я уже не помню, что еще я ему наплела, но, должно быть, это было забавно – у меня до сих пор стоит перед глазами лицо Матея, он весело и понимающе улыбается мне.
– Самое лучшее – это цветущие поля тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, – так я закончила свой рассказ. – Тогда по всей деревне идет такой же запах, какой бывает в шкафу с бельем, переложенным мылом.
Холмы Моравии. Река Ослава. Прощание и возвращение. Я думаю о Матее, девятилетнем мальчике в синем тренировочном костюме. Когда он хотел прибавить скорость, чуть обогнать меня, он вставал на педалях. Я видела его худенькую фигурку то справа, то слева от велосипеда. Если мысленно убрать этот велосипед, то будет похоже на комический фантастический танец в воздухе.
Вернувшись домой, я спросила Милену, что означает слово «колач».
– Колач! – смеясь повторила она. – Это такой пирог!
Услышав это слово, Матей вернулся к прерванной теме. Он хотел испечь для меня пирог с вишневой начинкой. Чтобы я завтра в поезде не умерла с голоду. Его матери ничего не оставалось, как отмерить муки и растопить печь.
Они возились довольно долго.
На рассвете поезд прибыл в Нюрнберг. Толпа измученного народу высыпала из вагонов в поисках сосисок и газет. Все еще было закрыто. Я покорно поплыла вместе с потоком пассажиров, побродила по платформам и, увидев, что поезд еще не подали, встала в очередь перед кофейным автоматом. Когда подошел поезд, все стали проталкиваться вперед. Вместе с тремя словаками и двумя цыганками с грудным ребенком я устроилась в свободном купе в вагоне поезда, который, проезжая ночью по каким-то неизвестным местам, вобрал в себя серный дух. Мы с трудом нашли такое купе. Поставили в ногах сумки, сели сложа руки и стали ждать отправления.
Все было нормально до тех пор, пока не стали подъезжать к Вюрцбургу. Когда поезд остановился в пригороде, в наше купе ввалился рослый белобрысый детина с красной шеей – служащий железной дороги. Вид у него был злой. Он побарабанил ногтями по стеклу с приклеенными снаружи полосками бумаги и спросил, умеем ли мы читать. Никто не ответил. Тогда он выпятил грудь и буквально уничтожил нас значительностью своего официального сообщения. Оказывается, мы заняли купе матери и ребенка. «Вон! – рявкнул он по-немецки, лаконично подытоживая ситуацию. – Все вон!» И не успели еще словаки, цыганки с ребенком и я выйти, как мать уже появилась на пороге. Красивая молодая женщина с отрешенным взглядом проскользнула мимо нас в купе, прижимая к себе ребенка, чтобы, несмотря на все трудности пути, посвятить себя радостям материнства. Служащий закрыл за ней дверь.
Я стояла в проходе. Один из словаков угостил меня тонкой черной сигаретой. Дым разъедал мне глаза и легкие, но принес такое облегчение, что я готова была расплакаться. Я прислонилась спиной к стеклу, отвернувшись от мелькавших за ним пейзажей и забыв об усталости, желании спать, страхе, отвращении, обо всем, кроме чувства совершенного одиночества, которое словно покрывало легло мне на плечи. Рядом со мной, на откидном сиденье, приделанном к стене, примостилась цыганка со спящим младенцем на руках. Выражение ее лица было глухое и непроницаемое, ее словно не было здесь вовсе, несмотря на ее длинную юбку и пузатую сумку у ног. Поезд трясло. Прозвенел колокольчик на железнодорожном переезде. Прямо напротив меня, за стеклянной дверью, мать целовала своего ребенка и доставала ему из специального термоса бутылочку молока. Привезли передвижной буфет, нам пришлось встать на цыпочки, чтобы дать дорогу этому чудовищу. Официант в форменной куртке из льняной ткани открывал одну за другой двери купе и с легкостью сбывал свой товар – та мамочка тоже купила у него кофе и булочку, – но нам ему ничего не удалось всучить. Мы были пассажиры другого рода. Словаки достали черный хлеб, цыганка, прикрывшись красной шалью, приложила ребенка к груди, а я развернула белую бумажную салфетку с вишневым пирогом, нарезанным на квадратики.
Я ехала домой. Устремив взор на маленький оазис, фата-моргану за оконным стеклом, я думала: что это значит для человека – иметь дом, адрес, место жительства? Я это уже плохо помнила. Стоя в коридоре среди отбросов общества, которые посмели двигаться куда-то по своему усмотрению, я вспоминала – откуда-то из невообразимо далекой седой старины – презрение кочевника к жителю деревни, который хочет удержать если не время, то хотя бы свое место на земле. Поезд прогрохотал по мосту. Я переминалась с ноги на ногу. Нет, уставшей я себя не чувствовала. С удовольствием наблюдала за легким облачком сигаретного дыма, которое словно морской конек проплывало у меня перед глазами, разрасталось и таяло в солнечном свете.
Это было длинное путешествие. Цепочка событий, сигналов, знаков, которые теперь, спустя время, выстроились в логичную и таинственную последовательность. Объяснения, разумеется, никакого нет. Нужно не думать, а действовать. Не говорить, а смотреть. Вскоре я вернусь в исходную точку. На автобусную остановку в дюнах. Мысленно я уже вдыхаю морской ветер, пишу письма, звоню, работаю и хожу в гости, вскоре я снова стану той женщиной, что и была, – Роберт, я иду! – я мысленно разглаживаю обеими руками простыни на широкой постели, окна в сад открыты. Изменилась ли я? Постарела? О нет! Все узнают меня, мое тело, мою одежду, интонации моего голоса… никто, глядя на меня нынешнюю, не догадается, что зрение мое стало острее, что я могу на глаз определять расстояние и видеть в темноте. И если я вскоре сяду читать газету или приглашу друзей на ужин, разве помешает, если я между тем залюбуюсь на никому, кроме меня, не ведомый пейзаж и увижу что-то такое, что мне приятно вспомнить, – мои гордые, варварские, глубоко личные сны, которыми я никогда и ни с кем не могу поделиться…
Я повернулась к окну. Поезд шел сквозь холмистые поля. На следующий день я была дома.