Текст книги "Так говорила женщина"
Автор книги: Маргит Каффка
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
– Мамочка, выходи! – чуть не плача, умолял печальный детский голос, и дверь снова задрожала от негромкого, монотонного, неуклюжего стука.
– Иду, сынок!
В эту минуту она все осознала. Сам собой родился план на ближайшее будущее, истинное желание сердца; она догадывалась, что это неразумно, но знала, что не может поступить по-другому. Ее душа преисполнилась мученического самообладания, упрямого, горького и решительного. Она не будет устраивать сцен, лучше умрет, но будет выше этого – выше самой себя и той женщины. Только так и следует действовать. И это наполовину неосознанное решение предопределило грядущие дни и ночи и разрушило ей жизнь.
– Иду, сынок!
*
Муж уже сидел за столом, не отрывая взгляда от газеты. Он нежно коснулся руки женщины:
– Прошу!
Они даже поговорили. Обсудили скаредного редактора и новые декорации для оперы. Затем Юльча отправилась укладывать ребенка, а женщина медленно натянула перчатки и надела легкий серый плащ.
– Куда это вы собрались? – испуганно спросил мужчина сдавленным голосом.
– Прогуляюсь немного по бастиону. Что-то голова болит сегодня.
– Без меня?
– Без вас.
От этого, почувствовала она, стало больно, что совсем не соответствовало плану. Она уже и пожалела, но надо, надо было идти. Хотелось побыть одной. В темной одежде, неприметно, с опущенной головой, почти в рванье красться в сумерках по улицам, где еще недавно светило солнце, навстречу вечернему ветру с реки. Побыть одной, с чем-то рассчитаться, что-то завершить, изменить, навести порядок в мире внутри. Она вышла на улицу.
– Что случилось? Может быть, ничего такого – это-то и ужасно.
Женщина остановилась на минуту, чтобы осушить до дна чашу издевательских, горьких, здравых и донельзя банальных мыслей, которые проводили грубыми заскорузлыми ладонями по легкому трепетному пеплу ее души. Жизнь для нее была не тем, чем для других, не шахматной доской, по которой человеческие фигурки передвигаются, спотыкаясь, по белым и черным клеткам, повинуясь воле случая или в соответствии с замыслом; она никогда не могла воспринимать их со здоровым чувством юмора, как веселенькую мебель Шёберля[12]12
Роберт Шёберль – поставщик королевского двора, производитель раскладных кресел-кроватей и другой многофункциональной мебели в Будапеште в начале XX в.
[Закрыть], которая по необходимости может служить самым разным целям и идеям. Она хотела чего-то другого. Господи! Она так много, так долго страдала, что теперь была не в состоянии отказаться от своих требований. Жизнь задолжала ей многое: глубокую веру, нерушимость иллюзий и любовь, стоящую на котурнах, неземную, сказочную. Конец! Все ее мысли были навечно отравлены.
Она спустилась на нижнюю часть набережной и взглянула на вечные чистые волны. Так они и катятся уже бог знает сколько тысяч лет – ничто не происходит впервые, а только рождается снова и снова, как их однообразная пена. Однажды будто и она сама уже так стояла – опустошенная, обворованная – в давних сумерках на берегу реки. Но не в этой жизни. Это она уже знала. Ее жизнь прошла в домике с пеларгониями, где вспыхивали алым цветом вечные и однообразные пожары, порхали напрасные вздохи и где она с болезненным, летаргическим терпением выхаживала первого мужа: а в это время второй, человек сказочных мелодий, путешествовал дорогами чужих больших городов.
Большие города. Она испуганно огляделась и почувствовала, что зараза проникла уже и в прошлое. Насколько преувеличенно большими были ее вера, жертвенность, счастье, настолько же бурным оказался похоронивший их грязный поток разочарования, что обрушился на нее. Он перехлестнул через парапет, все осквернил и разрушил. Да, жизнь в большом городе. Теперь она ближе видела, угадывала и изучала жуткую «другую сторону» жизни, мимо которой до сих пор проходила с тем же безразличием, с каким слепой относится к цвету. Если она и слышала о грязи жизни, то всегда приходила в изумление: «Как, и такое бывает?» Но втайне всегда полагала, что все это – пустые пересуды; все сведения о звере в человеке – грубое преувеличение. А теперь она им поверила. Боже правый! Как много новых кошмаров с щупальцами полипов, шелестящих, невесомых, грязных платьев, сколько многообещающих широких улыбок, тяжелых ароматов, как дурно пахнет мутное море забвения, темного, резкого хмеля, разрешающего все проблемы. А сколько пухлых губ, с которых срывается тяжелое дыхание, стоит к ним только потянуться... Она словно прозрела – в памяти ожило все, что она читала или слышала о гнусных интригах, нервном перенапряжении, гадкой слабости, тайных, непостижимых пороках, теперь ее взвинченный мозг мог их разглядеть. Влажные красные губы, искривленные в усмешке, преследовали ее под светом многоцветных и чужих электрических фонарей, и среди этих голов медузы она видела того, кого любила, о ком со сладкой щемящей болью, которую лишь подогревало расстояние, думала, жаркими летними ночами подолгу пристально глядя на пыльную белую дорогу, теряющуюся в жемчужных облаках на небе. Оттуда, со станции, однажды приедет его экипаж. Каждое утро она доставала из тайника крошечную фотографию и, дрожа и краснея, как институтка, целовала его глаза.
Накатила усталость; она обернулась и разглядела в темноте наверху, у опоры моста мужчину. Глаза цвета стали; да, она и сейчас смотрела ему прямо в глаза.
– Я боялся, что вы замерзнете, Илона; я провожу вас.
В ней вскипело отвращение, захотелось ударить его в грудь, оттолкнуть; но она молча, не глядя, взяла его под руку.
*
Они вернулись домой, легли отдыхать в занавешенной комнате, где окно выходило в сад и подоконник заносило опадающими лепестками каждую летнюю ночь – но лето уже было позднее, сентябрьское.
Женщина лежала на спине и считала нити бахромы на занавесках. Как странно! Какая разница между вчерашней ночью и сегодняшней. А может, первая просто продолжается, и вся неразбериха этого дня – лишь сон? Но нет – вчера она хотела кое-что сообщить мужу, хотела поговорить о грядущем и о безмерно загадочном, вечно значимом ком-то, кто пока ещё Ничто – но в нём уже кроется целый мир возможностей. Она хотела тихо, с благодарностью сжать его руку, чтобы, расплакавшись, пообещать ему маленького ангела, который придет к ним, и из них двоих станет одно целое. Близятся сладкие муки, счастливый трепет, приятные хлопоты и чудо, великое чудо. Вчера она не рассказала ему, чтобы самой еще немного порадоваться заранее его восторгу, – а сегодня уже и не расскажет.
Внезапно ей в голову пришло одно совершенно разумное соображение. А что, если произошедшее на самом деле ничегошеньки не значило, а только выросло до таких размеров в ее помутившемся разуме из-за нервного перенапряжения? Да, это весьма вероятно! Она уже знала: в ее положении женщина не может полагаться на свое суждение. Но теперь она видит трезво. Теперь она будет рассуждать. Так что же могло случиться? Ее муж обнял служанку, наверное, в шутку, изображая несвойственное для него легкомыслие. В эту минуту он не был собой, отказался от нимба, которым его наделили девические мечты жены. Но разве он в ответе за этот нимб? Кто не поддастся влиянию момента? Может быть, он и поцеловал ее. В глазах всего света подобный поступок – ужасная пошлость, но почему? Только потому, что это произошло дома, со служанкой, там, где семейный очаг? Да, люди за это, конечно, осудят. Умная женщина должна принимать подобные вещи к сведению со снисходительной улыбкой. Так в этом все дело? Здесь ход рассуждений сбился. – Нет, это убедительно лишь для ума, а не для сердца!
Сон все не приходил в постель за ширмой, затянутой светлым шелком. Однажды – да, когда она еще была женой другого, – однажды и она дала этому человеку коснуться своих губ коротким, почти невинным, но несущим в себе миллион диких мыслей поцелуем – поцелуем на прощание.
Тогда она отбросила породившие жажду запреты, потянулась к нему, подставила лицо, заплаканные глаза, дрожащие губы, а мужчина нежно, с обожанием и мольбой едва коснулся их – да, она помнит – и безумно, резко, чуть не сломав, сжал ее руки. Тогда ей казалось, что она дала много, очень много, а теперь селянка с обочины предложила ему то же самое, и, может быть, он нуждался в этом не меньше. А ведь Юльча – хороший, добросовестный человек, прилежный, порядочный. Какая огромная от нее польза по сравнению с сотнями тех, кто в годы его скитаний щедро делился с ним всем, в чем сама женщина ему отказывала! Неужели жизнь так грубо проста? Один человек голодает, а для других на придворном пиру еда – лишь изысканное развлечение. Фу!
Ее бросило в другую крайность: наверное, любые губы, что умеют целовать, имеют одинаковую ценность. Отчего же тогда женщины так не думают, почему поцелуй рабочего, кучера для них бесчестье!
Мужчина по другую сторону ширмы пошевелился.
– Ты спишь, Илона?
– Уже почти заснула!
– Послушай, душечка! Послушай, я хочу тебе кое-что сказать. Я думаю, ты сегодня кое-что не так поняла. Это все была огромная глупость. Признаю, очень неприличная, но ты ведь умная и хорошая, а это все – не такое большое дело. Ты же не восприняла это всерьез, правда? Если хочешь...
Он говорил запинаясь, просительно, пристыженно, и тут женщина хрипло вскрикнула с отвращением. Ее словно подкинуло, она села на край кровати, бледная и дрожащая, и вытянула перед собой руку.
– Замолчи! Ради бога! Ни слова больше!
Муж хотел было кинуться к ней. Но когда он увидел, что ее трясет от омерзения, от ненависти, волнения и гнева, в страхе отпрянул, не смея ее коснуться.
*
Последовали недели, о которых и рассказать нечего. Каждый день они завтракали и обедали, работали и общались так же, как до этого, и выглядели как мирная, любящая супружеская пара, так что почти убедили в этом друг друга и себя самих, – но весь мир для них изменился. А бледный мальчик по-прежнему робко забирался к отчиму на колени, портной приносил осеннюю одежду, хозяйственная Юльча закупала овощи.
Эта жизнь обрушила на одного человека все мучения ада, и этим человеком был мужчина. Он чувствовал себя словно в тюрьме. Стены его камеры были из прозрачного мягкого тумана, но как только он пытался навалиться на них, чтобы сбежать, они превращались в твердые стенки земляного рва. Порой, когда он смотрел на серьезное, благородно спокойное, печальное лицо жены, ему хотелось со слепой ненавистью встряхнуть ее, придушить, ударить. Что она от него хочет?
«Да, нам надо поговорить! – решил он однажды по пути домой. – Нужно все прояснить – или-или, – так продолжаться не может. В нашем доме поселились неловкость, напряжение и стыд, настал конец спокойствию, и я больше не могу продолжать работу».
– Где мамочка? – спросил он у мальчика, который сделал шатер из спинки кресла и свисающего края шторы и тихонько сидел внутри: это был его домик.
– Мама там у себя, на диване!
Она и в самом деле лежала там, очень бледная и растрепанная, скорчившись от непонятной боли в теле. Когда он взглянул на нее, на глаза чуть не навернулись слезы. В эту минуту мужчина ощутил, как в душе воспряли все благородные любовные порывы, желание защитить и приласкать несчастное сломленное создание, позаботиться о нем. Его охватило смутное предчувствие – в чем дело? Женщина действительно выглядела бледной и слабой все эти последние недели, а он... может быть, не так понял... и, может быть?..
Он быстро шагнул к ней и почувствовал, что уже близок к тому, чтобы броситься перед ней на колени со всей захлестнувшей его нежностью и любовью и покаянно взмолиться: «Я подлая собака, делай со мной, что хочешь, наказывай, мучай, плачь, угрожай, только люби меня так, как я обожаю тебя!»
Но перед тем, как произнести эти слова, он взглянул ей в лицо. Он увидел плотно, изо всех сил сомкнутые губы, упрямо закрытые глаза, судорожно сжатые тонкие пальцы, зарывшиеся в темные локоны. Она не спала и, зная, что он стоит рядом, не открывала глаза. Ясно, что она хочет избежать разговора. Мужчина тихо вышел из комнаты с поникшей головой.
*
И снова летели недели, снова ничего не происходило, а если и происходило, то заметить было невозможно, потому что в душах супругов разворачивались беспощадные маленькие драмы дней и ночей. Желтые орхидеи в саду поникли, окно иногда покрывалось изморозью, и тихий мальчонка пальцем выводил узоры на мутном запотевшем стекле. Когда женщина каждый день воз-
вращалась домой и тихо здоровалась с мужем, который, сгорбившись, сидел в кресле-качалке у камина, на улице уже опускались серые сумерки.
– Сегодня первое! – однажды неуверенно сообщил мужчина.
– Да, первое.
– Я куплю на ужин мясную нарезку и что-нибудь еще. А то я зоне отпустил служанку – ничего страшного, да?
– Ну тогда я сама приготовлю.
Когда она подошла к плите, то уже поняла, какая злая, бездушная грубость прозвучала в этой паре слов, в жестком, равнодушном тоне. Ее уже занесло, она уже не могла продолжать быть «хорошей». Она уже подчинялась не сердцу, а только высокомерному, упрямому, унизительному для каждого человека сознанию долга.
Она пришла в боевую готовность, перебрала несколько чистых кастрюль и начала молча хлопотать над ними. Какой порядок, какая необыкновенная чистота царили на кухне Юлиш!
Мужчина зашел в кухню в верхней одежде и шляпе.
– Илона! Пожалуйста, не изматывай себя! Я лучше схожу в харчевню поблизости.
Женщина кивнула и услышала удаляющиеся шаги. Она уже села и положила голову на руки, когда снова послышались шаги. Вернулся.
– Илона, – сказал он почти умоляюще, – если хочешь пойти со мной, я подожду. Что ты будешь делать тут одна?
– Спасибо, но я сегодня лягу пораньше! Лучше возьми с собой Питю.
*
Она осталась одна в бескрайней неуютной тишине; минуты убегали, гонясь друг за другом. Женщина уже ощущала, очень смутно, что с виду спокойные, ритмично пульсирующие мгновения несут в себе бремя окончательных выводов. Почему сегодня? Она достигла предела, переполнилась, будто именно сегодняшняя холодность безвозвратно забрала все, что ей принадлежало, и ее саму тоже. Но она еще долго сидела у кухонного окна и смотрела на голые сухие стебли в саду, покрытые инеем молодые деревца, небо цвета мутного бутылочного стекла и перевернутые кувшины на заборе. Она знала: что-то должно произойти, даже если она не поторопится, не решится, даже если она не захочет. Она могла бы продолжать так сидеть, положив голову на руки, и все равно решение созрело бы сегодня, неминуемо, как побуждение слепого инстинкта.
И все же, когда уже совсем стемнело, она встала и пошла в свою комнату. Белый письменный столик, милые сердцу скрипящие перья. Да, она хотела написать, оставить письмо. Но что писать? Правду? Понятно ведь, что ее нынешние переживания и чувства принято называть «минутным помешательством». Она улыбнулась. Как же хорошо – никаких доводов, объяснений, никаких мыслей: это состояние поможет ей справиться с последней сложностью легко, как в дурмане, а главное – после настанет тишина. Надо спешить, пока длится это безмятежное странное помутнение. Она положила перо и с усталой улыбкой прижалась виском к стволу маленького револьвера. Дом был пуст, и никто ничего не услышал. Очень тихо – мелодичной капелью, друг за другом, – алые капли заструились на пол. В тупом опьянении жужжала поздняя осенняя муха, запутавшаяся в клочке волос, влажных от липкой крови.
Снаружи, в прихожей, поднялся шум. Топот детских ножек, прерывистое детское дыхание – это был мальчик, очень довольный тем, что шалость удалась и он добежал, обогнав отца. Но затем он опечалился оттого, что дверь закрыта, – и начал монотонно, тихо и терпеливо стучать.
– Мама! Ну открой, мама!
Триумф
Перевод Оксаны Якименко
Как давно это было, сколько лет прошло с тех смутных времен, когда я в последний раз была здесь, мне не было еще и четырнадцати. Теперь, когда я так торопилась прожить эту жизнь, безумный вихрь вернул меня обратно. Поезд вдруг застрял здесь на несколько часов, и в предрассветной тишине я бродила по родному городу.
Мы друг друга не забыли. На углу у большой церкви я обеими руками придерживаю шляпу, необузданный, дикий низинный ветер цепляется за нее, совсем как в школьные годы. Я ищу следы тех времен, но ветер давно их стер! Как он пытался стащить портфель или швырял мои каракули о стену храма пиаристов, в то время как одноклассницы на другой стороне улицы смотрели на меня и хихикали. Помню, они были полны ненависти, злорадные и язвительные, вся злоба женщины к женщине была в этих старшеклассницах в коротких юбках. Я им не нравилась, ведь мне ставили самые высокие оценки, а на экзамене вообще дали золотую медаль, но они все равно толпились вокруг меня, когда я заворачивала в лавочку Матолчи на улице Кишвиз. Надо бы проверить, на месте ли она, за крейцер там можно было купить самые необычные сладости: прозрачных петушков на палочке, красных слонов, леденцовых пупсов, крахмальный сахар... Ах, да! Крахмальный сахар, патока, шоколад с начинкой, первое чувственное желание, подкуп, авторитет в странных школьных объединениях. За кусочек крахмального сахара дежурная ученица не записывала мое имя на грифельной доске, а соседка по парте провязывала за меня три ряда крючком на уроке домоводства Мне тогда было лет десять, наверное, а на месте нашей школы с той поры выстроили двухэтажную гостиницу.
Да, мне было десять, я только-только вернулась по болезни домой из далекого монастыря, где провела три года; три года безо всякого развития, помещенная туда не по своей воле, наделенная богатой и болезненной детской фантазией и слабеньким щуплым телом. Там я никогда не видела ни солнечного света ни луговых цветов, ни даже собак. Поэтому, вероятно, я была совсем не похожа на остальных детей.
Знакомые дома на улице Медье. Первый, сонно улыбающийся луч солнца стучится в старые зашторенные окна дома, где когда-то жили мои родственники, и я частенько там бывала. Город растет: вижу вывески – выведенные золотыми буквами слова «Купальня» и «Городской гимнастический зал», но в уголке, среди липовой зелени, стыдливо притаился старый желтенький домик моей крестной. Здесь всегда покойно и тихо, и старые, запертые знакомые дворы мечтают о том же, что и я, чтобы их хозяева спокойно спали за зажмурившими глаза окнами, и я брожу меж ними точно так же, как десять лет назад.
Как же я тогда бродила? Походка моя, наверное, отличалась удивительной печальной неловкостью – я это чувствовала, но ничего не могла с этим поделать. Ранец оттягивал плечо, а я в огромных не по размеру туфлях рассеянно спотыкалась о неровные уличные камни, смотрела под ноги и забывала здороваться с тетушками. В маленькой моей голове теснились великие и серьезные мысли. Мы тогда как раз начали изучать всемирную историю, и по ночам, утирая пот со лба, я лихорадочно размышляла, не безбожница ли я, если читаю о греческой религии и слушаю дифирамбы учителя заблудшим, неверующим язычникам. Когда учитель сам еретик, а египтяне на протяжении двух тысяч лет поклонялись солнцу, и Бог не наслал на них огненный град или страшное вавилонское столпотворение. Да, я только-только выбралась из монастыря на свежий воздух.
Иногда на улице мне встречались тетушки, которые со слезами на глазах наблюдали за мной и шушукались: «Что сказал бы отец, если бы увидел?» Но он, бедненький, уже не мог увидеть свою ненаглядную – папа покоился у решетчатых ворот кладбища под каменной плитой с выбитыми золотыми буквами. Когда он умер, меня отослали, по возвращении домой у меня уже был новый отец и парочка очаровательных младших братьев.
Однако грустным, нерешительным, стеснительным ребенком я была отнюдь не по их вине. Хотя дома меня никто не обижал, внутренний голос нашептывал, что я здесь лишняя. Пока папа был жив, мною занималась гувернантка, которая изрядно меня доставала, а теперь я с радостью бегала в лавку за чищеным рисом, отводила малышей в детский сад и ходила в школу с нищими девчушками-подмастерьями, одетая в теткины обноски. Я и не заметила, как у меня стали слабеть глаза – я все сильнее жмурилась от света и как-то раз в страхе убежала от зевавшего пса, потому что он якобы «разинул на меня пасть».
Может статься, дело и не в монастыре, а я просто такая уродилась. В двенадцатилетнем возрасте я не знала, что такое часы, и не умела отличить колокольный пои от боя башенных часов или монету в шесть крейцеров от монеты в двадцать, но мое сочинение о средневековых гильдиях и рыцарских орденах «произвело впечатление», и классная дама меня похвалила. Тогда-то на семейном совете и было решено, что мне во что бы то ни стало нужно учиться, из четвертой меня взяли в пятую гимназию, учиться и зарабатывать на хлеб, потому что такую некрасивую все равно никто замуж не возьмет. На тот момент это меня совершенно не беспокоило.
Не беспокоило, правда, и позже, когда пришло время мечтать. Снаружи я была до ужаса неловкой и неуклюжей девочкой, но отличалась повышенной чувствительностью и бурным, богатым воображением. Первой мечтой, помню, была кукла, которая умела бы говорить и ходить. Я еще играла в игрушки, но всегда в одиночестве. Я воображала себя машинистом поезда, взгромоздившись на доски в саду, принцессой в замке под массивной лестницей, где обустроила себе комнату из сломанного верстака, хромой гладильной доски и табурета. Я всегда была главным героем, а пассажиры, крестьяне, придворные дамы всегда были невидимы, они желали того же, что и я, думали мои мысли – как же здорово было с ними управляться!
Я предавалась мечтам каждый вечер перед сном на протяжении долгого времени. В мечтах я была златовласой восковой Афродитой, которую показывали на ярмарке, когда я выиграла черепичную синюю вазу, и вокруг моей кровати тоже собиралась толпа любопытных зевак. Затем последовали мечты о любви.
Я пробегаю мимо переулка с казино и попадаю на нашу улицу Кёньок, где мы когда-то жили. Увижу ли я снова дом старого почтальона, огромный каменный дом с верандой, где в крошечной задней комнатке на меня обрушились дерзкие и горячие, тревожные, невозможные и прекрасные видения. Любовь! Я придумала ее для себя как нечто тайное, болезненное и очень странное, в воображаемом романе я продумала каждую де-таль, и героя – незнакомца, и все это было невыносимо прекрасно. Глупость ужасная, и мне за себя стыдно, но сейчас чувствую, что могла бы начать все заново, уступить райскому волшебству, пылко и самозабвенно отдаться сильному и жалкому, беспощадному и прекрасному персонажу, с которым я так ни разу и не встретилась. Ах, и не расскажешь!
Хорошо, что я сюда добралась. Дом все тот же, только плющ, обвивающий беседку, потускнел, и нынешний обитатель не держит его в такой же чистоте, как мама. Если посмотреть трезвым взглядом – невзрачная, никому не нужная развалина. Да! Хорошо было бы заново предаться мечтам, но только так, чтобы реальность не вмешивалась!
Мне было четырнадцать, когда в мою жизнь вмешалось незначительное, казалось бы, событие, которое заставило меня проснуться, – по ощущениям, не будь его, я бы обрела совсем, совсем иную форму, не такую, как сейчас. А какой бы я стала? Неужели та, прежняя форма утрачена навсегда?
Мне было четырнадцать, и крестная придумала, что мне надо как-то «приловчиться». В то время в городе как раз промышлял господин Алани, учитель танцев, и крестная записала меня к нему, в качестве подарка на именины.
Подарок я приняла безо всякого энтузиазма и на первый урок отправилась страшно злая. Дело оказалось непростым. Два часа надо было в корсете и узких туфлях, спотыкаясь, выделывать разные па, притом что на носу был экзамен, дома ждала куча уроков, и я все равно страшная, так все говорят, а эти стриженые подростки с потными ладонями никак не вяжутся с печальным героем моих снов, тем самым, воображаемым. Среди учеников была пара симпатичных юношей, и блондинка Ирэн, главная моя школьная врагиня, радостно кружилась с ними в вальсе. Ирэн завалила три экзамена, но утверждала, что у нее есть тридцать два платья. Все забавлялись, хихикали, глазели по сторонам, а я стояла среди них, чужая и напряженная, и меня совершенно ошеломляло сознание того, что мои товарки, помимо вычисления процентов и изучения рыцарских орденов, живут еще какой-то, совершенно иной жизнью, пугающе неизвестной мне, веселой, легкомысленной жизнью. Они гуляли после занятий, знакомились с молодыми людьми, проживали истории, недолгие отношения и чудесным образом «приловчались». Сколько сплетен, сколько тайных фраз, о которых я прежде и не догадывалась. Я привыкла с гордостью чувствовать свое первенство на уроках, но здесь – как я вообще осмелилась сюда забрести? Это их царство, и они отомстят мне. Ирэн поучала меня насмешливо-доброжелательно, с чувством превосходства, и иногда делала это довольно громко – о, в какой тайне я делала за нее домашнюю работу, а сейчас мне приходилось мучиться и считать шаги. Когда же это кончится! Когда дамы должны были выбирать кавалеров, я и близко не осмеливалась подойти к одному из юношей и приколоть цветок, когда же учитель танцев брал меня за руку и подводил к кому-то из партнеров, я стыдливо зажмуривалась.
Учитель танцев, насколько я помню, был милый, проворный богемный старичок – он сейчас что-то вроде секретаря при каком-то клубе для богачей. Он же обучал фехтованию и музыке, еще мама моя у него занималась, и по этому случаю он всегда у нас полдничал. Со мной он был игриво-дружелюбен, но толку от этого было мало. Я терпеть не могла танцы и при малейшей возможности отлынивала от занятий. От вальсов у меня кружилась голова, чардаш утомлял, так что я просто, безо всякой причины, сообщала: «Я не танцую!» – или честно объясняла, что «мне не хочется». Никто никогда не говорил мне, что подобное поведение можно посчитать скандальным или непристойным, но, можно предположить, что другие таких заявлений напрямую не делают, и девушка сообразительная и ловкая сама поймет, что к чему. Я вот не понимала. Со временем я уже практически не могла найти себе пару без вмешательства господина Алани, и я могла часами спокойно сидеть у окна, разглядывая плывущие по вечернему небу облака. Стук метронома, визг музыки, хриплые выкрики распорядителя, топот ног и издевательский смех танцующих за моей спиной – всего этого я даже не слышала.
Заметила я эти звуки лишь в тот момент, когда слепая, страстная ненависть волнами взяла меня в кольцо. Думаю, этому изрядно поспособствовали мои товарки, ведь Ирэн завалила три экзамена, – девушки начали перешептываться с ухажерами, гимназисты на повышенных тонах принялись давать обещания, что отомстят, и все ядовито переглядывались, стоило мне к кому-то обратиться. Я уже знала: против меня что-то затевается.
Ирэн вдруг стала со мной необычайно мила, в школе подходила ко мне и, демонстративно посмеиваясь, периодически упоминала об исключительном, экстраординарном событии – в тысячу раз более важном, чем какой-то дурацкий экзамен, – которое вот-вот должно произойти: всего неделя, и будет репетиция бала, а у нее уже все танцы забронированы. «Бал, бал!» – вторили коридоры и увешанные огромными картами стены. Лихорадочная, радостная суета почти захватила и меня, но тут внезапно, не знаю, по какому слову или улыбке мне все стало ясно. Я осознала весь ужас того, что меня ожидает. Сейчас эта армия легкомысленных, ветреных и веселых девиц отомстит мне за мою жалкую, вызывающую доброту, за мою школьную науку: со всей безмерной ненавистью юных сердец гимназисты сговорились, что я не станцую на балу ни фигуры. Ужас! Ни один юноша не пригласит меня на танец, и я весь вечер просижу на скамейке, ведь учитель танцев на балу уже не распоряжается.
Я до той поры и не подозревала, что это позор – вроде как на второй год остаться или еще хуже. Ведь я с таким удовольствием сидела на занятиях и не танцевала. Но бал – это совсем другое. Туда придут мама, тетушки, да и крестная собирается, она же меня на уроки записала, и там надо будет танцевать, обязательно, а позором все закончится или триумфом – зависит от прихоти юнцов во фраках.
Я была в совершенном ужасе, но дома ничего сказать не посмела. Мне уже и платье пошили, милое такое, из голубого батиста, на днях нашла от него кусочек, и веер подобрали для чарующего гавота – его танцевали отдельно четыре пары, и дядюшка Алани меня в эту группу включил. Мне этот танец с его бесконечно выразительными движениями, кстати, нравился – я чувствовала, что танцую его неплохо. А Алани так и ходил к нам полдничать.
Время шло своим чередом, страшные догадки потеряли остроту, ведь оставалось всего двое с небольшим суток, после чего меня ждало первое в жизни душераздирающее потрясение, великое огорчение, которое должно было бросить тень на всю мою дальнейшую жизнь. О, как я хотела свалиться от тяжелой болезни, сколько плакала накануне. Платье было готово, мне состригли пару локонов ради челки. Господи! Вообще-то она мне очень даже шла.
К полднику я уже должна была быть при полном параде, ведь следом за мной одевалась матушка. Я стояла и смотрела на себя в зеркало.
Прелестные ленточки и бантики, на юных несмелых плечах – прелестная кружевная накидка, волосы припудрены для гавота, на руках – перчатки до локтя. Какая я была хорошенькая. В книжках из «Библиотеки мировых романов» тоже бывает, что мисс Невилл или другие славные английские девушки за ночь превращаются из маленьких монстров в стройных барышень. Но в этом что-то есть. Девочка-ребенок вдруг вытягивается вверх, руки и ноги становятся пропорциональными телу, нос приобретает форму, девушка смотрит в зеркало и начинает двигать губами, пытаясь понять, как будет лучше смотреться. Делает прическу и принимается следить за ногтями.
Продолжая смотреться в зеркало, я снова побледнела. Меня охватил ужас! Какая польза от этого всего, если сегодня меня ждет величайший позор, нет, нельзя туда идти! Что скажет матушка.
Старик-учитель уже зашел за нами сопроводить на бал и весь полдник только и делал, что смотрел на меня. Когда мы вышли за ворота, он взял меня за руку.
– Не бойся, детка, все будет хорошо.
Что это было? Он что-то заподозрил? О, как я хотела рассказать ему о своих страхах и попросить помощи. Думала даже предложить, чтобы дядюшка Алани перед началом бала попросил от моего имени у всех прощения и воззвал к рыцарским чувствам. В панике я была готова и на это, но заговорить не осмелилась, и учитель улыбнулся.
Когда мы вошли в зал, девочки опять зашушукались, и я увидела блондинку Ирэн с ее тридцатью двумя платьями – она проплыла мимо под руку с Пиштой Боди из восьмого класса, совершенно по-взрослому придерживая небольшой шлейф нарядного и женственного фиолетового платья, на миловидном личике играла насмешка.
А теперь я иду по улице и спустя десять лет напряженно ищу ту гостиницу, тот зал казино, где я пряталась в углу, точно дрожащий воробушек, попавший в ловушку. Вот уже и гавот станцевали, небрежные поклоны направо-налево, начались парные танцы, а я опять вернулась на свой стул, трепеща от страха и желания. «Мама, бедная, как она будет сердиться», – с горечью думала я. Напрасно и платье это, и все расходы.








