Текст книги "Рожденный дважды"
Автор книги: Маргарет Мадзантини
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
Когда я вернулась в дом, Диего фотографировал малыша. Тот стоял в стареньком манеже, вцепившись ручонками, впившись губами в пластик. В объектив фотоаппарата он смотрел без всякого интереса. Он был какой-то бесцветный, безучастный ко всему, как и его мать. Никакой детской жизнерадостности. Застывший, как ископаемая букашка в янтарной смоле. Было в этой убогости что-то вечное… тщетное существование, многократное повторение жизни – человек рождается, потом умирает, ничего не оставив после себя. Возможно, именно это и растрогало Диего, заставило его взять фотоаппарат – неизменность, предопределенность человеческой судьбы.
– Пойдем…
Меня раздражало, что он фотографировал этого ребенка. Иногда меня действительно раздражало, что он так бережно, с такой заботой держал в руках фотоаппарат, словно это пульсирующее сердце, вырванное из его груди, и Диего прижимает его к себе, чтобы прожить еще несколько мгновений.
– Пойдем…
Меня раздражало выражение худого, будто у миссионера-подвижника, лица Диего. Такая любовь означала поражение. Однажды этому придет конец. Настанет день, когда он будет фотографировать только нашего сына, только его, а все другие дети в мире попросту исчезнут, перестанут существовать.
За всю обратную дорогу Диего не проронил ни слова, он дремал, прислонив голову к оконному стеклу.
– Что же дальше?
Оксана переводит, что завтра Тереза должна прийти в больницу на анализ крови. Доктор оценит деятельность фолликул, овуляция должна наступить очень скоро, может быть, в ближайшее время. Учитывая, что женщина детородна, не потребуется никакой дополнительной стимуляции яичников.
– Конечно, если вы не хотите двух или трех близнецов, – обернулся к нам доктор.
Давно я так не смеялась, до слез… Мне начинал нравиться этот врач – грубоватый, прямолинейный, настоящий казак, волею судьбы обслуживающий бесплодных супругов.
Диего не смеялся. Я взяла его за руку.
Я совсем не хотела разбираться в причинах его плохого настроения, мучиться вместе с ним угрызениями совести. Меня больше волновала та женщина, мой «дом», как говорила она по-русски. Конечно, я бы оставила ей денег сверх условленной суммы… я бы присылала ей витамины и минеральные соли, магний, железо… Оплодотворение казалось мне теперь мелочью, медицинской процедурой, которая будет выполнена в считаные минуты в том самом кабинете с вышитыми занавесками.
На обратном пути доктор расслабился, разговорился. Он отвечал на все наши вопросы, в который раз твердил, чтобы мы не беспокоились. Женщина будет находиться под постоянным наблюдением, нам в Италию отправят все результаты ультразвуковых исследований и анализов, мы можем в любой момент решить, требуются ли дополнительные обследования. Советовал мне пожить на Украине последние месяцы беременности.
– Так вам не придется ничего объяснять: при желании можно сделать вид, будто вы рожали за границей. Очень важно, чтобы вы присутствовали при родах, держали руку на животе суррогатной матери, чувствовали шевеление плода. Это вам поможет, вы испытаете сильные чувства, даже недомогание. Бывает, что женщина в момент родов чувствует то же самое, что и суррогатная мать, у нее начинаются самые настоящие схватки…
Я подумала, что вот-вот начну по-настоящему жить.
Диего слушал, глядя в окно. Иногда что-то фотографировал: трактор в поле, человека на велосипеде. Он давно ничего не снимал, а сейчас фотографировал это безобразие – эти ужасные поля, это пыльное небо…
Снова показалась металлическая сетка забора с колючей проволокой, ограждающая рудник, вывески с непонятными словами. Диего через стекло сфотографировал и их. Он снова спросил, что там добывают, в этом бункере. Оксана, не поворачиваясь, едва заметно пожала плечами.
Сегодня вечером певица сменила наряд: во всем белом она походила на большое облако. Метрдотель принес икру, получил свои чаевые. Водка опустилась в желудок, развязала язык.
– У нее выбиты зубы… у той женщины выбиты зубы.
– Ну и что. – Я попыталась улыбнуться.
– Неужели ты не заметила?
– Что не заметила?
– Отметина под глазом, похоже синяк… – Диего поднес руку к лицу, показал на скулу.
Да, я видела какой-то круг у нее под глазом, когда она повернулась ко мне и сказала: «Я – просто дом».
– Наверное, ребенок. Стукнул случайно чем-нибудь… или сама ударилась.
– Да, может быть… – кивнул Диего.
Неприятный запах в гостиничном номере не давал мне уснуть. На батарее сушилось пальто. Я совершенно забыла, что у меня в кармане лежат эти чертовы яйца, и, естественно, раздавила их. Пришлось выбросить скорлупу в унитаз, вывернуть карман и кое-как застирать его под краном. От батареи шел запах сохнущей шерсти и яичницы.
– Муж ее бьет… ты это имел в виду?
Диего тоже не спал.
– Не нравится мне этот человек, и ребенок у них очень грустный.
На следующий день мы поднялись рано. Оксана зашла за нами в гостиницу, мы пригласили ее позавтракать. Она шла пешком, замерзла и по сравнению с предыдущими днями выглядела усталой. Уткнулась в чашку с горячим чаем, прижала ее к побелевшей щеке. Когда Диего пошел заряжать фотоаппарат, я неожиданно обратилась к Оксане с вопросом:
– Правда, что у вас мужчины бьют женщин?
Оксана не улыбнулась, как обычно. Сказала, что женщины, встречаясь на улице, пристально разглядывают друг друга, делятся своими бедами.
– Работы нет, мужики напиваются до полусмерти.
Голос ее звучал глухо, она без конца терла свой красный нос, посиневшие губы никак не могли обрести свой цвет…
– Мой брат служил на корабле, потерял работу. Теперь он возвращается домой, я открываю ему дверь, а он сделает два шага и падает. В кого он превратился…
Я взяла ее за руку, окликнула:
– Оксана…
Раньше она казалась мне замкнутой, такой отстраненной, и вот вся ее надменность куда-то вмиг подевалась.
– Казимир, наш сосед, ему было восемьдесят лет, выбросился из окна… нечего было есть… и такое случается… – Она плачет, не меняя выражения лица, потом смеется. – Мой двоюродный брат Епифан работает на заводе, им выдают зарплату рулонами туалетной бумаги… целые горы туалетной бумаги… вот уж в чем у нас дома нет недостатка.
Я хотела помочь ей, но так, чтобы не обидеть. Увидев, что я беру сумку, Оксана метнула на меня гневный взгляд:
– Нет!
Пришлось солгать – я сказала, что ищу гигиеническую помаду.
После обеда мы вернулись в больницу. Тереза была там, уже сдала анализы и одевалась. Не спрашивая разрешения, я подошла к ширме, за которой она стояла. Я увидела ее спину, лопатки, худые, как крылья ощипанной курицы. Ниже шеи виднелся синеватый след. Я повернулась. Муж Терезы стоял в углу кабинета, потом направился к нам. Когда Тереза вышла из-за ширмы, я внимательно посмотрела на ее глаз – синяк потемнел и припух. Врач сказал, что все в порядке, овуляция уже началась. Муж Терезы потер руки о грубую ткань своих брюк. В жизни не слышала звука отвратительнее.
– Нет! – единственное слово, которое я могла сказать по-русски.
Доктор замер и как-то весь согнулся.
– Она нам не подходит. Извините.
Прямо посреди улицы, в глубокой кастрюле кипит, потрескивая, растительное масло. Сегодня суббота, базарный день. Девочка с косичками уплетает пышку темного цвета. Старушка под мокрым навесом продает разнокалиберные стопки и латунный подсвечник. За ночь похолодало. Трава на обочине побелела от инея. Ледяной ветер обдирает лицо. Еще одна бабуля стоит прямо под снегом, предлагает толстые вязаные носки, у другой на перевернутом ящике лежит свекла и старая резиновая игрушка, кролик. Торговля идет плохо, старушки неподвижны, как те сосульки, что свисают с крыш. Диего сегодня не фотографирует, просто покупает все подряд и, бросает в рюкзак. Достает из кармана карбованцы, которые совсем обесценились, отправляет бабушек домой, к печке.
Снова икра. Сегодня суббота. Певица взяла микрофон и ходит по залу, между столиками, пробирается к нам… может быть, она заметила, что я плачу. Она гладит меня по голове, садится за наш столик. Вблизи она кажется гораздо старше.
Диего хочет одного – вернуться в Италию; я настаиваю на том, чтобы остаться.
– Пожалуйста, еще один день…
По дороге я смотрю на женщин: вот заправщица на бензоколонке, вот маляр… Я впиваюсь в них глазами, задерживаю взгляд на теле, на животе… трусь мордой о то, чего нет у меня.
– Так не пойдет… – начинает Диего.
– Оставь меня в покое, – обрываю я его.
Оксана идет за нами, из воротника синего пальто торчит белая точеная шея.
– А ты бы могла это сделать? – спрашиваю я ее.
Оксана не отвечает… Делает вид, что не поняла вопроса.
Диего крепко, до боли, сжимает мне запястье.
Доктор продолжает поиски, он назначил еще одну встречу. Диего странно выглядит сегодня, лицо у него какое-то перекошенное. Он спал, отодвинувшись от меня, на этой белой простыне, натянутой, как смирительная рубашка.
Женщина сидит на том же стуле, на котором сидела Тереза. Она моложе, пышнее телом. Встает нам навстречу, и я отмечаю, что она выше ростом, чем Диего. Улыбается, обнажив совершенно целые зубы. Если от Терезы ничем не пахло, то от этой исходит сладкий, густой запах дешевых духов. В белой блузке, скрепленной на груди брошью, и в темной юбке она напоминает школьницу-переростка. Скорее всего, нарядилась специально для встречи и сейчас хочет понаблюдать за нашей реакцией – живые глаза так и стреляют по сторонам. Кожа у нее, кажется, в порядке. Обесцвеченные волосы темнеют у корней. Лицо какое-то странное, как у клоуна без грима. Я не сразу заметила, что вместо бровей у нее лишь выступающие надбровные дуги, и от этого она напоминает незаконченную картину.
Диего смотрит в окно, на спортивную площадку, на одинокое баскетбольное кольцо без сетки.
По дороге я спрашиваю Диего, что он об этом думает.
– Ты действительно хочешь знать?
– Конечно!
Он не смотрит на меня, идет, касаясь рукой бетонных столбов, будто считает их.
– Мне кажется, она проститутка. – Останавливается, чуть покачивается, улыбаясь. – Я думаю, что все это мерзко, милая…
В машине, которая везет нас в аэропорт, Оксана рассказывает наконец про рудник. То был урановый рудник, и маленький поселок рядом с ним до последнего времени не обозначался ни на одной карте, попросту не существовал.
– Моя подруга потеряла ребенка… А вот моей бабушке почти девяносто, и она всю жизнь прожила там. У нее огород, она говорит, что от урана капуста хорошо растет.
Мешки с почтой так и лежат в аэропорту, потрепанные и грязные.
Прижимаюсь на прощание щекой к лицу Оксаны, мой подбородок касается воротника ее синего пальтишка. Диего отдает ей все доллары, какие у нас остались, и на этот раз она берет деньги, прячет их в свою плетеную сумку.
Летим в Рим с пересадкой в Белграде, у нас есть два часа между рейсами. Заказываем в баре чай. Мужчина рядом с нами уминает толстую красную сардельку, из которой брызжет сок. Диего отодвинул чай, тоже взял себе сардельку и кружку пива.
Смотрю, как он разрывает зубами мясо. Молча заглатывает этот ужас. Говорю: «Пойдем прогуляемся», отвечает: «Иди одна». Я качаю ногой так, что качается вся скамейка. Как будто хочу растрясти пепел после пожара.
– Не качай…
Продолжаю дергать ногой.
– Пожалуйста!
Подбородок у него лоснится от жира, смотрит на меня угрюмо, мыслями он где-то далеко, хоть и сидит рядом.
– Наверное, нам надо расстаться…
Он встает.
– Ты куда?
– Пописать.
Но в туалете его не было. Я походила среди ожидающих свои рейсы пассажиров, в сверкающих бутиках дьюти-фри прошла вдоль полок с бутылками и сигаретными блоками. Его нигде не было. Я спрашивала себя, когда, в какой момент мы начали терять друг друга? Вернулась в туалет, ополоснула лицо, пошла к выходу на римский рейс. Девушка в униформе собирала посадочные талоны.
Я села в одно из кресел, соединенных между собой в цепочку. Кто-то положил мне руку на плечо – я обернулась и увидела женщину, которую мы встретили на пути в Киев. Цветная русская шаль покрывала ее голову и спадала на плечи.
Девочку, над которой они надеялись оформить опеку, усыновила другая семья.
– Французы…
– Сожалею.
– Взяли и младшего брата, ему три годика… теперь дети вместе, им повезло. Нам никогда бы не дали усыновить двоих… а французы, они молодые…
Я крепко прижала ее к себе, она вся дрожала.
Диего примчался, когда зал уже опустел, сел рядом со мной.
– Разве ты не бросил меня?
– Я вернулся.
– Самолет улетел.
– Чьи это кроссовки?
– Той женщины, которая летела с нами. Она мне подарила.
– Зачем?
– Не знаю. У них огоньки зажигаются.
Я надеваю маленькие кроссовки на руки и шагаю по металлическим трубкам сидений, на подошвах загораются огоньки. Диего взглядом следит за этими светлячками. У него усталые глаза, волосы взъерошены, борода растрепана. Достает свою «Лейку»… Я улыбаюсь, топая по креслу руками, одетыми в кроссовки.
– Так, значит, это правда… – шепчет он.
– Что?
– Что жизнь, как и фотография, разговаривает светом… Знаешь, кому мы подарим эти кроссовки?
Он помогает мне встать.
Чувствую в груди толчок, как взмах веника, который, подметая, царапает прутьями.
– Скоро вылетает рейс на Сараево, я пришел тебе об этом сказать.
Полупустой аэропорт, малочисленные пассажиры внутренних рейсов да несколько рабочих. Две-три сумки едут по кругу багажного транспортера, никто их не забирает. Лента конвейера время от времени останавливается. Австралийский оператор с камерой на плече снимает на улице какого-то мужчину. Это таксист дает интервью, прислонившись к своей машине. Худое лицо, типичное для жителя Сараева, – кости, обтянутые кожей, пожелтевшей от никотина. Рядом стоит Гойко, переводит. Увидев нас, он краснеет, мнется в нетерпении и разводит руками, как бы говоря, что оказался случайно втянут в эту историю. Очевидно, ему не нравится то, что приходится переводить.
– …Они сказали, что оставят нам немного земли, столько, чтобы хватило для могил. Вот что они сказали… в нашем парламенте…
– Нигилист хренов… Да пошли они все… – Гойко адресует это таксисту, а заодно и австралийцу. Целует нас, обнимает так, что хрустит грудная клетка. Его длинные вялые руки вдруг становятся сильными, как клещи. – …Красавица и тощий фотограф…
Никто из нас троих и подумать не мог, что мы встретимся этим мартовским утром. Прошло девять месяцев с нашей поездки в Хорватию – срок беременности, срок войны.
Гойко притягивает наши головы к себе, прижимается лбом к нашим лбам. Спрашивает, как мы отважились прилететь.
– Тяжелее оставаться там.
Он обнимает нас снова и снова, я замечаю, что на его медовые глаза навернулись слезы.
– Да, из поэтов тоже иногда льется. – Он делает характерный жест, будто отливает, смеется.
Диего распрямляет плечи, вдыхает полной грудью. Воздух еще холодный, но чувствуется, что уже весна.
Мы идем к машине, Гойко с гордостью демонстрирует нам свою куртку, непромокаемую, «Gore-tex»:
– Немецкая! Поменялся с журналистом из агентства Рейтер.
Он хочет, чтобы мы попробовали, какая она легкая, – снимает куртку прямо на улице, а под ней только майка.
– Она меня спасает, в ней совсем не холодно, даже ночью при минус десяти…
Болтает без умолку, рассказывает о преимуществах ткани «Gore-tex», о литературном журнале, в котором публикуется, о своей работе на радио, куда он нас непременно отведет, там все бойкие, энергичные, головы у них работают быстро, как компьютер. Я смотрю на дорогу, обсаженную липами, на свинцового цвета дома. Почему же мы не приехали сюда раньше? Этот город для нас – спасение. Забраться в него, словно в карман, и чувствовать тепло, идущее изнутри.
Голос Гойко – тягучий, как смола. Он рассказывает, что в Сараево приехало много журналистов, проводится Международная конференция по Боснии и Герцеговине под эгидой Европейского сообщества, что он снова стал подрабатывать переводчиком, как во время Олимпиады.
Диего спрашивает о войне. Гойко выбрасывает окурок из окна.
– Весь мир на нас смотрит, у нас ничего не случится.
В кафане около рынка Маркале, куда он нас привез, играет боснийский блюз. Гойко снова курит, лицо у него, пожалуй, немного опухшее. Он наклоняется и целует мою руку, лежащую на столе. Диего оставил на лавке фотоаппарат – Гойко подтягивает его к себе, качает головой, – у Диего все та же заслуженная «Лейка», которой он снимал те давние репортажи.
В этом баре над лавкой, где мы сидим, висит первая фотография Диего: мы с Гойко в обнимку… он поднял руку, развел указательный и средний пальцы – буква «V» перед нашими смеющимися лицами.
– Вы все еще любите друг друга? – шепчет мне Гойко.
– Да, – отвечает Диего.
– Жаль.
Выходим на морозный воздух. Люди заняты обычными делами. Лавки Башчаршии открыты – белые туники с расшитыми золотом краями, горы специй, медной посуды.
Какие лица были у евреев, когда они глядели на надвигающуюся беду, но не могли распознать ее? Скорее всего, такие, как у этого старика, который выделывает кожу, или как у этой девушки в платке и джинсах, выходящей из медресе с книгами, перехваченными резинкой.
Мы на трибунах крытого стадиона, построенного к Олимпиаде. Себина стоит рядом с грудой синих резиновых ковриков к нам спиной, у нас есть время понаблюдать за ней исподтишка, пока она не обернулась. Она не сильно изменилась, разве что немного вытянулась. Ее голые ноги – белые как воск, крепкие, с заметно выступающими, как маленькие сардельки, мускулами. Она босая, на плечах – шерстяной платок для разогрева мышц. Я видела, как она сняла его перед упражнениями, а потом надела снова, как делают опытные спортсмены. На стадионе полумрак, две неоновые трубки освещают площадку внизу, трибуны практически в темноте.
Увидела нас. Подняла глаза и удивленно смотрит. Интересно, узнала ли она меня? Мы часто разговаривали по телефону, я на фотографиях видела, как она растет. Каждый год на Рождество я отправляла для нее игрушки и немного денег, а она присылала мне поздравительные открытки и ангелов, вырезанных из бумаги. Себина не бросает тренировку, не бежит к нам – дисциплинированная. Но все, что она будет сейчас делать, она будет делать для меня. Я вижу ее на брусьях, на бревне, вижу, как она, держась за ручки коня, прыгает, вытянув спину, и смотрит в нашу сторону. Она рассказывала в письмах о своем увлечении, но видеть ее на стадионе – совсем другое дело. Не зафиксировала положение, соскакивая с коня, падает. Но потом делает колесо каскадом, через всю площадку, стремительная, как маленькое пламя, и приземляется на идеальный шпагат.
Встречаемся в коридоре, рядом с раздевалками. Себина шла меня искать, я ее окликнула. Оборачивается, бежит ко мне. То же лицо, слегка сплюснутое с рождения, тот же рот – верхняя губка заметно выступает, как у грудного младенца. Я поднимаю ее на руки; скорее, мы поднимаем ее вместе с Диего. Соперничаем, кто первым вдохнет этот запах – запах нежной кожи, запах пота.
– Милый мой человечек…
– Джемма… Диего…
– Себина…
Что такое радость? Этот полутемный коридор, этот пол, покрытый линолеумом, эти запахи, это маленькое тело у нас на руках. Она просто малышка, вблизи она, оказывается, еще меньше.
– Ты, однако, тяжелая!
– То su mišići,это мышцы, – отвечает Себина.
Гойко теперь жил сам по себе, но каждый вечер заезжал за Себиной. Ждал ее в раздевалке, иногда помогал высушить волосы, иногда нахлобучивал ей на голову шапку – и вперед. Когда был в ударе, вел ее перекусить в одну из забегаловок с высокими стульями. Она ела пончик с яблоками и медом, одежда потом долго пахла жареным. Они болтали о том о сем. Он спрашивал ее про школу, как старший брат, как отец, которого у нее не было. Себина так тараторила, что Гойко с трудом за ней поспевал. В школе ей нравились только две вещи: окно в коридоре, из которого был виден сквер на набережной Миляцки, где целовались парочки, и опыты по химии. Она мечтала стать чемпионкой мира по гимнастике, но плохо росла.
– Я в секции самая маленькая…
Брат ей вытирал рот своей рукой:
– Маленькие крепче стоят на земле.
Если ей было грустно, он читал ей свои стихи:
Девочка сидела на земле
Перед костром из лепестков,
Они казались зимним огнем.
«Помоги мне, я устала».
Мы обрывали розы до самого заката
В запахе слишком сладком,
Дурманящем, как наркотик.
«Кто выпьет всю эту водку?» —
Я ее спросил.
«Ты, если вернешься».
Я не уверен был, что найду дорогу.
Она помахала мне из окна:
Лицо из мягкого гипса,
Руки, окровавленные лепестками.
Себине нравились стихи брата, но она задавала слишком много вопросов.
Он отвечал ей:
– Стихи невозможно объяснить, их надо почувствовать. Если они найдут для себя местечко, у тебя зачешется внутри.
– А где это местечко?
– Надо искать.
Себина кривила рот, недоверчиво смотрела на брата. Трогала свой живот, руки, ноги:
– В ноге тоже может быть?
– Низковато.
– А я чувствую, что у меня там чешется от твоих стихов.
Гойко сажал ее на плечи, поднимался по лестнице родительского дома и вручал сестру Мирне.
В ресторане мы заказали питу с разными начинками – с мясом, с картошкой, с тыквой. Себина зевала, глаза у нее соловели, ее клонило в сон, но она держалась, не капризничала. Подложила руку под голову и заснула прямо на столе.
Мы продолжали болтать. Диего взял у Гойко сигарету, выкрошил табак, достал коробочку и сделал косяк. Гойко насмешливо посмотрел на него:
– И давно ты наркоман?
– Это не наркотик, это травка.
– Ну тогда покурим. – Гойко затянулся первым.
– Здесь ребенок, – сказала я.
– Ребенок спит, – ответил Гойко.
Они курили по очереди, а я гладила волосы Себины, потом наклонилась и уткнулась носом в ее теплый затылок. Этот запах, он остался прежним – запах молока, запах леса. Я подумала, что так пахнет будущее, оно опять было перед нами, как раньше. В зеркале на стене отражались наши тела, и мне показалось, что время ничего у нас не забрало. Диего сидел неподвижно и плакал. Скорее всего, он даже не замечал, что по щекам у него текут слезы. Я коснулась его плеча.
– Мне хорошо, – ответил он, – просто божественно.
Возвращались мы пешком, шли по знакомым улочкам. Себина спала на плече у брата, безвольно болтающиеся руки белели в свете фонарей.
Было ужасно холодно, я сжала пальчики Себины – они были ледяные. Мы поспешили в гостиницу – красная дверь, маленький, по-домашнему уютный холл. Гойко не хотел уходить от нас, да и нам хотелось побыть с ним подольше. Ему удалось найти самую большую комнату, с деревянным полом и большим теплым ковром. Он упал на кровать:
– Я здесь немного вздремнул…
Покрывало и в самом деле было смято.
– Все еще занимаетесь любовью, вы двое?
Поездка вымотала нас, и, несмотря на холод, мы были какие-то вялые.
– Мы так умаялись, просто умираем.
– Мертвым легче заниматься любовью; когда душа отлегла, ты летишь за ней.
Гойко включает телевизор. Выступает Караджич – волосы уложены феном, розовый кукольный грим, – дает какое-то бесконечное накатанное интервью. Рассказывает о том, как он был психиатром и поэтом. Прямо по кадру бегут строчки его стихов. Гойко читает их и плюется:
– Сумасшедший черногорец! – Он чешет голову, плечо, как будто на него внезапно напал ужасный зуд. – Как можно верить такому придурку?
– Придурков надо опасаться… – Диего падает на кровать, вытянутая рука рядом с Себиной.
Она так и не проснулась, лежит, как брат ее уложил.
– Ты не хочешь раздеться? – спрашиваю я Диего, но он уже спит.
Гойко закуривает. Я прошу его отойти к окну, он открывает форточку, дымит в нее, стряхивает пепел.
На часах почти три.
– Что вы делали в Белграде?
Мы сидим на краешке кровати… я, не поднимая головы, рассказываю о поездке на Украину, о тех женщинах. Гойко смотрит на меня серьезно и вдруг начинает хохотать:
– С ума сошла? Хотела, чтобы шлюха родила тебе сына?
Диего спит рядом, раскинулся, как большой ребенок.
– Даже салфетку не снял…
Действительно, салфетка из ресторана заправлена под воротник свитера. Гойко снимает с Диего салфетку, сморкается в нее. Притворяется, что плачет, бьется головой о стену.
– Почему? Почему такая несправедливость? Если бы вам нужен был мужчина…
Он обнимает меня, щекочет, я вяло прогоняю его.
– Я не знаю, что мне делать… мне так плохо.
Встаю, снимаю с Диего сапоги, старые заслуженные камперос, прошедшие огонь и воду. Гойко наблюдает за этим усталым жестом материнской заботы:
– Боишься потерять его, правда?
– Мне уже тридцать семь.
– Он никогда не уйдет от тебя.
Бросаю сапоги на пол, снимаю с Диего носки. Смотрю на эти слегка красноватые длинные ступни:
– Хочу, чтобы у моего сына были такие же ноги.
– Что хорошего в этих ногах? – морщится Гойко.
– Это его ноги.
– Ну да…
Поскрипывает открытая форточка, Гойко закрывает ее. Глубокая ночь. Видны шпили собора, маленькие кресты на них кажутся стеклянными…
Так мы и спали вчетвером на одной кровати. Гойко слишком устал, чтобы нести сестру на руках до дому. Я не собиралась спать, лежала на самом краю, напряженная, как лезвие ножа. Наконец меня сморил короткий утренний сон. Первое, что я увидела, когда открыла глаза, было личико Себины. Она встала раньше всех, умылась и причесалась.
– Подожди-ка… – Я встала, открыла чемодан и достала кроссовки. – Когда идешь, загораются огоньки…
У Себины от волнения перехватило дыхание. Я помогла ей обуть кроссовки, пощупала, где пальцы, – кроссовки были великоваты, хватит еще как минимум на год, на вырост. Она смотрела на ноги и отчаянно икала.
– Теперь попробуй…
На кроссовках загорелись огоньки.
Она не выглядела счастливой, скорее, наоборот. Я понимала ее, такое же отчаяние охватывало меня при сильном волнении… когда восторг был таким, что, казалось, о большем и мечтать нельзя. Вот и Себина чуть не лишилась чувств. Я резко, пронзительно вскрикнула, чтобы оборвать ее икоту, – даже не предполагала, что могу так заорать.
Себина подпрыгнула, уставилась на меня с открытым ртом.
– Иди, чего ты ждешь?
Улыбается, икота прошла. Себина ходит по комнате, глядя на подошвы, где то и дело вспыхивают маленькие огоньки. Возвращается ко мне, целует в губы, я чувствую ее свежее, легкое дыхание.
Гойко упал с кровати и спит на ковре. Сестра топчется по его животу, тычет кроссовками прямо в лицо. Гойко открывает один глаз, обводит взглядом ноги Себины и вдруг, как змея, поворачивается ко мне:
– Ни фига себе! Где ты их взяла? Вот бы мне закупить партию…
Себина громко вопит, голос у нее звонкий, пронзительный. Нет, она не желает, чтобы еще у кого-то в Сараеве были такие же кроссовки!
Диего тоже проснулся, смотрит на шаги-светлячки, улыбается:
– Теперь ты не потеряешься, мы всегда тебя найдем, даже в темноте.
Гойко переехал в квартал, примыкающий к старой синагоге, в старый аварийный дом без лифта. Семьи отсюда уже съехали, осталось несколько старичков и много молодежи – студенты университета, аспиранты, художники, подающие надежды интеллектуалы. Новое поколение, заполонившее концертные залы, литературные кафе и киноклубы. Они собирались и, как их кумиры из U2, кричали по ночам: I wanna run… I wanna tear down the walls that hold me inside [8]8
Хочется бежать… хочется снести стены, которые держат меня внутри (англ.).Композиция «Where the Streets Have No Name» («Там, где улицы безымянны») из альбома ирландской рок-группы «U2» «The Joshua Tree» (Дерево Джошуа») 1987 года.
[Закрыть]– у старых памятников Тито.
Гойко с друзьями жил на последнем этаже, под самой крышей. В этой квартире-коммуне вечно царил хаос, обычно так и живут студенты, правда недолго, перед тем как войти в настоящую жизнь. Гойко в свои тридцать пять был здесь самым старым жильцом, но этот дом соответствовал его натуре… «Кто проходит мимо и видит, что у нас горит свет, всегда может зайти, если хочет».
Он открывает дверь, нас обдает тяжелой волной табачного дыма и специй. Парень у окна играет на саксофоне – пальцы бегают по клавишам, глаза закрыты, щеки раздуты. Его фигура отражается в тонких старинных стеклах, которые были выдуты, раскатаны и нарезаны вручную; кажется, будто они колышутся, как вода.
Мы ожидали, что попадем в тяжелую атмосферу близящейся войны, а здесь музыка, разговоры ни о чем. Две девушки на кухне помешивают в кастрюле суп.
На этот чердак в старом городе мы возвращались почти каждый вечер. Наверное, потому, что встретили там то, чего нам не хватало, – человеческую теплоту, улыбки на юных лицах и время… да, время. Добрая боснийская традиция – останавливать время, чтобы просто поговорить, побыть вместе. Время там странным образом растягивалось, благотворно влияя на души и тела. Мы встретили там Младена, художника, который теперь оборачивал в льняные полотнища тела всех возрастов, выпачканные яркими красками, а потом выставлял эти современные плащаницы в старых фабричных корпусах Грбавицы. Встретили Зорана, адвоката с рябым лицом, и Драгану, которая теперь играла в театре вместе со своим парнем, Бояном.
Как-то вечером я встретила там Ану, у нее была все та же улыбка. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, с пустым бокалом в руке. Черный свитер обтягивал ее пышную грудь. Мне вспомнилось, как мы совсем недавно сидели под тутовым деревом на острове Корчула. Пока мы болтали, я заметила, что Ана слегка раскачивается всем телом – чуть подается вперед и возвращается назад, как будто стоит в нерешительности на каком-то пороге, боясь его переступить. Я посмотрела по сторонам, и холодок пробежал у меня по спине… Мне показалось, что все – все, кто там был, – стоят на том самом невидимом пороге.
– Разве вы не боитесь? – спросила я Ану.
– Мы вместе… главное, держаться вместе.
Я смотрела на юного саксофониста, который склонялся над инструментом, как над живым существом, как будто сливался с ним в последнем любовном акте.