Текст книги "Концертмейстер"
Автор книги: Максим Замшев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Вижу, вы колеблетесь. Сами решайте, сколько нужно вам оставаться в городе. Но вы не выдержите без сна. Пойдемте ко мне! Я на раскладушке покемарю, а вас на кровать положу. Ваши родные, конечно, беспокоятся? Может, вам нужен телефон?
– Нет. Я позвонила из приемного отделения…
– Родителям мальчика, надеюсь, тоже? – он имел привычку излагать мысли так, будто все время спохватывался.
– Да. Успокоила их. Они умоляли подозвать его. Но я их уговорила до утра его не тормошить. Завтра с утра они выезжают сюда.
– Им не позавидуешь! Теперь их жизнь изменится. Ну, раз все сделано – пойдемте. Предупреждаю сразу: телефона у меня нет. Но душ и чистое белье – к вашим услугам.
– А это удобно? – В Свете никогда не умирала москвичка из интеллигентной семьи.
– Да бросьте вы! – Волдемар засмеялся. – Было бы неудобно, я бы вас не пригласил. Если вы боитесь, что я посягну на вашу честь, скажите сразу. Я буду знать, как себя вести. Если вас интересует, один ли я живу, то я вам отвечу: один.
Света поднялась. Саблин галантно помог ей одеться.
Они пошли не торопясь, будто прогуливаясь, не тяготясь ни холодом, ни усталостью. От Саблина исходил особый покой, тот покой, что делает женщину счастливой и беззаботной.
Алкоголь обострил обоняние Светланы, и она в пустом ночном городе, похожем на давно не использующиеся декорации, впитывала снежную молочную чистоту всеми легкими так жадно, будто до этого никогда не дышала свежим воздухом. Саблин громко и гулко читал ей стихи, увлекая в какой-то параллельный мир:
Пусть каналии рвут камелии,
И в канаве мы переспим.
Наши песенки не допели мы —
Из Лефортова прохрипим.
Хочешь хохмочку – пью до одури,
Пару стопочек мне налей —
Русь в семнадцатом черту продали
За уродливый мавзолей.
Волдемар пребывал в некоем сомнамбулическом упоении, почти прокрикивая эту махровую антисоветчину. А Светлане было совсем нестрашно, хотя, пребывай она в своем обычном состоянии, она бы точно решила, что их немедленно арестуют появившиеся откуда ни возьмись милиционеры. Наверное, это его собственные стихи, с нарастающим восторгом думала преподавательница кафедры иностранных языков МГУ. Какой он необычный человек! Спокойный, надежный, но и опасный, конечно, притягательно опасный. Мысли ее сейчас походили на сотни воинов, бесконечно штурмующих какую-то старинную крепость, почти вертикально залезая на ее стены. А Саблин продолжал неистовствовать:
Только дудочки, бесы властные,
Нас, юродивых, не возьмешь,
Мы не белые, но не красные —
Нас салютами не собьешь.
С толку, стало быть… Сталин – отче ваш.
Эх, по матери ваших бать.
Старой песенкой бросьте потчевать —
Нас приходится принимать.
– Вам понравилось? – наконец успокоившись, спросил новоявленный ночной чтец.
– Вы антисоветчик? – Светлана повернулась к нему и остановилась.
Он прошел немного дальше и тоже развернулся к ней.
– Хотите на меня донести? – он снял очки и начал зачем-то протирать стекла перчатками. Без очков его лицо выглядело беззащитным.
– Не сегодня. Мне же надо у вас переночевать.
Через секунду оба заливисто хохотали.
Потом Саблин рассказал Свете, что это строки Вадима Делоне, одного из лучших русских поэтов, который сейчас сидит в тюрьме за участие в демонстрации против ввода советских войск в Чехословакию. Далее он поведал о том, что военная операция против Пражской весны – грандиозное преступление и что даже некоторые лидеры соцстран в шоке до сих пор от такого вероломства.
Саблин был постоянным слушателем «Голоса Америки».
Света слушала все это затаив дыхание. В ее прежнем мире на такие темы не разговаривали. По крайней мере, при ней.
Раскладушку Волдемару доставать не понадобилось. Все произошло так естественно и так понравилось обоим, что утро и он, и она встретили с уверенностью, что ближе друг друга у них никого нет.
Он больше не запрещал ей курить.
Три года Светлана прожила как в дыму. В сладком дыму беспредельной любви, который резко горчил при длинных вынужденных разлуках. Тяжелее всего давалось делить постель с мужем. А представлять Волдемара в момент скудной близости она не в силах была себя заставить. В те дни, когда не виделась с любимым, спасалась от тоски в детях.
Арсений делал фантастические успехи. Даже в полной музыкантских отпрысков с комплексами гениев ЦМШ он выделялся на общем фоне.
Когда весной 1971 года мама заболела, Светлана была безутешна. И по-настоящему успокоить ее получилось только у Волдемара. Он находил такие слова, которые позволяли отвлечься от ужаса ситуации, поверить в то, что излечение возможно. Тогда диагноз «рак» звучал как абсолютный смертельный приговор. Но Саблин вселил в Свету надежду, а она в свою очередь заразила ею отца. Особенно вдохновила Свету история Волдемара о том, как смог преодолеть рак Александр Солженицын. (К тому времени он же втянул Свету в свое запретное поклонение автору «Одного дня Ивана Денисовича».) Кто знает, не благодаря ли этой фанатичной уверенности близких в благополучном исходе Мария Владимировна протянула до 1974-го, хотя врачи давали ей не больше полугода. Никто из семьи, естественно, не имел и понятия о том, что мать Светы лечит врач-онколог, однокурсник и друг любовника ее дочери.
Волдемар стал для Светланы единственным и неповторимым мужчиной на всю жизнь. Она часто убеждала его, что пойдет за ним куда угодно, пусть он только прикажет, но Саблин лишь улыбался, никогда не спрашивая ее, как она себе все это представляет, что станет с ее детьми, близкими, а один раз, незадолго до рокового дня, мрачновато пошутил, что на краю света бывают морозы минус пятьдесят и в таких условиях цветы любви могут завянуть. Она тогда рассердилась на него, придумала, что он ее разлюбил и много чего другого. Но виду не подала. При нем она не капризничала.
Кто же он был такой, врач-реаниматолог Волдемар Саблин? Чем он так привлек сорокалетнюю женщину, мнившую себя вполне счастливой до встречи с ним и понявшую лишь рядом с ним, что такое настоящее женское счастье?
Наверное, одно физическое желание не удержало бы Светлану около Саблина так долго. По всей вероятности, их отношения ограничились бы одним эпизодом, о котором женщина потом хоть и вспоминала бы с удовольствием, но по большей части жалела, стремясь всеми силами избыть сладко-тяжелую память греха. Но в ту первую их ночь во Владимире он погрузил ее в атмосферу, совсем отличную от той, где она уже долгие годы существовала. Жизнь Саблина была драгоценным покрывалом, сотканным из нищеты, гордости, отчаянной смелости, патологической независимости и неукротимой воли жить так, как хочется самому, а не как позволяют тебе другие.
После того как их тела убедились в необходимости друг друга, для Светланы изменилось все. Он потянул ее за собой. Она не захотела сопротивляться. Он был моложе на десять лет. Она не придала этому никакого значения…
Женщины в сорок лет уже боятся постареть, но еще не верят, что это возможно.
1948
Наблюдая мучения Александра Лапшина и то, как он их сносил, никто не назвал бы его трусом. Но сам он сейчас, в казенной, почти лишенной воздуха, обволакивающей темноте больничной палаты, никем иным себя не считал. Да, он решился на резекцию желудка, вопреки предостережению врачей о вполне вероятном летальном исходе. Но привел его под нож хирурга не отчаянный порыв в борьбе за жизнь, а удушающий, липкий, с мелкой тряской и крупным терзанием страх. Тот день, когда Людочка призналась ему, что крадет для него морфий, и когда он услышал разговор одной из его знакомых с сотрудником Госбезопасности, все его действия были продиктованы желанием спастись. Спастись уже не от тяжкой болезни, а от всего, что навалилось на него, придавило, зажало, не давало возможности ни вздохнуть, ни выдохнуть полной грудью. Мелькали обрывки фраз, уже непонятно кем сказанных, некрепкие болезненные сны переходили в явь, смешивались с ней, превращая все в причудливую мешанину из эмоций, которыми нельзя было управлять, от которых нельзя было скрыться, в затылке, в шее, в плечах формировались невидимые сгустки свинцовой тяжести. Несколько дней он не выходил из своей комнаты на Зеленоградской, ожидая стука в дверь, почти ничего не ел, только пил воду, слабея до такого обострения чувств, что мог слышать, как внутри него все таяло, исчезало, становилось огромным резонатором, а потом собрал все силы, добрался до поликлиники и умолил доктора, чтобы его срочно положили на операцию. Пациент был так худ, почти невесом, что врач внял его мольбам, оправдывая себя тем, что выхода, пожалуй, действительно больше нет, хоть это и не выход.
Во время резекции желудка, находясь на самом краю своего сознания, не в силах уже фиксировать, что с ним на самом деле происходит, он тем не менее находил силы убеждать себя, что следит за всеми маневрами хирурга внутри него. Мозг подавал только один сигнал: надругательство.
А потом все стало болью. Сплошной, надрывающейся. Но крик уже не вырывался – в рот словно залили раскаленное железо. Тела он не чувствовал – мышцы опали, стерлись, перестали слушаться. Кто-то иной, тот, который сам по себе, сочинял музыку в его голове. Для кларнета и струнных.
Время передвигало гири. В какой-то момент он все же дал себе отчет: операция кончилась, и он, кажется, жив. Сознание прилетело назад и осторожно примостилось где-то неподалеку.
Мир заново формировался из хаоса.
Почему-то он теперь помнил, хотя был почти все время в беспамятстве, что на соседней койке весь вчерашний день стонал мужчина. Сестры называли его между собой майором. Сегодня, как только стемнело, его увезли в морг. Стоны прекратились. Лапшин мысленно простился с ним. Простился до скорой встречи на небесах. Думал: если уж такой сильный человек, военный, по всей видимости, фронтовик, не выдержал, куда уж мне.
Майор! Майор…
Еще до операции ему сказали, что у майора, как и у него, язва и ему также необходима резекция желудка.
Тот, кто вместо него писал все это время в нем нечто для кларнета и струнных, испарился. Длинная мелодия, состоящая из нескольких мотивов, – раздолье для будущего контрапункта. Она осталась. Она не забудется. Она скрепляет его изможденное тело.
Она как веревочная лестница, по которой он поднимется в спасительные небеса. Земные небеса.
Дверь открылась. Появилась санитарка. Подошла к нему, присмотрелась. поняв, что он не спит, осведомилась, не нужно ли ему чего. Ему ничего не было нужно.
За все дни, что он провел в больнице, его никто не навещал.
1985
В прихожей квартиры Норштейнов – Храповицких теснились четыре человека. Очень близких и очень далеких.
«Надо что-то предпринять, – решил Лев Семенович, – иначе Арсений просто уйдет».
Норштейн обратился к замершей Светлане тоном подчеркнуто бодрым:
– Ну что, мы так и будем Сенечку здесь, около двери, держать? В ногах-то правды нет. Да и согреться ему надо.
Светлана от голоса отца ожила, сделала два быстрых шага к гардеробу в прихожей, достала из него деревянную вешалку с металлическим крюком и протянула сыну. Потом снова застыла, наблюдая. Арсений снял дубленку, повесил ее на плечики, предварительно засунув в рукав шапку и шарф, потом присел на табуретку и стащил с себя сапоги. После этого поднял глаза, робко прищурился и, глядя в стену, сказал:
– У папы инфаркт. Он здесь. В Москве. На Ленинском. В Бакулевском институте. Его вызывали два дня назад в ЦК партии. Он поехал. Больше ничего не знаю. Известно только, что его обнаружили на Старой площади лежащим на тротуаре без сознания. До или после беседы это произошло, пока неясно. Вчера утром мне позвонили и сообщили, что у него инфаркт. Состояние тяжелое. Он пока еще в реанимации. Я сразу же на поезд и сюда. В Бакулевский. К нему, понятно, никого не пускают. Но сказали, что самое страшное позади. Хотя, возможно, они всем родственникам так говорят. Вот теперь решил к вам.
Пока говорил, ни разу не взглянул ни на кого из родных, а те не перебивали.
Увидев, что на его слова никто никак не среагировал, Арсений изменился в лице, все его мышцы напряглись, и он поднялся с табуретки, чуть помедлил, потом опять сел. Взял сапог и стал натягивать его.
– Ты что? – удивился Димка.
– Пойду, наверное. Все я вам рассказал… – голос старшего сына Храповицких дрогнул.
– Нет. Никаких «пойду». Я не пущу тебя. Отдохнешь – потом вместе поедем к отцу. – десятиклассник оказался тверже и мудрее взрослых.
– К нему все равно не пустят. – Арсений закончил с одним сапогом и взялся за второй.
– Вот и узнаем, когда разрешат его навещать. Как разрешат – навестим. Ты должен остаться с нами. Куда ты теперь пойдешь? – Димка сжал губы.
Арсений узнавал и не узнавал младшего брата. Последний раз они виделись, когда Димка заканчивал первый класс. После этого мальчуган никогда не встречался ни с братом, ни с отцом. И вот теперь рвется к папе в больницу. Все странно, все необъяснимо. Как и всегда в жизни. Они давно должны были стать ему с отцом чужими, а то и просто исчезнуть из сознания, из памяти, закрашенные темными штрихами обиды. Но не исчезли!
– Света, дай Сене что-нибудь на ноги! Дима, быстро поставь чайник. Человек замерз… – Лев Норштейн, как и многие интеллигенты, сталкиваясь с непредвиденными обстоятельствами, ненадолго терялся, но потом безоговорочно брал инициативу в свои руки и уже не отпускал.
Дима Храповицкий поспешил на кухню. Все было не так, но при этом как надо.
Как давно было надо. Но это предстоит еще осознать. Что тут правильно и что нет. И как все будет дальше. Что бы ни было, брат должен остаться здесь.
От волнения и возбуждения он что-то фальшиво напевал себе под нос.
Музыкальный слух, которым природа так щедро наделила старшего из братьев Храповицких, младшего обошел стороной. Но петь он любил. Правда, при деде стеснялся.
Многолетний, многослойный, крепчайший лед, сковавший эту семью, как реку, много лет назад, начал чуть слабеть и подтаивать. Старые льдины в их душах еще никуда не поплыли, но в некоторых местах уже чуть надломились и ослабли. Будет ли ледоход?
– Куда мне проходить? – Арсений ловко снял сапоги и пристроил их в глубь обувного ящика. Как хорошо, что не надо сейчас никуда идти! Сил совсем нет.
Мать в это время принесла из комнаты мягкие, из искусственного меха, тапочки с маленькими помпонами.
– Небось голодный? – Светлана Львовна не сомневалась, что сын ничего не ел сегодня.
– Есть немного. – Арсений осторожно улыбнулся. – Только чай в поезде выпил. В Москве утром не особо где поешь. Сама знаешь. У нас в Ленинграде хоть пирожковые и пышечные есть, которые рано открываются.
«У нас в Ленинграде» – как ножом по стеклу.
– Тогда проходи к гостиную. Мы там теперь завтракаем. Сейчас я все приготовлю.
Арсений прошел в самую дальнюю от двери комнату, которая в прошлом служила ему местом для занятий. Мебель все та же. Пианино по-прежнему гордо и независимо стояло у стены. Так гордо, что казалось, оно держит на себе стену и, если его отодвинуть, стена обрушится. Этот инструмент Храповицкие купили сразу после того, как Шостакович предположил в мальце, засмотревшемся в партитуру его 13-й симфонии, недюжинные музыкальные способности. Лев Семенович настоял на том, чтобы у Арсения имелось свое пианино. Два музыканта в доме – два инструмента.
Арсений отметил, что на крышке пианино совсем нет пыли. Рядом с инструментом, как и много лет назад, стоял невысокий книжный шкаф. В нем корешки музыкальных книг и учебников соседствовали с потрепанными корешками нот.
Столько лет он здесь не был! Но этот запах он не забывал никогда. Запах дома. Запах концентрированного счастья, зримого и все же невозможного. Он сел к пианино, взял несколько аккордов и тут же снял руки. К горлу что-то подкатило. Все как прежде.
И все же правильно ли он сделал, что приехал сюда? Готов ли он к этому? Одобрит ли отец, если выздоровеет, этот его поступок?
– А зачем Олега вызывали в ЦК? Неизвестно? – спросил Лев Семенович у Арсения, когда все сели за заново накрытый Светланой Львовной стол, сервированный теперь на четыре персоны. Из эмалированного носика чайника уютно шел пар.
– Он ничего не говорил мне. Сам был удивлен. Смеялся, что действительно началась перестройка, коль и на него внимание обратили. Он ведь уже два года заместитель директора ИРЛИ по науке. Вы, наверное, не знали? – у Арсения чуть дернулся левый глаз.
Когда вчера утром в его малюсенькой квартире на Лесном проспекте в Ленинграде раздался безжалостный звонок, а незнакомый голос в трубке попросил позвать его самого, он тут же напрягся в ожидании чего-то неприятного. Так оно и вышло.
Папа!!!
Неслучайно его всю ночь мучили кошмары и он проснулся ни свет ни заря.
Потревоженная Вика, его девушка, озиралась вокруг сонно и недовольно, но, разглядев, что он замер у тумбочки с телефонной трубкой в руках, всполошилась.
После того как Арсений поделился с ней свалившимся на него несчастьем, она первым делом сбегала на кухню, притащила валерьянки с пустырником и заставила Арсения выпить пахучий настой.
– Что делать? – Он взглянул на свою подругу с надеждой услышать нечто обнадеживающее.
– Как что? Ехать в Москву. И ждать, когда он придет в себя. Ему, скорее всего, потребуется твоя помощь. У нас в больницах уход – сам знаешь. Здорового уморят.
Вика и Арсений познакомились всего полгода назад. Через месяц после знакомства она переехала к нему, толком не спросив его согласия. Его согласие подразумевалось. В их отношениях многое подразумевалось. Он поначалу боялся, что она сбежит после того, как ей некуда будет деваться во время его пианистических занятий, но Вика, напротив, получала от них такое удовольствие, что просила обязательно заниматься при ней. Она усаживалась на тахте и замирала, следя за его руками, плечами, спиной, и представляла его на сцене какого-нибудь мирового зала. Однажды она поклялась себе, что заставит его преодолеть страх и вернуться к сольным выступлениям. Один раз девушка завела разговор об этом, но Арсений сразу же нервно пресек его.
Вчера Вика почти вытолкнула его из дома, причитая, что нельзя терять времени. Надо бежать на вокзал, за билетом в Москву.
Арсений больше всего любил Ленинград в такую пору, когда его мало кто мог выносить. Когда улицы и проулки заваливало снегом, который тут же начинал таять, медленно превращаясь в грязную кашу под ногами, когда дома шелестели накопившейся в них влагой, будто жаловались на то болотистое место, где им привелось бытовать, когда воздух накапливал в себе столько тумана, что все очертания смазывались, превращаясь в иллюзию, когда в квартирах почти не гасили свет и это создавало снаружи симфонию огней рядом с темным и пустым городским нутром. Что-то было во всем этом тягучее и привлекательное, какая-то сырая правда, очевидная победа вечного над сиюминутным, ощущение того, что с мирового холста соскребли все лишнее, наносное.
Всю прошедшую неделю Арсений наслаждался этой холодновато-слезной сыростью, ее естественностью и внутренней стройностью, но, когда он вышел из дома, чтобы отправиться за билетом в Москву, все поменялось: город словно закрылся от него, ощерился, показался ему враждебным и стремящимся уязвить.
В метро рядом с ним встал какой-то мужик, от которого пахло кисло и резко. Ни с того ни с сего в туннеле поезд остановился и мучительно долго никуда не двигался в диковатой для метрополитена тишине. Когда он наконец тронулся, несколько пассажиров едва удержали равновесие, один из них больно ударил Арсения портфелем по ноге, после чего приторно и неискренне извинился.
Уже выходя на станции «Площадь Восстания», он разволновался: вдруг билетов нет? Что тогда предпринимать?
Хотя билет купить удалось сравнительно быстро, волнение никуда не делось. Неизвестность рождала страх, залегающий комом в животе. Случись с отцом непоправимое, как он будет жить?
Сразу на Лесной, к Вике, к ее ровной энергии, к ее рассудительности и заботливости, к ее мягкости, к ее коленям, которые она подбирала к подбородку, когда сидела на диване, возвращаться почему-то не хотелось. Лучше отпустить себя в город, уступить ему право подсказывать. Надо ли сообщать о состоянии отца тем, кто остался за чертой, жирной и нескончаемой, которую много лет не удавалось ни обойти, ни перепрыгнуть, ни стереть?
И вот он шел по Невскому, шуршащему машинами, звенящему трамваями, шаркающему подошвами, хлопочущему обрывками фраз случайных разговоров. Шел собранно, глубоко вдыхая.
Витрины магазинов отражали зимнюю хмарь.
Обычно такие прогулки по городу бодрили его, но в этот раз ничего подобного не происходило. Ком не уменьшался. Ноги вдруг стали ныть, усталость саднила мышцы, настроение портилось окончательно.
Арсений свернул на Литейный, немного померз на остановке и сел в трамвай. Он останавливался на Лесном проспекте прямо рядом с его домом. Удобно!
Дома долго стоял под душем. Мягкая питерская вода так ничего и не смыла.
Все время до отъезда он проклинал себя, что не спросил у позвонившего утром телефон, по которому можно было бы справиться о самочувствии отца. Вика позвонила в справочную, ей продиктовали номер, но там, в далекой кардиологической Москве, никто не снимал трубку. Арсений попробовал послушать пластинку Скрябина в исполнении его любимого Станислава Нейгауза, но не мог сосредоточиться ни на одном такте.
В нем зарождались сотни траекторий, из которых ему предстояло выбрать одну. Или кому-то предстояло выбрать ее за него.
* * *
– А где твои вещи? – запоздало встрепенулась Светлана Львовна. – Ты же не так вот, без ничего, приехал?
– В камере хранения на Ленинградском вокзале. – Арсений не очень любил сладкое, но сейчас «Мишки на Севере», которые мать насыпала в вазочку, пришлись по вкусу.
– Почему ты там их оставил? – недоуменно и несколько наигранно поинтересовался Лев Семенович.
Что мог Арсений на это ответить? Что был не уверен, откроют ли ему? Что до последнего момента мялся и, уже будучи у подъезда, все еще подумывал развернуться и отправиться к своему приятелю по армейской службе в оркестре Военно-медицинской академии Петьке Севастьянову, которому позвонил вчера из Ленинграда и спросил, можно ли ему у него на несколько дней остановиться? Или что в нем до сих пор жива обида на мать за отца? Но сейчас ничего из этого говорить нельзя. Это все теперь лишнее.
– Неохота было тащиться с сумкой сначала в Бакулевский, потом к вам.
Все трое сочувственно закивали. Никто пока не собирался торопить события, ожидая, видимо, что все необходимое произойдет само собой.
Вчера Вика долго и рьяно уговаривала его обязательно зайти к матери и попробовать восстановить отношения. Она, как и многие девушки, прокладывающие себе дорогу по жизни без чьей-либо помощи, отличалась спокойной настойчивостью в достижении того, что полагала необходимым для себя и для других, и не считала нужным брать в расчет никакие иные резоны и точки зрения. Арсений в свое время поделился с ней своей семейной историей, которая вызвала у нее оторопь непонимания. Как можно разрушить такую семью? Вика наивно предположила, что на мать ее возлюбленного тогда, много лет назад, нашло затмение. И оно уж точно не навсегда! Давно надо было попробовать его преодолеть. Арсений пытался разубедить ее, говоря, что все намного сложнее, но девушка не внимала его доводам, поражаясь, что за столько лет никто ничего не сделал для того, чтобы помириться. И вот теперь, когда Олег Александрович Храповицкий в таком опасном состоянии, Арсению просто необходимо сообщить об этом московской части семьи. Вдруг они захотят позаботиться об Олеге Александровиче? А Арсений лишит их этого шанса. И вообще – не дай бог что! Перед бедой все ссоры должны забыться, отойти на второй план.
Арсения не просто было уговорить на то, в чем он сам еще сомневался. Перед самым уже отъездом они спорили так самозабвенно, что чуть было не поссорились всерьез. Но уже в дверях, после прощальных, чуть холодноватых объятий, он сказал ей, что, если не случится ничего непредвиденного, непременно заглянет к матери, деду и младшему брату.
Пока дошел до метро, сильно продрог. Ветер разгулялся с ленинградской остротой и безжалостностью.
Народу в вагоне на этот раз было мало. Пахло грязным полом и синтетикой.
На Московском вокзале около памятника Ленину сидели на полу молодые люди с рюкзаками. «Геологи, что ли, куда-то собрались?» – подумал почему-то Арсений.
Арсений приехал несколько раньше, до поезда оставался почти час. Ресторан еще работал, хотя у официанток был такой вид, будто каждый новый посетитель наносит им личное оскорбление.
Дома он никак не мог заставить себя толком поесть. Кусок не шел в горло. И теперь проголодался. В поезде наверняка, кроме чая, ничего не предложат, а вагон-ресторан, скорее всего, уже будет закрыт, рассудил Арсений.
Пока готовили заказанное им жаркое, он так сильно и нервно теребил и дергал бахрому на скатерти, что чуть не оторвал несколько ниток.
Жаркое не впечатлило. Типичный общепит. Все сегодня как-то не так. Не к добру это, не к добру, лезло в голову.
Да еще и когда он выходил из заведения, прямо перед его носом двое милиционеров в мрачноватого вида шинелях провели под руку какого-то алкаша, который отвратительно и грязно ругался.
Довольно частые за последние годы гастрольные поездки приучили его не реагировать на дорожные тяготы, но в этот раз в купе ему не спалось. Тревога за отца нарастала, он принялся вспоминать все известные ему случаи, когда люди после инфаркта восстанавливались и жили дальше припеваючи. Когда насчитал подобных историй достаточно, немного полегчало.
Зачем он обещал Вике, что зайдет туда, где вырос и откуда пришлось уехать не по доброй воле? Почему она вмешивается в это? Разве в силах она представить весь ужас и всю невозвратность случившегося много лет назад?
Или?..
Поездные колеса постукивали с пугающей неутомимостью. Лежать на боку было неудобно, – ныло плечо. Но на спине он почти никогда не засыпал.
Несколько лет назад он придумал прекрасный способ разнообразить свою жизнь. Видя привлекательную женщину, он сразу же искал в памяти какую-нибудь музыку, которая подходила бы ей больше всего. Если же знакомству суждено было развиться до чего-то увлекательного, то он в определенный момент выбрасывал этот козырь. От предложения услышать свой музыкальный портрет мало кто отказывался. Надо сказать, он не мухлевал. Не использовал расхожие, ко всякой почти молоденькой барышне подходящие мелодии. Всегда подбирал пьесу или фрагмент очень ответственно. И вовсе не всякий раз укладывал их потом в постель. Иногда ограничивался просто их восторгами. Сейчас ему вдруг стало стыдно за себя. Такой большой репертуар, фанатично наработанный в детстве и юности, теперь годится лишь для какой-то пошлости.
Пару лет назад, когда последний раз виделся в Москве с дедом и играл ему только что выученную до-мажорную сонату любимейшего старым Норштейном Мясковского, так расстроился из-за одного никак не выходившего, пустячного, в сущности, места, что дал сам себе зарок ничего нового больше не учить. И так уже в памяти все не удерживается. Новое вытесняет старое. Зачем? То, что не пускает его на сцену, сильнее его. Это наваждение. Как только он помыслит о сольном выступлении, представит себя выходящим на сцену, сразу видит падающую на пальцы крышку рояля, и пальцы непоправимо деревенеют, как все внутри. Это его проклятие. То, от чего он должен бежать. О чем обязан не думать. Но оно всегда неотвязно с ним.
Какая же все-таки сволочь эта консерваторская профессура из жюри, которая не дала ему играть тогда, на конкурсе, дальше первого тура, ссылаясь якобы на заботу о его здоровье! Он бы выдюжил. Действия обезболивающего хватило бы на всю программу. Он бы спасся.
Ведь дома в это время был ад. И никто не знал, чем все кончится. Бабушка умирала, дед как будто умирал вместе с ней, отец с матерью не разговаривали, не замечали друг друга, почти полностью уничтожив то, что люди называют «мы», а шестилетний Димка никак не мог понять, что происходит, и все спрашивал что-то то у отца, то у матери, то у деда с бабушкой, то у брата. И совсем не улыбался.
С консерваторией было покончено. Его педагоги предали его. С этим нельзя смириться. У него был шанс стать первым на том конкурсе Чайковского 1974 года. В итоге победил Андрей Гаврилов. Хороший музыкант. Но не лучше его. В знак протеста Арсений перешел из консерватории в Институт Гнесиных. Приняли его там чутко. Сразу нарекли гордостью кафедры. На первом зимнем экзамене он отыграл изумительно. Сломанные косточки на пальце хоть и срослись не совсем так, как надо, но это ни на йоту не сказалось на качестве исполнения. Он все чаще занимался не дома, а в институте по вечерам, спасаясь от того, что дома все разрушалось непоправимо. Через четыре года опять планировался конкурс Чайковского. А вдруг?.. Но во время отчетного концерта их класса в Большом зале института все изменилось. Перед самым выходом на сцену он испытал то, что потом стало его бедой, наваждением, клеймом на всей его жизни.
Видение падающей на пальцы крышки – и мгновенный ступор.
Невозможность, несовместимость, бессилие.
Ад!
Как ему было стыдно перед профессором Бошняковичем! Тот так надеялся на него! Так поддерживал! А теперь он, Арсений Храповицкий, концертмейстер Ленинградской филармонии. Всего лишь концертмейстер. Выступает с вокалистами. Востребован. Прилично зарабатывает. Когда аккомпанируешь, страх исчезает. Крышка не падает. Солист как бы защищает тебя. Вызывает огонь на себя. А аккомпаниатора словно и нет.
Милый дед! Он, конечно, еще верит, что все исправимо и что ему еще доведется услышать игру Арсения с большой сцены.
Давно не болтали с ним. Последний раз он сказал, что мать теперь вышла на пенсию и все время дома. А говорить они могли, только если в квартире на Огарева никого не было. Бедный дед! Ему-то за что все это? Может, повидаться только с ним? Как-нибудь выманить его из дома?
Эх, Димка вырос, наверное. Помнит ли он своего старшего брата? Он никогда не спрашивал об этом у деда.
Переворот на другой бок ничего не изменил. Вряд ли скоро удастся уснуть. А отец сейчас лежит на жесткой казенной койке, один, в какой-нибудь ужасной больничной одежде. Ему наверняка холодно. В сознании ли он?
Перед самой Москвой он куда-то провалился. И в этом темном провале было тяжело дышать, что-то цеплялось то за руки, то за ноги.
1948
Майор МГБ Аполлинарий Отпевалов очень любил жизнь. Кайфовал от нее. Но гедонизм его отличался избирательностью. Возможность влиять на судьбы людей, изменять их натуры, внедряться в их психику, играть их чувствами, давать и отнимать у них надежду давно уже стала для него обыденностью. Больше его заводило другое: он считал себя человеком исключительно удавшимся и каждым своим житейским движением любовался, иногда тайно, а то и явно. Он – из избранной касты. Тех, кто управляет. И никогда его не занесет в стан тех, кем помыкают, кто не более чем фигуры под руками и мозгами гроссмейстеров. Таких, как он.