Текст книги "Концертмейстер"
Автор книги: Максим Замшев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Ну что, можно уже войти? Мой друг получил необходимую помощь? Из дивных рук? Мой друг? Не вдруг?
Люда, глазами попросив рифмача-самоучку посторониться, молча вышла из комнаты, унося с собой металлическую коробку со шприцами, ампулы, вату.
– Не паясничай, Миша! – осадил Лапшин Шнееровича. – Людочка – мой спаситель. Если бы не она, я едва ли пережил бы эту зиму.
Два звонка. Веселых и решительных.
– Может, ты откроешь? – попросил Шуринька товарища.
– Уже бегу. – Шнеерович с картинной четкостью развернулся и, имитируя бравурный строевой шаг, проследовал прочь и вскоре, прогремев сперва замком, начал церемонно приветствовать вновь прибывших.
Часть вторая
Арсений
Первые годы своей жизни Арсений Храповицкий не демонстрировал никакой склонности к музыке. Дед пару раз сыграл ему несколько несложных песенок и потом попросил их пропеть. Мальчик в ответ провыл что-то неопределенное и мало похожее на услышанное. Ну, слава богу, решил Норштейн, в мире столько профессий, кроме музыкальных, пусть будет врачом или ученым. Не всем же тащить эту «блаженную муку звуков» за собой всю жизнь. Музыкальные способности открыл в Арсении не кто иной, как Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Произошло это при весьма своеобразных обстоятельствах.
Норштейн и Шостакович дружили, хотя иногда между ними вспыхивали яростные ссоры, после которых обидчивый Дмитрий Дмитриевич мог неделями не общаться с приятелем, но потом внезапно звонил в дверь Норштейнов, быстро проходил на кухню и ставил на стол пол-литра и какую-нибудь нехитрую закуску, вроде банки соленых огурцов.
И тогда беседы их наполнялись особенным взаимным азартом, внутри которого разность каждого из них уравнивалась почти одинаковым представлением о том, каким может быть мир, если законы гармонии восторжествуют над низменными инстинктами.
В один из весенних дней 1962 года Шостакович объявился в квартире Норштейна после весьма крупной размолвки.
Кошка на этот раз пробежала между композиторами после очередного доклада Шостаковича на пленуме Союза композиторов РСФСР, которым он тогда руководил. В докладе подвергалось жесткой критике бюро пропаганды Союза композиторов за несбалансированную концертную политику. А это бюро возглавляла бывшая соседка Норштейнов, та самая Елена Петровна Хорошко, которую Лев Семенович в свое время устроил на работу в Музфонд и которая, проявив феноменальную работоспособность, за очень короткое время вникла во все музфондовские нюансы. Отсутствие музыкального образования вдова военного прокурора компенсировала чудодейственной усидчивостью и природным тактом и вкусом. После доклада Шостаковича с явно несправедливыми обвинениями она с трудом сдерживала слезы. Норштейн сразу же, в зале, подошел к Шостаковичу и спросил его, что тот имеет против прекрасно работающего бюро. Автор Ленинградской симфонии сослался на то, что доклад писался в ЦК партии, а он только зачитал его. Норштейн в сердцах выругался матом, что случалось с ним крайне редко. Шостакович возмутился и заметил Льву Семеновичу, что тот не имеет никакого права его оскорблять.
В этот раз Шостакович к перемирию принес две бутылки водки, чем насмешил Норштейна невероятно: гений решил взять количеством. В прихожей Дмитрий Дмитриевич суетливо доложил Льву Семеновичу, что позвонил Елене Петровне, объяснился с ней и та больше не держит на него зла.
После первых двух рюмок Шостакович достал из той авоськи, в которой принес водку, партитуру новой, 13-й симфонии «Бабий яр». Норштейн изумился: ведь Шостакович редко кому показывал произведения до их исполнения. Однако выяснилось, что Дмитрий Дмитриевич и не собирается ничего демонстрировать другу. Он вкратце пересказал свой замысел и робко поинтересовался у Норштейна, не возникнут ли проблемы с исполнением симфонии из-за части «Бабий яр». Когда Лев Семенович попытался уточнить, что конкретно беспокоит композитора, лауреата стольких премий и крупного композиторского начальника, тот как-то двусмысленно пожал плечами, грустно огляделся и убрал рукопись обратно в авоську, при этом руки его так задрожали, что партитурные листы рассыпались по полу. Тут в комнату вбежал с визгом шестилетний Арсений, собирающийся вызвать деда на игру в прятки, но, увидев распавшуюся симфонию, бросился к ней и уставился на нотные линейки, исписанные неровными палочками, точечками и другими неведомыми ребенку знаками…
Ребенок напряженно изучал ноты, гений русской музыки добродушно изучал ребенка, композитор Норштейн наблюдал за ними. Наконец Дмитрий Дмитриевич обратился к Льву Семеновичу:
– Мне кажется, он будет музыкантом. Он так смотрит на ноты, словно все понимает в них.
Арсений поднял глаза и с тихой благодарностью прижался лбом к коленке классика, а потом вопросительно уставился на деда.
Лев Семенович оторопел от этой сцены. Таким серьезным Арсюшку он раньше не видел.
Зачем Шостакович в тот день приносил партитуру, так и осталось неизвестным.
На следующий день Норштейн усадил внука за инструмент. Честно говоря, он никогда прежде не занимался с маленькими и довольно долго размышлял над тем, как проверить, верна ли догадка гениального соседа.
Наконец он придумал. Заранее написав на нотном листе ноты в скрипичном ключе, он поставил его на пюпитр и стал называть их Арсению. Каково же было удивление Льва Семеновича, когда Арсений сразу не только повторил их, но и спел, демонстрируя абсолютный слух.
После этого старый Норштейн как был, в тапочках и домашней одежде, чуть не вприпрыжку пустился в нотную библиотеку Союза композиторов, которая, по счастью, находилась в соседнем подъезде. Взяв там все имеющиеся пособия для детей, он вернулся, застав Арсения наигрывающего что-то весьма оригинальное и музыкально логичное, причем абсолютно поставленными пианистическими руками.
Весну и лето дед занимался с внуком истово, увлеченно, тот прогрессировал очень быстро, и к осени его приняли в Центральную музыкальную школу сразу во второй класс.
Олег и Светлана сперва крайне настороженно относились к этому эксперименту, но потом прониклись и радовались успехам Арсения со свойственной родителям самозабвенностью, хотя в музыке всерьез не разбирались.
На премьеру 13-й симфонии Шостакович пригласил все семейство Норштейнов, включая маленького Арсения. Тот, несмотря на все страхи родителей, просидел до самого конца с горящими глазами. Понял ли Арсений тогда что-то в этой трагической и в то же время фарсовой музыке? Лев Семенович был уверен, что гениальное сочинение проникло в малыша, несмотря на то что мальчик ничего еще не знал ни о Бабьем яре, ни о заканчивающейся «оттепели», ни об авторе стихов Евтушенко, ни о советской власти. На той премьере многим запомнилось, как вальяжно кланялся поэт и как композитор выходил на поклон неохотно, нервно, похоже, не очень довольный то ли исполнением, то ли собой, то ли еще чем-то.
Симфонию вскоре запретили к исполнению.
* * *
Димка, когда подрос, стал догадываться, что дедушка после семейного разрыва не прекратил общение с его отцом и его братом. Почему? Да потому. Не мог дед пойти на поводу у матери! Мог только изобразить. Дед не из тех, кто бросает близких на произвол судьбы. Но вот почему он не посвящает в это его? Ведь в другом они достаточно откровенны. Вероятно, по его мнению, Дима еще мал, чтобы переварить все это нелепое, взрослое, запутанное…
Скучал ли сам Димка по отцу и брату? Конечно. Но их образы постепенно стирала обида на то, что они не предприняли ни одной попытки, чтобы увидеться с ним, чтобы хоть что-то изменить к лучшему! И слезы, которые он проливал по ночам, высыхали от своей бесполезности.
Новые обстоятельства поглощали старые. Из мальчика он вырастал в мужчину. И учился терпеть. И забывать то, что угнетало.
Он дорожил материнской любовью. После того как семья раскололась, вся она, иногда горькая и отчаянная, а порой истерично переходящая в раздражение и недовольство, досталась ему одному. Когда Светлана Львовна неоправданно сердилась, он не обижался, а страдал. Страдал и за себя, и за нее. Его мальчишеский мозг судорожно искал виноватых в том, что произошло в их семье, что так изменило мать и что лишило его отца и брата. Искал и не находил. Верил, что рано или поздно найдет.
Но ни бывшему мужу, ни родителям, ни детям не могло прийти в голову, из-за чего Светлана Храповицкая превратилась в ту, о ком вежливые люди говорят «своеобразный человек», а те, кто поразвязней, кличут за глаза сумасшедшей грымзой.
* * *
С ума она сошла из-за любви. Любви, которая настигла ее в сорок лет, преобразила и изменила все не только внутри нее, но и вокруг, будто кто-то наконец настроил до этого сбитый фокус ее взгляда на себя, на людей, на события, на прошлое и настоящее.
Света вышла из второго декрета значительно раньше положенного. Уговорил ее на это Олег. Видя, что супруга начинает закисать от ежедневных забот и все чаще вспоминает своих коллег по кафедре, он организовал что-то вроде семейного совета, на котором все пришли к выводу: Димке нужно брать няню. Это позволяло Светлане вернуться к преподаванию и не чувствовать себя вычеркнутой из той среды, где она прежде так хорошо себя чувствовала. Молодая мать сперва колебалась, не уверенная в правильности такого поворота, но потом все же дала себя уговорить. Ей действительно было тяжеловато замыкаться лишь на домашних заботах, ее натура не умещалась в такую участь, да и Мария Владимировна в силу возраста не могла уже помогать ей с Димкой так много, как с Арсением, что добавляло Светлане дополнительных сложностей. Плюс ко всему она действительно обожала свою работу, успехи и неудачи студентов воспринимала как личные, а с некоторыми, особенно увлекающимися английским языком и английской литературой, имела доверительные отношения. Ей нравилось стоять на кафедре, подходить к доске, писать на ней мелом по-английски, ловить взгляды учеников и постепенно завладевать их юным горячим вниманием. Так что преждевременный выход на работу Светлану Храповицкую, как и предполагал ее муж, в целом обрадовал.
Часов она взяла немного, чтобы не отрываться от ребенка надолго. Первое время она опасалась, что Дима плохо отреагирует на то, что мать перестала находиться рядом каждую секунду, но няня, по имени Дуняша, оказалась благонравной, веселой и очень аккуратной. Со всем семейством Норштейнов – Храповицких она быстро свыклась, регулярно потчуя обитателей квартиры в доме на Огарева захватывающими и, как водится у простых людей, наполовину выдуманными историями из своей жизни. Чаще всего в них фигурировали ее многочисленные родственники, часть из которых проживала в подмосковном Серпухове, а часть в деревне Шепилово. Из этой благословенной деревни, по описаниям Дуняши расположенной в исключительных местах, Норштейнам – Храповицким летом и осенью перепадали свежие, с огорода, помидоры и огурцы, а круглый год племянник Дуняши Сергей привозил на продажу свежайший, домашнего приготовления творог. Через какое-то время этот творог стали заказывать многие соседи, а Сергей превратился в весьма популярную на Огарева личность. Стоил этот творог по советским временам не так уж дорого, три рубля за килограмм, и семьи советских композиторов вполне могли пополнять карман деревенских держателей обильно дающей молоко коровы.
За Димкой няня смотрела внимательно и любовно и быстро научила его самостоятельно есть и даже одеваться. В выходные дни малыш звал Дуняшу и плакал оттого, что ее нет. Иногда Светлана тихо досадовала на это. Но совсем немного. Дуняше она тоже симпатизировала.
1948
Никогда еще Лапшин не выходил от Людмилы в таком скверном настроении. То, что он услышал от хозяйки комнаты, где он за последние месяцы всегда обретал спасительный приют, перевернуло в нем что-то и в этом новом повороте оставило его беззащитным.
А надо было что-то предпринимать. Если он не пойдет на резекцию желудка, то, вероятнее всего, превратится в наркомана и подвергнет Люду еще большей опасности. А операцию он, скорее всего, не перенесет. И как быть?
День иссякал, придавая старомосковским перспективам романтическую загадочность. Лапшин шел по Борисоглебскому к Арбату. Курил. С каждым шагом и с каждой затяжкой все больше укрепляясь в том, что ложиться под нож необходимо.
Он сегодня покинул сборище раньше всех. Шнеерович просил его подождать, но Лапшин сослался на то, что завтра рано к нему придет хозяйка комнаты, где он живет, и ему надо успеть на электричку. Неприятно, что соврал, да еще так неуклюже, но сил выносить чье-либо общество у него на сегодня не осталось. Да и обстановка в этот вечер у Людочки была непривычно неприязненной. Сенин-Волгин вел себя слишком экзальтированно даже для себя. Причем, как ни странно, Шнеерович нашел в нем почти союзника. Они наперебой острили, не стесняясь выбирать предметом своих острот присутствующих. Досталось всем. Но если Платова и Прозорова видели в этих шутках часть своеобразного флирта и игриво отвечали на выпады, то Света Норштейн явно злилась, хмурилась и готова была взорваться в любую секунду. Танечка Кулисова, по обыкновению, помалкивала, а Людочка то и дело куда-то выходила. Надо сказать, что этими отлучками хозяйки Сенин-Волгин пользовался, чтобы позлословить и в ее адрес.
Кончилось все тем, что Света выбежала, наговорив резкостей Людочке, которая, по ее мнению, пускает к себе в дом хамов и не дает им никакого отпора. Сенин-Волгин помчался за ней на лестницу и вскоре вернул ее обществу, видимо извинившись или чем-то еще смягчив девичье сердце. Людочка и Света публично примирились, обнялись и расцеловались.
Тут Лапшин понял, что надо уходить. Теснящая его тоска понуждала к тому, чтобы куда-то идти, идти, идти.
Так он пересек Собачью площадку и добрался до Арбата, почти не осознавая пути.
По Арбату, время от времени протяжно гудя, катили автомобили. Милиционер в белой форме и с жезлом смотрелся весьма нелепо. Лапшин слышал, что на этой улице много энкавэдэшников в штатском. Шнеерович как-то уверял его, что они стоят почти через каждый шаг и что их легко узнать по одинаковым шарфам. Но Лапшин, сколько ни ходил по Арбату, никогда не мог их различить.
Шуринька остановился недалеко от проезжей части, раздумывая, куда дальше идти. Перед глазами все чуть покачивалось. Он замер и задержал дыхание. Потом принялся сколь мог часто вдыхать и выдыхать. Такое упражнение с детства помогало ему прийти в себя при любом недомогании. Но сейчас не особо действовало. Лапшин непроизвольно стал считать проезжающие мимо машины темного цвета. Один, два, три. Третья машина проехала очень близко от него. Так близко, что он успел увидеть в окне знакомый профиль. Резко изогнутая бровь. Узкий, прищуренный глаз, нос с достаточно крупной ноздрей, пышные усы, чуть стесанный подбородок. Сталин? Нет. Так не бывает. Но все же он испугался и отшатнулся в сторону. Чуть не упал. Потом засеменил прочь. Шум машин вдруг стал раздражать до боли в ушах. Это был Сталин! Точно Сталин! Профиль в окне машины застыл перед его глазами.
Трубниковский переулок сейчас показался ему уютней Борисоглебского.
Чем дальше уходил от Арбата, тем тише. Диминуэндо до полной тишины.
Он заглянул в какой-то двор, посидел на лавочке, выкурив подряд две папиросы, потом вскочил и быстро зашагал куда-то во тьму.
Может быть, вернуться к Людочке? Сказать, что опоздал на электричку.
Кто-то словно вытягивал из него силы, а он не мог сопротивляться этому…
По Трубниковскому дошел до улицы Воровского. Потом снова углубился в дворовую сеть со свалками, лавками, арками, сквозными проходами. Выбрался из них на Собачью площадку. Почувствовал, что совершенно обессилел. Еле-еле дотянул себя до неработающего фонтана около одного из домов. Сел на одну из двух поднимающихся к фонтану ступенек, лицом к одноэтажному длинному фасаду с распахнутыми окнами. Привалился спиной к чугунному основанию. Затих. Впитывал звуки успокаивающегося весеннего города. И тут услышал такое, что едва его не убило. Два голоса. Женский и мужской. Мужской – тихий, но очень твердый. Незнакомый. Женский – как будто извиняющийся. Торопливый. Докладывающий. Узнаваемый. Он слышал его совсем недавно. Правда, голос звучал совсем по-другому. Мать честная… Что это? Шуринька плотнее вжался спиной в прохладный камень. Хотелось исчезнуть в этот же миг и никогда больше не появляться на свет.
– Что конкретно Сенин-Волгин говорил о товарище Сталине? – вопрошал мужчина.
– Он конкретно не говорил про товарища Сталина… – женщина, видимо, задумалась, чтобы дальше формулировать четче. – Но советскую власть называл блевотиной. Это так. Но ведь все мы знаем, что советская власть и товарищ Сталин – это почти одно и то же.
– Заткнись! Твое мнение о природе советской власти нас не интересует. А еврейчики-музыканты что? Поддакивали?
– Лапшин больше молчал. Хотя видно, что солидарен с Сениным-Волгиным, а Шнеерович открыто поддерживал.
– Угу… Итак, на каждом этом сборище ведутся антисоветские разговоры.
– Да. Без них не обходится…
– Прозорова, разумеется, из зачинщиц.
– Да. Она всегда улыбается, когда Сенин-Волгин проклинает советскую власть.
– А Запад они, разумеется, хвалят.
– Шнеерович сегодня распалялся, что в СССР запрещают какого-то Берга.
– Ясно. Еврей еврея не обидит.
Слышно было, как мужчина чиркнул спичкой. Потом до притихшего и боящегося вздохнуть Лапшина дошел едкий запах папиросы.
– А этого Шнееровича привел Лапшин, значит?
– Да, около месяца назад где-то Шнеерович появился… – с каждой репликой голос женщины звучал спокойней.
– И они большие приятели? – мужчина спрашивал все это с ленцой, не сомневаясь в ответах.
– Конечно.
– Значит, Лапшин такой же антисоветчик и враг, только скрытый.
Тут Шуринька не выдержал. И хотя все его существо сейчас подсказывало ему сидеть сколь можно долго, пока голоса не уйдут, он, вопреки всякой логике и осторожности, резко вскочил, так что в голове все зазвенело, и что есть силы побежал, стремясь как можно быстрее достигнуть Борисоглебского, а там скрыться в каком-нибудь подъезде, подвале, люке, забиться в такой угол, где его никто не отыщет.
Если бы он мог видеть то, что происходило у фонтана на Собачьей площадке во время и после его бегства, его взору явилась бы следующая картина.
Мужчина в темном пиджаке быстро встает и всматривается в бегущего:
– Черт возьми, кто это? Откуда он взялся? Он подслушивал нас?
Девушка с опущенной головой отвечает:
– Это Лапшин. Не пойму, как он мог здесь оказаться.
– Что значит «не пойму»? Он следил за тобой? Что-то заподозрил? – мужчина с крика перешел на рев.
– Мне почем знать?
– Вот дура, дура, дура! – взревел сотрудник МГБ. – Идиотка!..
Майскую тишину Москвы разрезал звук пощечины. Девушка пискнула и схватилась за щеку.
1970
В начале зимних каникул 1970 года университетское профсоюзное начальство поручило Светлане свозить на экскурсию во Владимир группу первокурсников.
Ехать предстояло на автобусе по заснеженному Подмосковью, а потом по Владимирской области. Воодушевление студентов, только что сдавших первую университетскую сессию и наслаждавшихся жизнью с еще ничем не омраченным упоением ранней юности, передалось и преподавательнице. Она вела себя почти так же беззаботно, как в свои студенческие годы. Хотя время тогда было совсем другое. Более строгое и более скудное. Когда она училась в пединституте, только что отменили продовольственные карточки, и люди привыкали к тому, что могут питаться не по установленным нормам потребления. Это была главная радость. Большего, казалось, и не надо. Хорошо, что все это в прошлом и не вернется, наивно размышляла она.
Светлана Львовна выглядела моложе своих лет. В лице ее жила женская нерастраченность, привлекающая опытных и сильных мужчин. Она всегда тщательно ухаживала за собой, делала для лица маски из кефира с огурцами, пользовалась косметикой, которую муж в большом количестве привозил ей из заграничных командировок, а в последнее время по совету Дуняши мыла голову луком, что придавало ее темным, чуть вьющимся локонам особую шелковистость и блеск. В Москве в тот год выпало рекордное количество снега, и дворники, так же как и водители снегоуборочных машин, все чаще впадали в отчаяние. Первые скрипели лопатами по снегу с безнадежным усердием, а вторые просто хмурились и посылали небу настойчивые просьбы о прекращении осадков. Не оставались равнодушными к природным катаклизмам и обладатели личного транспорта, частенько вязнувшие на своих авто в рассыпчатых снежных засадах. Одного такого забуксовавшего бедолагу парни из их группы где-то уже на самой окраине Москвы вызволили из беды, с дружными подбадривающими криками растолкав его «жигуленок».
Как только выехали из города, обхватывавший дорогу лес поразил великолепной недвижной белизной и неслышно шелестящим покоем. Один из студентов, Юрий Охлябин, неизменно задававший Светлане Львовне после занятий кучу вопросов, взял с собой гитару. Первое время она одиноко лежала на заднем сиденье, а на одном из поворотов с низким и глухим звоном грохнулась, из-за чего Юра изменился в лице и кинулся ее поднимать. В итоге он уселся сзади, чтобы присматривать за ее сохранностью. Иногда любовно поглаживал ее корпус в темном чехле.
Когда бесконечная зимняя трасса взяла их автобус в тягучий загородный плен однообразной езды, Юра расчехлил инструмент и до самого Владимира развлекал однокурсников и преподавательницу песнями из репертуара входивших тогда в негласную моду каэспэшников. В этих мелодиях чуть фальшивая лихость сочеталась иногда с такой неподдельной грустью, что Светлана глубоко погрузилась в череду своих мыслей. Предчувствовала она тогда что-то? Бывало, что, вспоминая потом ту дорогу из Москвы во Владимир, она отвечала на этот вопрос положительно. Но, скорее всего, ничего такого не было.
Памяти свойственно создавать воронки многозначительности на чистой глади прошлого.
Густо заваленный снегом Владимир. Несуетное былинное величие. Город, где легко фантазировать о давнем прошлом.
Подсевший к ним на Соборной площади экскурсовод с продолговатой, как говорят, лошадиной физиономией, несмотря на то что явно не обладал отменной дикцией, придал экскурсии такую увлекательность, что неизвестно, от чего слушатели получили больше удовольствия: от его речи или от видов холодновато таинственной древности.
К вечеру студенты уже давным-давно расправились со взятыми с собой бутербродами и, конечно, проголодались. Решено было зайти в ближайший «Гастроном» и затариться продуктами в обратный путь. Владимирский продмаг разнообразием ассортимента не впечатлил. Ничего, что бы можно было взять с собой в дорогу, на прилавках не обнаружилось. Надо сказать, что на них вообще почти ничего не обнаружилось. Светлана навсегда запомнила тот стыд, который испытала тогда перед студентами. Почему так? – спрашивала себя она. Неужели живущие здесь люди не заслужили право купить то, что им хочется? Как тут выжить? Чем кормить детей? Или это случайность? Стечение обстоятельств? Просто день такой, когда ничего нет и завтра все наладится? В столице в те годы продукты первой необходимости не были жгучей проблемой, особенно в центре города, – чего-то не найдешь в одном магазине, докупишь в другом, а дефицитные товары Олег доставал через знакомых, которые у него, при его общительном и легком характере, имелись в огромном количестве. Да, она слышала про «колбасные поезда», про то, как жители российских городов совершают продовольственные набеги на Первопрестольную, но все это существовало вне ее и потому особо не тревожило.
Полноватая продавщица с белыми крашеными волосами, облокотившаяся всем своим массивным боком на дверь в подсобку, изрекла тоном, не лишенным глубокомысленной издевки:
– Москвичи? Зря заявились к нам! Это ж мы к вам за продуктами мотаемся. Тут ловить нечего. Могу предложить водку, макароны, спички… Ха-ха!
Нетрудно было заметить, что она уже приняла на грудь. Рядом с ней, на грязного цвета деревянном стеллаже, высились бутылки разного спиртного – от водки до дешевого плодово-ягодного вина. Светлану ни с того ни с сего потянуло выпить. Но при студентах об этом не могло быть и речи. Голодные первокурсники на глазах приуныли, поняв, что ничем разжиться тут не удастся, а голод придется терпеть до самой Москвы. И тут произошло нечто непоправимо ужасное: Юра Охлябин вдруг со всей высоты своего немалого роста рухнул на пол и забился в жутком припадке, когда дрожит все тело, а на губах выступает пена. Пока все осознавали, что произошло, к упавшему кинулся мужчина, неизвестно откуда взявшийся в магазине, и первым делом стал резко тянуть его челюсть вперед. Потом поднял глаза на замерших и раздраженно крикнул:
– Что стоите? «Скорую» вызывайте!
Пока «скорая» ехала, поклонник бардовской песни пришел в себя и ошарашенно вертел головой:
– Что со мной?
– Все будет хорошо. «Скорая» в пути. Не двигайся пока, – наперебой принялись успокаивать его сгрудившиеся над ним однокурсники.
– Поднимите его, посадите куда-нибудь, – по-хозяйски отдавал распоряжения незнакомец. – С тобой первый раз такое? – спаситель тревожно взглянул сквозь очки с удлиненными стеклами на того, кого он только что спас.
– Первый, – жалобно пролепетал Юра.
– Вы кто ему? – спросил мужчина у Светланы.
– Преподаватель. Мы здесь на экскурсии. Что с ним? А вы кто?
– С ним, по всей вероятности, эпилептический припадок, – ответил он тихо, чтобы никто, кроме Светланы, это не услышал. – А меня зовут Волдемар. Волдемар Саблин, врач-реаниматолог. Именно «Вол», без мягкого знака, мой отец эстонец…
Светлана обрадовалась, что перед ней врач. В то время в советских людях жила непоколебимая вера в профессии: раз врач – значит, вылечит…
Потом Света не раз спрашивала себя: когда выяснилось, что она, дожив до сорока лет, родив двоих детей, ни разу не испытывала того, что называют «снос головы»? В какой момент она поняла, что при виде этого худощавого мужчины в элегантных очках у нее все дрожит внутри от желания немедленной близости?
Когда приехала «скорая», Саблин настоял, чтобы больного отвезли в больницу, где он работал. Кажется, бригада полностью состояла из его добрых знакомых. Светлана за это время назначила из числа студентов старшего и отправила их в Москву. Ничего! На экскурсионном автобусе доедут до метро, а там не потеряются.
Все выглядели удрученно и подавленно.
Светлана решила для себя, что останется с Юрой столько, сколько будет необходимо. Нельзя его бросать!
Больница оказалась не очень далеко, и они с Волдемаром дошли до нее пешком минут за пятнадцать.
В широких коридорах пахло человеческим горем пополам с медикаментами. Туда-сюда сновали люди в халатах и шапочках с безучастными лицами.
После обследования и сдачи анализов юноше до утра предписали полный покой, и он вскоре уснул в палате, где еще шесть человек ожидали чего-то от жизни или от смерти. Саблин сказал, что теперь опасность миновала, но в Москве Юру необходимо показать специалистам.
Видя, что Светлана едва жива и ей надо отвлечься, Волдемар пригласил ее в свой крохотный кабинет выпить чаю.
Пока кипятильник нагревал воду в литровой эмалированной кружке, Светлана Храповицкая исподволь разглядывала нового знакомого.
– А зачем вы, если не секрет, так сильно тянули Юру за челюсть? – вдруг спросила она. – Могли же вывихнуть ее.
– Не вывихнул бы. Необходимо было освободить ему дыхательные пути. Эпилептики часто умирают оттого, что задыхаются. Покурить не хотите? – он вытащил кипятильник из розетки.
Света не курила, но почему-то приняла предложение. Случившееся что-то основательно перетряхнуло в ней, и она никак не могла вернуться обратно к себе, в свое ровное, «от сих до сих», существование, ничем всерьез не омрачаемое.
– У меня только папиросы, «Герцеговина Флор». Папиросы курить не так вредно, как сигареты. У них длинный воздушный фильтр, остужающий температуру. А при низкой температуре никотин не так разрушителен. – Волдемар через очки, не отрываясь смотрел на Светлану, вертевшую в руках спичечный коробок и не решавшуюся вытянуть из него спичку.
– Вы не курите. Зачем просите сигарету? – так строго со Светланой Храповицкой давно никто не разговаривал.
– Вы правы. Сама не знаю почему. Можно я все-таки попробую?
– Нельзя. – Волдемар говорил спокойно, но тоном, не терпящим возражений. – Лучше выпейте водки. Но немного. Вы сильно переволновались. Водка вас расслабит. Надеюсь, вы к ней не пристраститесь. Алкоголь в качестве антидепрессантов используют только алкоголики.
Мужчина встал, подошел к небольшому, негромко ухающему холодильнику в углу, достал чуть початую бутылку «Столичной» и две рюмки. Аккуратно разлил.
Светлана выпила залпом, горло обожгло, и она сразу же заела жгучую горечь черным сладковатым хлебом, который Волдемар перед этим нарезал толстыми кусками и положил в глубокую белую с синим ободком тарелку.
– «Бородинский» хлеб – лучшая закуска. Напоминает о великом русском поражении, обернувшемся в истории в великую победу. Но пораженье от победы ты сам не должен отличать.
– Вы любите Пастернака? – Светлана вскинула брови, будто узнала о чем-то невероятном.
– А что? Это удивительно? – Саблин как будто немного засмущался. – Нет. Не люблю. Но ценю. Не прощу ему, что он Сталина переводил… – он нахмурился, будто Пастернак был ему близким родственником, обманувшим доверие.
– Жалко Юру. – Светлане почему-то захотелось уйти от этого смурного разговора.
– Слава богу, приступ был не очень серьезный. Быстро закончился. Но эпилепсия – если это она – страшная штука. Дай бог, чтобы его ввели в длительную ремиссию.
– И что тогда?
– Тогда приступы не будут повторяться слишком часто. Все лучше. Придется смириться с болезнью.
Светлана вздохнула. Потерла виски. Водка уже устроилась в желудке и оттуда согревала и торопила кровь.
– Хорошо, что вы рядом оказались. А то неизвестно, чем бы все кончилось.
Когда они допили всю водку, доели весь хлеб и пересказали друг другу по половине своих жизней, Саблин вдруг заволновался:
– Послушайте, я что-то не сообразил. А где вы будете ночевать? Уже за полночь.
– А во сколько первый автобус в Москву? – Света возвращалась к реальности.
– Еще не скоро. Вы же еще несколько часов назад не собирались ехать в Москву без Юры. Передумали?
Света смутилась. Конечно, за Юрой завтра приедут родители. А ее романтическая горячность скорее способ самооправдания, а не реальная помощь. Чем она поможет ему?
Теперь она выглядит перед новым знакомым как человек, легко отказывающийся от благородных планов. Неловко как-то выходит все… Скорее бы сесть на автобус и помчаться домой!