Текст книги "Подробности войны"
Автор книги: Максим Коробейников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Молодец! И взносы уплачены. Ты, оказывается, ничего. А что патроны не нашел, это плохо. Странно: как я не подумал о патронах?
– Сбегай, поищи в траве. Не может быть, чтобы немцы без патронов ходили.
Скова пришлось бежать к месту происшествия. Оказалось, что сумка с патронами лежала там же, где было аккуратно уложено белье немцев.
Когда я вернулся, комиссар спросил меня:
– Это что у них на пряжке-то, на ремне, написано? Я прочитал:
– Гот мит унс. Это значит "Бог с нами".
– Ну я так и подумал, – обрадовался комиссар. – Ты гляди, сволочи, что делают! Даже господа бога себе забрали. Думают, что он на их стороне воевать будет. А?
Пока мы не дошли до перекрестка дорог, немец вел себя спокойно.
– Тебе не кажется, – спросил меня комиссар, – что мы идем не туда? Немец подозрительно ведет себя. Ты посмотри, какой послушный.
На перекрестке, когда комиссар указал немцу, что надо сворачивать влево, тот неожиданно прыгнул в сторону и завопил что есть силы.
Мы бросились за ним. Комиссар ударил его прикладом в спину, тот потерял равновесие, упал. Он уже не кричал, а стонал и хныкал. Комиссар занес над ним приклад и прошептал:
– Я тебя, гадину, раздавлю, если будешь орать.
Немец повернулся на спину, поднял руки над головой (ремень, которым я стянул его руки, слетел и валялся рядом) и начал повторять:
– Нихт ферштеен. Нихт ферштеен.
– Ферштеен, ферштеен, – передразнил его комиссар. Он направил на него дуло винтовки и спросил:
– А это ты ферштеен?
Немец стал на колени и умоляюще смотрел на комиссара. На меня он не обращал никакого внимания. Меня он не принимал в расчет.
– С этим ничего, – сказал комиссар, – с ним мы еще справимся. Вот с тем было бы потяжелее. Ты видел, какие глаза у него были? Ночью приснится напугаешься на весь день. У этого-то без злобы. Этот не фашист. Он просто дурак и приписной. Сразу видно, что не кадровый.
Комиссар сказал, чтобы я получше связал немцу руки за спиной, что я с большим старанием и сделал.
Немец тщетно пытался что-то произнести, но долго ничего не получалось. Наконец он нашел нужные слова:
– Ихь бин арбайтер, арбайтер.
– Что это он говорит? – спросил комиссар. – Ну-ка, переведи.
– Он говорит, что он рабочий, – сказал я.
– Ну ты, Гитлер! – крикнул комиссар. – Полно врать! Какой ты рабочий. Разве рабочий пошел бы воевать против рабочих?!
– Гитлер капут! – проговорил немец.
Эти слова скоро станут известны всем. Сейчас же старший политрук Егоров и я, пожалуй, первыми на земле слышали их и еще не вполне понимали их смысл.
– Ты видишь, товарищ лейтенант, сознание пробуждается, – обрадовался комиссар. – Я давно говорил, что немцы многое поймут, когда будут терпеть поражение в этой войне.
Потом, толкнув меня, подмигнул:
– На сознательность, значит, бьет. Видишь? Война идет только третий месяц, а он уже начинает понимать. Приняв строгий вид, комиссар отдал приказ:
– А теперь – пробираться к своим. И пояснил:
– Немцу хорошо. Ему торопиться некуда. А нам надо домой спешить.
Комиссар улыбнулся и ободряюще заговорил:
– Нам предстоит решить две задачи: выйти живыми самим и привести с собой немца. Иначе нам капут! Немец, слушая наш спокойный разговор, повеселел.
– Я, я, Гитлер капут, Гитлер капут! – повторял он. Егоров показал на него:
– Он уже в любом случае отвоевал. Вот приведем к своим как пленного, и отправят его в глубь страны, будет восстанавливать все, что они разрушили.
"Ну, комиссар, – подумал я, – все знает. Надо же!"
Целый день мы шли по лесу. К вечеру увидели пустую землянку. Рассмотрели ее с разных сторон и, ничего не заметив подозрительного, вошли. Стало темнеть, мы поели, дали поесть немцу, и комиссар начал допрос. Я выступил в качестве переводчика.
Во время допроса немец стоял и переминался с ноги на ногу. Комиссар предлагал ему сесть, он садился, но при каждом новом вопросе вставал. И на лице его был то страх, то боязливая усмешка, то угодливая надежда. Свой серый мундир он застегнул на все пуговицы. Воротник мундира стал мокрым от пота, так старался немец угодить нам ответами.
– Спроси, как его звать? Я спросил, он назвался.
– Спроси, откуда он сюда приехал? Я начал вспоминать. "Вохин" или "вохер", – думал я. Наконец спросил:
– Вохин фарен зи!
Немец произнес что-то неразборчивое. Тогда я изменил свой вопрос:
– Вохер фарен зи?
Я вспомнил, что "вохин" – это "куда", а "вохер" – "откуда".
Немец ответил, и я уловил одно слово "хаймат" – родина. Тогда я спросил:
– Во геборен зи?
Немец ответил, что он родился в Кенигсберге.
– Ты спроси, сколько их здесь? Я спросил:
– Вифиль содатен хабен зи?
– Ихь?
– Не ихь, а зие.
Разговора явно не получилось.
– Ну ладно, прекращай переговоры. Ты, я вижу, тоже ничего не понимаешь.
– Так я же французский изучал!
– Вот видишь, не тому тебя учили. На следующий день, утром, мы позавтракали и пошли.
– А ты знаешь, – сказал комиссар, – я того-то черта сегодня во сне видел. Будто бежит он за мной, а я от него. А потом мне кто-то вдруг палку в руку сует.
И я его погнал, как палку-то схватил. А он бежит от меня да стреляет, вот гадина!
В этот день и произошло событие, которое заключало нашу историю.
Во время привала немец умоляюще посмотрел на комиссара, как на главного, и начал просить:
– Нах хаузе. Эрлойбен. Энтлассен. Фрейлассен. Фрейхайт.
– До-мой, – сказал я, – просится.
– Ишь ты, просится домой, – понял комиссар и твердо сказал: – Нике. Наин. Разве мы его звали к себе? Приглашали его к нам в гости?
Комиссар показал на немца:
– Жалко, что он не поймет. Разъяснил бы я ему, дураку. Все они на одного хозяина работают и думают, что на себя. Пришли и чужую землю разоряют, непрошеные, топчут ее. Не своя, не жалко.
Немец пал духом, услышав в словах комиссара не только отказ, но категорическое осуждение. Через минуту он уже стоял на четвереньках, уткнувшись лицом в холодную землю, и рыдал так, что было видно со стороны, как сотрясалось все его грузное, разжиревшее тело.
Потом он будто обрадовался и неожиданно с криком бросился из землянки. Он вопил что есть силы. Мы выскочили за ним. Он был уже на дороге, когда комиссар прицелился и выстрелил.
После выстрела немец не остановился, а, подгоняемый пулей, судорожно сунулся вперед и растянулся, рухнув на землю. Мы оттащили его с дороги в лес и там бросили.
Весь этот день я шел за комиссаром, не поднимая головы. Было нехорошо.
На привале комиссар порылся в карманах и, не найдя ничего, спросил:
– Эх, сейчас бы самый раз закурить!
Вспомнив о немецких сигаретах, я сказал ему, что в вещах убитого немца были две пачки сигарет, но они упали в траву, и я не поднял их, думал, не пригодятся.
Комиссар укоризненно посмотрел, покачал головой и с обидой сказал:
– Ну вот, ты считаешь себя хорошим человеком, а ты самая настоящая свинья.
И я вдруг с замиранием сердца вспомнил капитана, который вывел меня из первого окружения и который так мучительно захотел курить, когда показалось, что все трудности позади. И мне стало страшно за комиссара.
А старший политрук задумался и заговорил как-то непривычно мягко:
– Вот видишь, лейтенант, если разделить пополам, мы уже по одному имеем. Представляешь, если бы каждый боец Красной Армии убил хотя бы одного немца, что было бы? Только по одному на брата! Была бы победа. Сейчас мы с тобой можем умирать спокойно.
Но мы не умерли: ни старший политрук Егоров, ни я. Жестокая судьба войны прошла мимо, и мы еще долго ходили по фронтовым дорогам – и вместе, и порознь.
НИЧЕЙНЫЙ ПОРОСЕНОК
Ослабленная боями, обессиленная дивизия была выведена с главного направления и встала в оборону на широком фронте с задачей удержать участок, на котором противник не проявлял активных действий. Мы заняли траншеи, блиндажи и землянки, сооруженные до нас, и несли караульную службу.
Моя рота была вытянута на полтора километра.
На ничейной земле растаял снег, и кое-где появились редкие кустики зелени да проглядывали местами какие-то желтые цветочки, названия которых никто не знал.
Солдаты отдыхали: кто в траншее, кто в землянке. Часовые несли службу наблюдения и ввиду того, что вот уже несколько дней было тихо, дремали, разморенные покоем, весенним теплом и голодом.
Мы сидели в землянке втроем: комиссар батальона старший политрук Егоров, заместитель командира батальона старший лейтенант Логунов и я.
Усталые и отощавшие до предела, мы вяло о чем-то говорили, мечтая вслух: вот сейчас бы буханку хлеба и банку мясных консервов! Да после этого поспать! Да в баню сходить! Да опять поесть! Наше воображение было не в силах придумать ничего лучшего. Не хватало фантазии...
Сидели долго, потом комиссар собрался уходить, Опираясь на руки, он с трудом приподнялся, навалился на косяк и встал. Замкомбат был моложе, поэтому поднялся легче.
– Ты смотри, ротный, – говорил мне на прощание комиссар, – голод голодом, а будь начеку! Значит, так, оружие проверь, чтобы стреляло. Боеприпасы посмотри. Потом, к бойцам заходи почаще, чтобы настроение не падало. Моральный дух – это главное на войне. Слышал, наверное, а двенадцатом полку пулеметчик ночью уснул? Так его немцы завернули в плащ-палатку и унесли. Он и пикнуть не успел.
Когда они вышли и сработанная ротным умельцем дощатая дверь со скрипом встала на свое место, я услышал какой-то шум, доносившийся снаружи. Кто-то резко, пронзительно кричал. Я выскочил в траншею.
– Кого там режут? – спросил комиссар, остановившись и обернувшись ко мне.
Я высунулся из траншеи, посмотрел на ничейную землю и удивился.
– Ну что рот открыл? – спросил комиссар.
– Смотрите!
Прямо на нас из немецкой траншеи бежал солдат. Он был в шинели, нараспашку, бежал пригнувшись, размахивая длинной палкой, и что-то визгливо и требовательно кричал.
Вглядевшись внимательнее, мы увидели поросенка. Белый, чистенький, розоватый, он, быстро перебирая ногами, будто катился к нашей траншее, низко опустив рыльце, спокойно похрюкивая и не обращая ни на кого внимания.
Немец старался обойти поросенка и заходил сбоку. Но тот прорывался вперед и сейчас уже бежал вдоль фронта, издеваясь над немцем и явно прибавляя ходу. Мне показалось, они довольно долго неслись вдоль траншеи: немец – чуть ближе, поросенок – подальше. На немце была кепка с длинным козырьком, которая чудом держалась на голове, а длинные худые ноги, казалось, вот-вот выскочат из коротких сапог с широкими голенищами.
С той и другой стороны за поросенком и бегущим за ним немецким солдатом с интересом наблюдали десятки глаз. Мы высунулись из траншеи. Комиссар даже подпрыгнул, у него захватило дух, и он с хрипом и досадой прокричал:
– Смотри, ребята, не упусти поросенка. Сам бог дает!
Но немец прибавил прыти и в несколько прыжков обошел поросенка. Тот теперь уже бежал к немцам, а комиссар кричал:
– Не выпускай его, ребята! Стреляй, сукины сыны!
Я бросился к часовому, выхватил у него из рук винтовку, загнал патрон в патронник, приложился, прицелился в немца, нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Стараясь оправдаться, я крикнул комиссару:
– Осечка!
Тот ответил коротко:
– Растяпа!
Я перезарядил винтовку, снова прицелился и, когда произошел выстрел, услышал вокруг пальбу и увидел, как земля вокруг бегущего солдата взрывается рикошетами.
Немец прыгал через воронки, уже забыв о поросенке, стараясь унести ноги подобру-поздорову. А поросенок все так же деловито и сосредоточенно, не отвлекаясь по сторонам, катился по полю, наклонив рыльце и обнюхивая перед собой талую, медленно просыхающую землю.
Стрельба прекратилась, когда немец, будто споткнувшись обо что-то, резко пригнулся, сделал несколько неуверенных, неуправляемых шагов и упал. В это время поросенок укатился в траншею, и больше мы его, конечно, не видели.
Убитый лежал на бугре, на виду у всех, широко раскинув руки в стороны и неестественно подтянув под себя одну ногу. Тут-то немцы и начали стрелять. Наши дружно ответили, хотя команду "Прекратить огонь" было отчетливо слышно каждому. Какое-то время весь передний край трещал беспорядочными выстрелами.
В нашу траншею влетело несколько мин и снарядов. К счастью, никого не задело. Стрельба мало-помалу затихла.
Замкомбат кипел от досады:
– Обормоты вы! Оглоеды! Вот вы кто! Ротозеи! Потом, успокоившись, стал укорять:
– Какого поросенка упустили! По немцу стреляют... Что, его, немца, есть будешь?! Солдаты оправдывались:
– Так ведь жалко поросенка-то, товарищ старший лейтенант!
– Ведь он такой маленький... Бежит, не зная куда, будто ребенок!
Комиссар был доволен.
– Ладно, товарищ Логунов! – сказал он замкомбату примиряюще. – Нашего брата не переделаешь. Такая у нас натура.
Мы воспринимали эти слова комиссара как одобрение, как высшую похвалу.
Под вечер я обошел всю роту и у каждого проверил оружие.
– Чтобы осечек у меня не было! – погрозил я солдатам. – Накажу!
Но поросенок больше не появлялся.
ПОВАР, ПИСАРЬ И СВЯЗНОЙ
Где я видел товарищество, дружбу и взаимовыручку, так это на фронте. И главное, когда было особенно тяжело.
Мы сидели в обороне и голодали. Это было, пожалуй, самое тяжелое время. Солдаты слонялись по траншеям и, хотя отлично знали, что ничего съестного найти нельзя, все чего-то искали, вглядывались в грязную и взмокшую землю, еще не совсем сбросившую с себя зиму.
На ней уже не было снега, но еще не появилось зелени. Унылая земля, изрытая окопами и траншеями, изъеденная, как страшной оспой, воронками от снарядов и бомб, простиралась вокруг. И среди этой всей плывущей и чавкающей под ногами грязи – люди, измученные, серые, такого же цвета, как земля, исстрадавшаяся и усталая от войны.
Мы отлеживались в землянке и, пытаясь скрасить разговорами свою жизнь, несли всякую чушь, чтобы заглушить ощущение голода и боли, внутреннего ожесточения и холода.
– Хорошо Василенко, – говорил писарь роты, которого солдаты называли начальником штаба, – никакого меню, никакой раскладки. Спи себе на здоровье! А всем остальным – плохо.
Василенко был ротный повар. Мой связной (потом таких солдат будут называть ординарцами) – большой любитель выпить и поесть и от этого особенно тяжело переживающий голод – старался в лад писарю пошутить над Василенко:
– Сейчас бы шашлычок... Но шампуры у Василенки заржавели, говорят.
Шутка, явно, не клеилась, и тогда Василенко – маленький, коротконогий, некогда похожий на откормленного розового поросенка, а сейчас морщинистый, с отвисшими щеками – подсел ко мне и начал разговор, будто ни к кому, кроме меня, не обращаясь:
– Эх, товарищ старший лейтенант, что они понимают в кухне! Им любое пойло дай – съедят. А я, бывало, в ресторане, да не где-нибудь, а в Киеве, по рыбным блюдам был спец. Возьмешь, например, цельного судака. Очистишь его через спинку, обмоешь, вспрыснешь белым вином, а потом развернешь и кожицей вниз положишь на плафон. А плафон-то маслом смажешь...
Тут Василенко посмотрел вокруг торжествующе и, увидев, что все затихли и слушают его с вниманием и интересом, продолжил:
– Покропишь этого судака сверху маслом и опять вспрыснешь белым вином. Да что им говорить? – указал он на писаря. – Они небось, кроме самогонки да соленых огурцов, не видели ничего. Потом посолишь, посыплешь перцем и пропустишь в духовом шкафу до мягкости: иначе он сырым будет. Потом-то его в духовой шкаф кладешь только для красоты, что ли, чтобы он корочкой румяной покрылся.
Тут Василенко продолжил:
– Затем переложишь судака этого на металлическое блюдо, на котором он будет подаваться, и заполнишь углубление брюшка гарнирами. Положишь шляпки от грибов. Понимаете? Только одни шляпки. Да отобьешь у них запах, чтобы маринадом не пахли. Положишь раковые шейки, да оливки и корнишоны, да вареную кнель из судака... Эх, товарищ старший лейтенант, картинка, не оторвешься!
Вот когда румяная корочка поверх соуса образуется, вынимаешь все и гарнирчик наведешь: крутоны из белого хлеба, да покрасишь раковым маслом... Не видел ведь связной в жизни ничего такого! А туда же лезет... "У Василенко шампуры поржавели..." Голова у него, у вашего денщика, поржавела! Из нее даже заливного хорошего не сделаешь.
Все сидели тихо и видели этого судака с румяной корочкой, и слюнки текли, и к горлу подступало что-то горькое да сладкое, и хотелось есть и плакать. Связной прерывает тишину:
– Ты мне, Василенко, продукт дай, а приготовить-то дурак может. Ты мне курицу дай; так я ее ощиплю, кишки выброшу. Ну там, картошки, макаронов или консервы, к примеру, положу... Конечно, перцу, лаврового листика... И все заложу, и пусть преет!..
– Так у тебя же все в кашу спаяется! – воскликнул с возмущением Василенко.
– Не бойсь, не спаяется. Помните, товарищ старший лейтенант, обратился связной ко мне как к свидетелю, – когда мы в Перегине стояли, какие обеды я вам готовил?
Я подтвердил. Действительно, о таких обедах можно было только мечтать.
– Да что курица, хоть бы хлебушка досыта... Ну хоть бы понюхать... мечтал писарь.
Ночью меня разбудил ротный повар. Он только легонько прикоснулся к плечу, как я спрыгнул с лежанки. Неуверенно, чуть-чуть мерцающий свет провода больно ударил в глаза. (Для освещения землянки натягивали от стенки к стенке телефонный кабель и с одного конца поджигали.)
– Какого дьявола надо? – спросил я спросонья.
– Товарищ старший лейтенант, это я, красноармеец Василенко. Принес вам покушать.
Я сел, Василенко поставил передо мной котелок, вытер подолом гимнастерки ложку. Я набросился на еду. Потом спросил:
– А сами-то ели?
– А мы там покушали, у них.
– У кого?
– Да у одних тут, у соседей...
Я съел весь суп, если можно было так назвать мутное пойло, и, разморившись, почувствовал, как все перед глазами начинает плыть и кружиться... Засыпая, я сквозь сон бормотал ротному повару:
– Спасибо тебе, друг мой дорогой...
А с утра все опять сидели весь день голодными, и я не мог понять, видел я все это во сне или в самом деле повар приносил мне что-то поесть, настолько это было нереально и далеко от моего сознания.
Ночью меня снова разбудили, Связной дергал за плечо и радостно повторял!
– Товарищ старший лейтенант, вставайте, покушайте!
"Господи, – подумал я ,– что бы я делал без этих людей?"
Михеев подал мне котелок с супом и кусок колбасы.
– Вот, кушайте...
А сам встал у дверного косяка, да так и стоял, любуясь, с каким аппетитом я уминал все, что он принес.
Следующий день снова прошел тихо'. Ночью опять принесли обед. Тут уж я начал размышлять.
– Слушай, Анатолий, – спросил я связного, – откуда вы это берете? Тот пожал плечами.
– Ты не крутись, – строго прикрикнул я.
– С немецкой кухни, товарищ старший лейтенант. Мы вечером туда через овраг ходим. Повар у них чудной такой. Наливает в котелок, а сам "шнель-шнель" кричит. Мы отойдем в сторонку, поедим, да и вам захватим.
– Так вы же попадетесь! – воскликнул я.
– Там у них темно, хоть глаз выколи. Все в плащ-палатках. Все кричат одинаково: "Данке, данке, данке шен". Ну и мы тоже.
Днем я вышел в траншею и долго разглядывал ничейную землю, пытаясь угадать, как мои ребята ходят к немцам за баландой. Где вылезают из траншеи, как через проволоку пробираются, откуда в тыл к немцам, к кухне заходят.
Но так ничего и не мог сообразить. Долго высовывался, глядел и думал, как там немцы живут и как мои ребята ночью пробираются туда...
Вечером, только стемнело, в землянку ко мне пришла вся компания неразлучных: повар, писарь и, конечно, связной. Сгрудились у двери. Я предложил:
– Заходите и располагайтесь. Разговор будет. Они уселись и выжидающе молчали, ожидая, что я скажу.
– Ну так что, орлы, значит, с немецким поваром подружились? – спросил я.
– А что? – ответил связной. – Видно, хороший мужик этот повар.
– Чем он хорош?
– Он, по-моему, все понимает. Потому, как мы к нему подойдем, он тихо так говорит нам: "шнель-шнель, шнель-шнель..." Скорее, мол, уходите.
– У них тоже народ разный. Не одни фашисты, наверное, – поддержал Василенко. – И воюют не все одинаково. Один, убей его, не отступит, а есть и такие, что только увидят тебя, так все бросят – и бежать.
– Так ведь и у нас тоже! Другой – лучше бы он дома сидел, под ногами не мешался.
– Может, нам пайку бы за счет его увеличили?
– Правда.
– А может, если бы им кто другой, кроме фюрера, дал приказ, так они на нашей стороне были бы. А?
– Ну тогда мы бы всех победили.
В землянку вошел Тупиков, старшина роты. Все встали, потом, посмотрев на меня, сели. Старшина спросил:
– О чем разговор, товарищ старший лейтенант?
– Да вот говорим, что немцы – вояки хорошие, и если бы нам вместе... начал связной.
Не успел он договорить, как старшина грубо перебил:
– А ну, прекратить разговоры! Товарищ старший лейтенант, и вы это слушаете?
Связной замолчал, а старшина разошелся, и набросился на него:
– Вишь, какие дипломаты сопливые нашлись! В штрафную роту, видно, больно захотелось? Не насиделся еще?!
– А за что я сидел, ты знаешь? – обиженно спросил Михеев.
– Знаю за что.
– По дружбе, товарищ старшина. Вот товарищ старший лейтенант понимает, а тебе этого не понять, как можно по дружбе поплатиться. Сначала с друзьями попивать начал. Выпьем и поговорим по душам. Человек к человеку тянется, если он человек. Великое дело дружба. По дружбе и ларек пошел открывать.
– Так я же о другом, – сказал старшина, – так недолго и – брататься начнете!
– Ну уж ты загнул, старшина, – в один голос возразили друзья. – Что ты, не знаешь нас?!
– Да знать-то знаю. Но вот, говорят, товарищ старший лейтенант, наши на кухню к немцам ходят. Не слышали?
– Нет, не слышал, – стараясь как можно безразличнее, ответил я.
– Так вот, услышите еще.
Старшина сел, усмехнулся и обратился ко мне:
– А что, товарищ старший лейтенант? Может, и в самом деле ходят? Я под Сутоками вот так же вечером к ручью за водой пошел. Только набрал, смотрю, а на той стороне, немец присел, тоже воды набирает, Набрали, встали и друг друга будто не видели.
Думаю, что делать? Коли он меня не тронет, так я его почему должен? Уж кого кто... И знаете, иду я, думаю: "Ну, сволочь, неужели влепит? Ну, гад... У него автомат на шее, только поверни. А у меня карабин – за спиной. Пока его скинешь да прицелишься, так он тебя убьет. Ведь не выстрелил. Вот тебе и фашист проклятый, ушел. Вошел я в свою траншею, смотрел, смотрел, так никого и не увидел.
– Ну вот, старшина, значит, и ты братался с немцами?!
Старшина закурил и умолк, слова не произнес, пока все не разошлись...
До сих пор жалею, почему я не запретил моим ребятам к немцам ходить. Видно, тоже молод был и глуп...
А на следующую ночь вдруг поднялась стрельба. Я выскочил из землянки. Связного не было. Немцы, не жалея, бросали ракеты. Было так светло, что глазам больно. Пулеметные трассы щупали поле, чтобы никого не пропустить и не оставить в живых. Мины рвались с треском и звоном. Ко мне бежал Михеев. Он был в крови и обляпан грязью.
– В чем дело? – крикнул я.
– Беда, товарищ старший лейтенант! Василенку убили!
– Где?
Он не успел ответить, как я увидел, что солдаты волокут по траншее носилки, а на них – ротный писарь. Одна рука чертит по земле, а другая, локтем, то и дело утыкается в стенку траншеи. Санитар, идущий с носилками сзади, ворчит:
– Дармоеды! Лодыри! Даже траншеи вырыть не могут как следует. Носилки не пронесешь! Вырыли, называется.
Носилки опустили на землю. Ротный писарь не мог говорить. В груди у него что-то хлюпало и клокотало.
Я наклонился и посмотрел на него. Писарь выдавил из себя улыбку, будто оправдывался.
– Ничего, начальник штаба! – сказал я. – Поправишься, опять к нам приходи.
Его унесли.
Василенко лежал мертвый на проволочном заграждении, головой к нам. Видимо, смерть застигла его, когда он перелезал через препятствие.
– Видишь, к чему это привело?! – крикнул я. Михеев оправдывался.
– Так ведь, товарищ старший лейтенант, сколько раз ходили.... Все шло хорошо, а тут, смотрим, повар другой. Видно, заподозрил. "Хальт!" закричал, сволочь. Пришлось котелки побросать да деру. Стрелять начали... Вот и все.
Назавтра я собрал всех солдат и запретил ходить на немецкую кухню.
Но голод продолжался, и солдаты опять задумывались над тем, что бы такое предпринять, чтобы выжить...
ПОСЛЕДНИЙ СУХАРЬ
Дивизия в результате успешных боев продвинулась вперед и оторвалась от баз снабжения на полтораста километров. Дивизионный обменный пункт (или ДОП, как его сокращенно называли), тот самый, который кормит дивизию, был пуст, как вывернутый карман. Дорога, которая связывала его с базами снабжения, была пустынна. Над ней днем и ночью висели немецкие самолеты. Ни одна машина уже десять дней не могла прорваться к нам. Немецкие летчики гонялись и нещадно расстреливали всякого, кто появлялся на дороге.
И они добились своего. Дорога замерла и перестала быть артерией жизни, а дивизия, в одиночку, оказалась в конце полуострова, окруженная с трех сторон, как в мешке. Но где-то в больших штабах, о существовании которых мы, бойцы и командиры переднего края, могли только догадываться, в этих штабах стратеги, у которых на столах лежали огромные оперативные карты, с надеждой смотрели на выступ, занимаемый дивизией, как на плацдарм, который еще послужит делу победы.
Был март, и дивизия голодала. Началось с того, что кое у кого в рационе появилась конина. В детстве я ел это душистое острое мясо. И сейчас мечтал, не перепадет ли оно и нам. Однажды я пришел к командиру батальона по вызову. Тот посадил меня за стол и, показав на котелок, спросил:
– Голодный, наверное?
– У вас что-то есть, товарищ капитан?! – воскликнул я, будучи не в силах скрыть радости.
– Вот, – снова указал он на котелок, – подкрепись.
Даже ни намека на то, что в душе будет борьба, принять предложение начальника или отказаться из стеснительности или скромности, я не почувствовал. Все эти привычные для всякого подчиненного переживания отошли в сторону под давлением голода, который был неумолим.
Я похлебал густого, вкусно пахнущего варева и отставил котелок.
– Ну как Игренька? – улыбнулся комбат.
– Игренька? – переспросил я.
– Да, пришлось, – объяснил комбат.
Игренькой звали его лошадь. Хорошая была кобылица. Умная, спокойная, сообразительная. Она не нуждалась в привязи, всегда стояла как вкопанная, где оставляли. Даже если налет артиллерийский или с воздуха случится..,
– Да вот, понимаешь, – объяснил комбат, – ничего нет, комдив велел резать лошадей. Он заметил, что я не все съел.
– Не стесняйся, ешь до дна.
Я не заставил его повторять, выскреб котелок досуха.
– Понимаешь, я распорядился, чтобы связной зарезал Игреньку на мясо. А он говорит: "Не умею". Я ему говорю: "А я умею, что ли?" Нашли одного, из минометной роты. Ты бы видел, как он с ней расправился. Ножом от СВТ разделал ее так, что мы и в жизнь не сумели бы. Оказывается, на мясокомбинате работал.
– А не жалко, товарищ капитан? – спросил я.
– Как не жалко? Конечно, жалко! А больше, наверное, совестно, – ответил он.
Не прошло и недели после сытного обеда у комбата, как во всей дивизии одна лошадь осталась – худой, костлявый, еле живой жеребец комдива. Кормить его было нечем, и он целыми днями, рассказывали (я-то сам не видел), как олень, пасся у штаба дивизии – грыз деревья и доставал из-под сена какую-то сгнившую старую зелень, которая еще не успела ожить.
Но и жеребец комдива продержался недолго. Однажды генерал подъехал на нем к переднему краю (комдив в то время плохо ходил – тоже недоедал). Слез с жеребца, оставил его в лощинке, укрытой от обстрела, и ушел проверять оборону.
Вернулся, а жеребца нет. Только лука от седла осталась металлическая, копыта и грива. Все остальное унесли: не только мясо по кускам разобрали, но и кожу седла! Хороша была кожа, сыромятная... Ее можно было долго варить неплохой бульон получался.
Комдив, конечно, рассвирепел:
– Что за славяне дикие?! Разве для них что-нибудь есть святое?!
Командир пулеметной роты старший лейтенант Рябоконь – прямой был человек и начальников не боялся – вступился за своих "славян":
– Товарищ генерал, жеребца-то вашего ранило. Он все равно подох бы. Что же добру пропадать?
– Вот ты какой бестолковый! – накричал на него комдив. – Ну ладно, растащили, так хоть кусок мяса генералу бы оставили, бессовестные.
Рябоконь согласился с комдивом.
– Вот это, товарищ генерал, поступок безобразный. Узнаю, накажу.
А комдив был настолько огорчен, что, получалось, даже жаловался нам:
– Понимаете, у своего генерала лошадь съели! Да лучше бы я его сам съел! Вы думаете, мне тоже есть не хочется?! Жалко было, дураку... Надо было съесть...
Обратно, до штаба дивизии, генерал еле дошел, настолько был слаб.
Мы голодали уже десять дней, и конца не было видно. Сначала невыносимо хотелось есть. И пошли разговоры кругом, и все о хлебе.
– Мне бы только один хлеб был! Без всего остального прожить можно. Главное, чтобы хлеба вдосталь было, тогда другого не надо, – говорил солдат.
Другой пытался новые сведения сообщить:
– Для нас хлеб – это начало жизни. А вот немцы, они хлеба почти не едят.
– Ты-то откуда знаешь? Что ты ел с ними, что ли? – насмешливо перебивают его.
– А мой дом был прямо на границе с немцами Поволжья. Там знакомые и друзья были. Раз говорю, значит, знаю, – обижается рассказчик.
– Ну, тогда понятно.
– Так вот, они хлеба почти не едят. Не так, как мы. Одни бутерброды. И суп не едят.
– А что же они едят тогда? Как же без супа-то? – опять спрашивают его недоверчиво.
– А вот так! Говорю, бутерброды с маслом, с колбасой.
– Сухомятку, значит. Так ведь брюхо заболит без жидкого-то?
– Привычка, однако. Ничего, живут ведь как-то, не умирают.
Кто-то, до сих пор молчавший, приходит к выводу:
– Так им, немцам-то, видно, без еды-то легче обойтись, чем нам?!
– Конечно, легче, когда масло, колбаса, яйца, курятина есть.
– Братцы, – кричит кто-то молодой, – готов поменять хлеб на курочку! Не глядя!
– Балаболка ты несерьезный, – останавливают его. – Вот когда хлеба стали меньше давать, так и страху будто прибавилось. Всего бояться, стал! А когда брюхо набьешь, так и страху никакого!
– Брюхо набьешь, а если ранит?
– Так-то оно так, но когда сыт, то и умирать веселее.
А голод все усиливался, усиливался, и казалось, конца ему не будет. Потом плохо совсем стало, начались боли. Места себе не можешь найти. Внутри будто кто грызет или колет. Не отпускает ни на минуту. Одно спасение скорчиться, поскрипеть зубами, ругнуться и уснуть.
Ночью виделись постоянно одни и те же сны. Все время что-то ешь. Жуешь, режешь хлеб, открываешь консервы, пробуешь сытное, сладкое, горькое, кислое. Просыпаешься – полный рот слюны.
Но потом и это прошло. И началось забытье. Днем и ночью дремалось одинаково. Ни о чем не думалось. Ничего не хотелось делать.
Несколько раз ночью появлялись наши самолеты – "кукурузники". Они тихо, тайком от немецких истребителей, сбрасывали сухари в корзинах. Но нам от этого было не легче. Корзины падали далеко в тылу, и у нас не было сил их искать. А те, которые случайно попадали к нам, целыми не доходили. Либо парашют тащил по земле корзину, и ее разрывало, а сухари разбрасывало по сторонам. Либо корзины падали в расположение войск, и те, кто поближе, буквально раздирали их. Иногда они даже попадали к немцам.