Текст книги "Подробности войны"
Автор книги: Максим Коробейников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Я понял, и комиссар легко выскочил из землянки, сказав на прощание:
– Не выходи. Сам дорогу знаю. Я все-таки раздвинул шуршащие обледеневшие накидки, прикрывавшие вход, и посмотрел вслед комиссару. В длинном не по росту полушубке, с подвернутыми рукавами и подшитых растоптанных валенках, он был похож на дельного, работящего деревенского мужика из хорошего колхоза, если бы не ремни, кобура с пистолетом и полевая сумка, до отказа набитая неизвестно чем, что, однако, невольно придавало ему вид военного человека.
Собственно, если быть точным, то Степан Данилович Зобнин уже не был комиссаром. Это мы по старинке, по привычке так называли его. Вот на Северо-Западном фронте в сорок втором, да, он был комиссаром батальона и имел звание старший политрук – шпалу носил в петлице. А потом, когда институт комиссаров упразднили, стал он замполитом батальона и присвоили ему капитана.
Мы таким поворотом событий недовольны были. Считали, что он уже и по своему фронтовому опыту, и по возрасту, если бы по справедливости решать, перерос все это. Но, вероятно, кому-то там, сверху, виднее, а может, оттуда и не разглядишь ничего. Я к этому времени уже командиром роты был и тоже звание капитана имел. Поэтому перед капитаном Зобниным стыдился, что ли.
Потом вскоре, когда меня заместителем комбата назначили, то есть будто и совсем почти подравняли нас, то неудобство или, точнее говоря, неловкость перед ним испытывал постоянно.
Хоть мы, молодые, его, кажется, догоняли, он так комиссаром для нас и оставался. Как-то раз даже заикнулся ему об этом. Как же это так, мол, Степан Данилович, вас затирают? Дескать, нехорошо вроде. На что комиссар мне ответил:
– А ты не думай об этом. Ты мысли свои направляй на то, чтобы мы задачу лучше выполнили и народу меньше положили своего. Это раз. А во-вторых, мне только конца войны дождаться, на победу посмотреть. Я ведь приписной. Конец войне – я домой сразу, в свою Тару, к жене, к детям, к зятю своему. А тебе еще служить, как медному котелку, тебе звание и должности еще как пригодятся, если в кадрах останешься.
Ну хорошо, согласился я, может, это правильно... А почему его в наградах обходят? Надо сказать, в то время орденами не разбрасывались. Но я за Северо-Западный фронт "За отвагу" имел, а комбат наш, Иван Васильевич Логунов, – Красную Звезду. Я уже не говорю о больших начальниках. Они были на виду. Комдив боевое Краснее Знамя получил, а комиссар дивизии, тоже, кстати, из запаса пришел, – Красную Звезду.
Главное, что обидно, уже тогда происходили странные вещи. Например, был у нас на Северо-Западном командир взвода, старший лейтенант, как все, голодный и грязный ходил. Однажды вызвали его куда-то вверх, и больше мы его не видели.
А через год вывели нашу дивизию на отдых, собрали всех на совещание (тогда уже нас офицерами называли). Приехал командарм. Смотрим, узнать не можем, адъютантом у него тот наш товарищ с Северо-Западного, но уже майор, чистенький, полненький, такой и с орденом. Ну, сказать по правде, красивый парень, только нас уже будто не замечает никого.
У Степана же Даниловича – такого человека! – как не было ничего, так ничего и не прибавилось, хотя пахал он на войне уже два года, все на переднем крае, а не где-нибудь, и ранен был трижды. Ну правда, еще раз говорю, наградами тогда не очень баловали. Все-таки обида брала за него, за нашего комиссара.
В общем, капитана Зобнина мы не только уважали, но и жалели, да и он нас любил. Какое-то тепло от него шло, уверенность в победе и выдержка. Да, выдержка у него была потрясающая.
В марте сорок второго на Северо-Западном фронте мы восемнадцать суток голодали. Из дивизионного обменного пункта, через который шло снабжение людей продовольствием, ни одного сухаря не получили. Не буду рассказывать, как мы это вынесли. Это к нашему разговору прямого отношения не имеет. Скажу лишь, что, когда мы уезжали дивизией на формировку, уже эшелон погрузился, вот-вот долгожданная команда "По ваго-о-нам!" послышится, к нам подошел Степан Данилович и сказал:
– Ну, братцы, мы уже с голоду не умрем. Налетай!
Открыл полевую сумку, вынул плитку шоколада, развернул ее с хрустом и начал каждому отламывать по кусочку. Кто-то сунулся по второму разу, комиссар его по носу:
– Совесть у тебя есть?
Все, кто подбежал, по кусочку получили.
Дело в том, что в апреле, после того мартовского голода, в небе появились наши самолеты, дорога, по которой шло снабжение, открылась, привезли сухари и консервы, а для командиров и политработников шоколад каждому по плитке. Мы, конечно, шоколад съели в первый же день, а Степан Данилович, оказывается, решил: "Съем, когда ранят или на формировку повезут". И полтора месяца носил плитку в сумке.
В вагоне мы разговорились:
– Ну, Степан Данилович, вы из железа сделаны,сказал я ему.
– А что?
– Да как же так – с шоколадом-то?!
– А-а-а, – рассмеялся Зобнин. – Так ведь я думал: вдруг опять дорогу закроют, а у меня шоколад. По кусочку в день, и уже не умрешь с голоду.
Хитро прищурил глаза и опять улыбнулся:
– Да, я этого шоколада смолоду объелся. Я сразу не понял подвоха и спросил:
– Вы что, на шоколадной фабрике работали?
– Не работал, а вот так пришлось. Четыре раза ел. Первый раз, когда отдыхал однажды в санатории. На радостях-то жене купил плитку, ну и, естественно, сам попробовал. Ничего, думаю, но баловство. А потом еще трижды покупал. Жена дочку родила. Вынесла и показала в окно. А я ей плитку шоколада в передачу завернул. Так ведь половину обратно прислала и написала, чтобы я обязательно съел. Потом сына родила, я опять шоколаду, второго сына – опять плитку купил. А она ни в жизнь без меня не съест. Вот я и наелся до войны шоколаду досыта.
Мудрый был комиссар. Тот кусочек шоколада, который он мне у вагона дал, я всю жизнь забыть не могу. На всю жизнь он со мной остался. Хоть после этого чего только попробовать не довелось!
Недавно я встретился со своим старым фронтовым другом в Доме композиторов, где Северо-Западный фронт собирается в День Победы. Ввиду того что я должен был выступать, посадили меня в президиум для всеобщего обозрения. В первом ряду сидел – командиров стрелковых рот сейчас живых по пальцам пересчитаешь. Выступил я, и объявили перерыв. В фойе подходит ко мне один ветеран и улыбается:
– Не узнаешь? – спрашивает.
– Не могу припомнить, – говорю.
– А вспомни, как мы у эшелона шоколад комиссара нашего, Степана Даниловича, ели?
– Да ты, наверно, Коровников? – спрашиваю.
– Коровников, – говорит, – а я тебя тоже не узнал бы, если бы не объявили.
Обнимаемся и смотрим друг на друга, удивляемся и жалеем: что время с человеком делает! Но скоро разговорились. О друзьях-товарищах, о боях-пожарищах, как в песне поется, вспомнили. Вошли в буфет. Взяли для приличия соку и сидим, отпиваем из стаканов.
– А помнишь, как комиссар пленного взял? – спрашивает меня Коровников.
– Как не помнить? Помню!
И в самом деле, анекдотичный случай вышел со Степаном Даниловичем. Разве такое забывается!
Дивизия наша участвовала в прорыве долговременной обороны противника. Заняла три траншеи, а дальше продвинуться не смогли. Устроились в немецких сооружениях. Я уже был замкомбатом,
Телефоны поставили. День прошел спокойно. Наблюдатели доложили, что противник окапывается. Поужинали. Я предупредил командиров рот, чтобы усилили бдительность. Надеясь, что все будет в порядке, лег спать. Разбудил телефонист:
– Товарищ капитан! Кто-то вас спрашивает.
– Кто?
– Не знаю, что-то неразборчивое. Взял трубку. Услышал встревоженный голос Степана Даниловича:
– Выручай. Немец ко мне пришел.
Я быстро затянул ремень, надел полушубок. Анатолий – как нитка за иголкой. Вбежали в землянку комиссара и увидели в мерцании горящего провода: сидит Степан Данилович в полушубке, подпоясанный ремнями, а рядом здоровенный немец в шинели и каске, с автоматом за спиной, обнимает комиссара. Телефонист направил на него карабин и кричит:
– А ну не дури! Хенде хох, тебе говорят!
Немец ухмыляется во весь рот и лезет к комиссару целоваться, а на окрики совсем не реагирует, будто не слышит.
Анатолий оторвал пьяного немца от комиссара, скрутил ему руки назад и попросил телефониста:
– Ну-ка дай какую-нибудь веревку.
Тот дал ему кусок провода. А Степан Данилович еле встал, поднял и опустил плечи, размял руки, переступил ногами и произнес облегченно:
– Ну, медведь, думал, задавит...
Потом вытащил носовой платок (мы такие платки делали из парашютиков, на которых немцы пускали осветительные ракеты), тщательно вытер лицо и брезгливо сказал:
– Обслюнявил всего, пьяная рожа!
Немец пришел в себя и, испуганный, стоял, упершись головой в накат. А мы хохотали!
Потом стало известно, что немецкий батальон, который оборонялся против нас, вечером справлял день рождения своего командира (его отец, крупный промышленник, прислал на фронт спиртного на весь батальон).
Когда немцы, сбитые нами со старых позиций, окопались на новых рубежах, именинник приказал выдать спиртного всем солдатам. Солдату-телефонисту тоже поднесли и приказали проверить линию от штаба батальона до первой траншеи. Придя туда, он еще выпил и направился к себе спать.
Но тот блиндаж, в котором он когда-то жил, был уже в наших руках, и немец, весело напевая, не подозревая об опасности, пришел "к себе". А там хозяином был уже наш замполит батальона.
Когда заблудившегося и плененного телефониста отправили вверх, вся дивизия узнала о том, что замполит третьего батальона шестнадцатого полка "взял "языка". Над Степаном Даниловичем посмеивались. Когда же пришла весть о том, что капитан Зобнин за захват "языка" награжден орденом Красной Звезды, мы обрадовались.
Степан Данилович без всякого стеснения говорил, что это ошибка, что ему выдали аванс в счет будущих боевых действий и наших побед.
Вскоре, когда дивизия вновь была брошена на прорыв долговременной обороны противника, капитан Зобнин был ранен и эвакуирован в госпиталь.
Когда он вернулся в батальон, мы уже стояли в обороне, долго и с трудом окапывались, оборудовали себе глубокие траншеи, ходы сообщения, теплые и надежные землянки. Мы давно были на фронте и хорошо знали: если инженерное оборудование местности закончено, то это явный признак того, что долго нам здесь не сидеть. Опять предстояло наступление.
Вечером мы собрались у комбата, чтобы отметить возвращение капитана Зобнина. Выпили, конечно, за встречу. Степан Данилович предложил тост за тех, кто погиб за Родину.
– Пусть земля им будем пухом, – сказал он, – да не забудет Родина своих погибших сынов!
Я услышал в его голосе отчаяние и спросил: – Что-нибудь стряслось, Степан Данилович? Он подлил водки, выпил, откашлялся и сказал:
– Убили зятя, богатыря-то моего. Мы налили в кружки, встали, сдвинули их и произнесли в один голос:
– Смерть немецким оккупантам!
– Вот ведь пуля десяти грамм не весит, а такого мужика свалила, только и сказал комиссар, виновато улыбаясь.
Через неделю я получил сообщение о том, что мой старший брат Василий Егорович Перелазов в боях за социалистическую Родину погиб смертью храбрых.
Комиссар узнал об этом и пришел ко мне. Сказал:
– Горе с тобой разделить зашел.
И заплакал. Я пытался успокоить его, и вдруг обоим стало хорошо.
Вскоре Степана Даниловича снова ранило. Это и не мудрено: он всегда лез вперед! Мы расстались и с тех пор не виделись. Не знаю, жив он сейчас или нет.
Но не хотелось бы на этом закончить рассказ о нашем комиссаре.
В конце сорок четвертого года во время последней для меня атаки я внезапно почувствовал, как обожгло ногу, сделал шаг вперед, нога подвернулась, будто подкосило меня, – я упал и понял, что ранен.
Не буду рассказывать, как меня вынесли с поля боя, оказали помощь в медсанбате, отправили в полевой госпиталь, а оттуда – в Москву, в коммунистический госпиталь (сейчас это госпиталь Бурденко), где оперировали, выходили. Ногу мне спасли. Я доживал в хирургическом отделении последние дни перед выпиской.
Надо сказать, раненые в нашей палате были необыкновенные. Самый старый – майор ветеринарной службы, кандидат наук, лет тридцати. Лежал он с ожогами в тяжелом состоянии, не ходил, лечился по собственным рецептам. Ему всячески помогали пятеро молодых парней из саперов, все с оборванными кистями рук. У них не было ни одного пальца на пятерых, как шутили они.
Четверо из них уже готовились к выписке, каждому были сделаны продольные разрезы предплечий обеих рук, лучевая и локтевая кости отделены одна от другой. На той и другой руке у каждого образовались как бы клешни, по два больших пальца, идущих от локтя. Этими клешнями они умели держать предметы, застегивать пуговицы, сворачивать самокрутку. Пятый раненый был доставлен значительно позже, ему тоже хирурги оформили "руки Крукенберга". Он только еще учился брать предметы, застегивать пуговицы.
Вскоре четверо выписались, и он остался один. Больше всего его заботило, что свернуть самокрутку не удавалось. Как-то он подсел ко мне на кровать и начал разговор:
– Понимаешь, никак с этой "рукенбергой" не совладаю. Вот курить хочу, а завернуть не могу!
Я не курил и поэтому заворачивать тоже не умел.
– А ты не кури, – посоветовал я ему.
– А что тогда? Пить, что ли?
– Зачем пить?
– Так ведь надо же как-то нервишки-то держать свои, а? Тебе хорошо говорить...
– Ну тогда заведи трубку.
– А что, – вдруг заинтересовался он идеей. – И в самом деле. А?
Вскочил с кровати, потом снова подсел:
– Как это я не сообразил? Ведь знал же! Был у нас в бригаде майор один, трубку изо рта не вынимал. Замкомбат по политчасти.
– И у нас, – вспомнил я Степана Даниловича, – тоже замполит батальона с трубкой ходил.
– Ну? Маленький такой?
– Маленький.
– Черный?
– Чернявый.
– На нижней губе ямочка?
– Да.
– А трубка какая?
– "Мефистофель".
– Что-что?
– Ну, черт с бородкой и рожками, черный такой.
– Как раз он, – восторженно воскликнул сапер. – Как капля воды! Не может быть!..
– А фамилию помнишь? – спросил я. Меня тоже распирало от радости.
– Злобин.
– А может быть, Зобнин?
– Нет, твердо знаю, Злобин.
– Да Зобнин же тебе говорят. – Я уже начал обижаться на этого дурака.
– Слушай, кто лучше знает, ты или я?! Я его вот как тебя видел! Хороший комиссар, добрый. И герой настоящий. Вечером, когда я уже засыпал, сапер крикнул мне: – Слушай, Переходов или Перелазов, как там тебя?
– Ну что тебе? Чего будишь? – спросил я недовольно.
– Слушай, а может быть, и в самом деле не Злобин? У меня на фамилии память плохая. Кроме того, я ведь в саперной роте был, а он в стрелковом батальоне. Как ты своего замполита называл?
– Зобнин.
– У него еще на сына похоронка пришла. Только на фронт пришел, и убили. Ты меня извини, не обижайся, пожалуйста. Может, и Зобнин...
Раненый умолк, и я снова уснул, чтобы через какое-то время проснуться от его крика:
– Слушай-ка, я забыл тебе сказать! Понимаешь, которую ночь не спится: обо всем передумаешь. Вспомнил. Комиссар-то этот, который трубку курил, Героя Советского Союза получил: За Одер!
Помолчал, повозился в постели, повздыхал.
– Комбата у них убило, понимаешь. А заместителя и начальника штаба ранило. В общем, мясорубка была, он один остался за всех.
Так вот он вместе с разведчиками на тот берег перешел. Один дот захватили, а в соседних никого не было – резервов у противника, говорят, не хватало, замполит за ночь весь батальон по льду мелкими группами на тот берег перевел. А когда противник подошел, так там, на плацдарме-то, уже наши сидели. Нас с товарищем на их участок послали минировать.
Замполит этот задачу ставил. Ходит, говорит, а трубку изо рта не вынимает. Ночью холодновато было... Я еще думал, что он этой трубкой пальцы и нос греет. И все время будто усмехается. А чего, казалось бы, смеяться, когда немцы утром обязательно в контратаку пойдут?
– Ну а где он сейчас?
– А я откуда знаю? Неделю они отбивали контратаки противника. А когда нас туда послали проходы в минных полях проделывать, так в эту же ночь мне руки оборвало. Тут уж ни до кого было... Вполне погибнуть мог, комиссар-то, бои тяжелые шли. А мог и живым остаться. Не всех же убивало.
С тех пор я не расстаюсь с мыслью: может, там действительно Степан Данилович был? И до сих пор хочу, чтобы это был наш комиссар. Такое желание и такая надежда не покидают меня, а со временем все больше и больше крепнут. Почему-то для меня сейчас особенно важно, чтобы это был именно он.
ПЕРЕД КОНЦОМ ВОЙНЫ
Когда я впервые попал на фронт, ординарец, фамилию и имя которого я, к сожалению, забыл, сказал мне:
– Ну, вам повезло, товарищ лейтенант. Сейчас воевать можно. Не то, что в самом начале!
Когда через несколько лет после войны я встретился в Горьком с Анатолием Михеевым, тот сказал:
– Э, вам не повезло, товарищ полковник! После того как мы перешли границу с Германией, это без вас уже, война совсем не такой стала. Помните, мы с вами одну за другой высотки брали, иной раз даже деревушки, а крови сколько пролито было? После вас-то мы уже в большие города врывались, столицы захватывали. Входили как освободители. Вспомнишь – дух захватывает. Откровенно, жалел, что вас в это время не было с нами... Это все равно, что посеял, а жать не пришлось.
При этом он проводил рукой по наградам. Ему было чем гордиться: две "Славы", полученные после меня, и три "За отвагу" – при мне. По тем временам немало.
А я в это время, о котором говорил ординарец, выйдя из госпиталя, учился на курсах "Выстрел" – из меня хотели полководца сделать. Там и встретил великий День Победы, испытав при этом, если откровенно говорить, некоторый осадок горечи на самом дне торжествующей души. Жалко и обидно было, что недотянул.
После Дня Победы из головы не выходил вопрос: а что же было на фронте после меня? Я смотрел на солдат и офицеров, которые возвращались из Европы, как на людей, которые прикоснулись к чему-то такому, о чем мы, не сумевшие дотянуть, в свое время и мечтать не смели. Может, такое отношение и привело меня к знакомству с очень интересным человеком, прибывшим на курсы прямо из Берлина, для которого война там и закончилась.
Генерал-майор Маслов был человек складный, энергичный и сильный. Он чем-то напоминал сжатую пружину. Прибавьте к этому бронзовый загар лица, не сходивший даже зимой, быстрый, решительный орлиный взгляд, в котором угадывалась готовность действовать в любой обстановке моментально и без колебаний, и вы можете представить себе, какого человека имеют в виду, когда говорят, что он хорошо скроен и крепко сшит.
Военная форма очень шла к нему, он был словно влит в нее. Может, поэтому я не видел его никогда в штатской одежде, хотя знакомство наше было довольно продолжительным. Не случайно, очевидно, он и запомнился мне в парадном, для строя, мундире цвета морской волны. Множество орденов и медалей, советских и иностранных, закрывало полностью его мощную грудь, которая, казалось, была специально сделана такой широкой, чтобы носить весь этот "иконостас". Шитый золотом ремень, тяжелая пряжка с гербом и блестящие погоны из золотого галуна составляли как бы единый ансамбль.
Генерал Маслов, к сожалению, был невелик ростом. Этот обидный изъян в своей фигуре он умело и незаметно скрывал высокими каблуками всегда начищенных до блеска жестких сапог, похожих на черные бутылки.
Если к описанию внешнего вида генерала прибавить еще сияние Звезды Героя Советского Союза, непременное позвякивание наград на каждом шагу и при каждом движении, а также легкую и бодрую походку уверенного в себе человека, то портрет полководца Великой Отечественной войны, с которым меня свела, судьба в молодости, будет закончен..
Я питал к генералу симпатию, – мне казалось, на Маслова нельзя было не любоваться. Он, видимо, скоро почувствовал мое отношение. Когда, окончив учебу, я остался работать на курсах, мы ближе сошлись с Василием Тимофеевичем: так звали Маслова.
Мне льстило его внимание. Конечно, когда тебе немногим больше двадцати, то человек, которому за сорок, кажется пожилым, опытным, мудрым, много знающим. Тем более такой, как генерал Маслов, прошедший не одну войну.
Не скажу точно, что его привлекало во мне. Может, молодость и особый неистребимый интерес к жизни, который появился, когда я понял, что чудом остался в живых. Конечно, имело значение также то, что во время войны мы с ним в пехоте хлебнули лиха полной мерой: он на фронте командовал дивизией, я – взводом, ротой и батальоном.
Мы с Василием Тимофеевичем часто вели задушевные разговоры. Он особенно любил рассказывать истории, которые с ним случались на войне. Я слушал его с интересом, и он это не только высоко ценил. Мое внимание распаляло его. Видимо, он не мне первому рассказывал их, потому его рассказы были похожи на новеллы и запоминались легко. Две истории засели в моей памяти навсегда. Я хочу все рассказать примерно так, как он их излагал сам,
ПЕРВАЯ ИСТОРИЯ
Ну когда мы в Германию вошли, в самое логово врага, как тогда говорили, и на дорогах повсюду указатели появились по-русски: "На Берлин!", каждому стало ясно, что скоро войне конец.
Веселее, бесспорно, стало, а отсюда и легче. Во-первых, наше превосходство по всем статьям. В Германию два с половиной миллиона наших солдат вошло, а сколько танков, артиллерии, минометов – не счесть! В два-три раза больше, чем у фашистского командования оставалось в то время на нашем театре военных действий.
В воздухе, куда ни посмотришь, только наши орлы. Ну и, конечно, если бой завяжется, так смотреть приятно, как вражеские самолеты падают да горят. Асов-то у них уже не видно было. Не то, что в сорок первом или сорок втором, когда они господствовали в небе, издевались и хулиганили, за каждым бойцом гонялись, бочки пустые сбрасывали. Прострелят ее и бросят. Она летит и визжит, и воет, и дребезжит так, что сердцу становится холодно, ужас охватывает.
Сейчас уже им было не до этого. И на море уже. наши полностью инициативу взяли в свои руки.
Во-вторых, каждый солдат увидел, что по чужой земле, а не по нашей горе-то человеческое пошло. И не то чтобы мы были злопамятны. Нет, этого мы были лишены напрочь. Просто солдат наш стал не только бодрее, увереннее, насмешливее (это у нас всегда было), а даже как-то великодушнее, что ли. Уж очень каждый из нас жалостливый, память на зло у нас короткая.
Кроме того, почти каждый если не с орденом, так с медалью ходил. Один перед другим начистит, чтобы блестели, и ходит. Ну не хвалятся, а все-таки гордость любого берет, когда на груди что-нибудь имеется. По себе знаю.
Я первый орден за Испанию получил, молодой еще был. Так петухом только что не пел. И даже когда на фронт попал, не снимал. Если на груди что-то есть, то это совестливого человека ко многому обязывает.
Ну каждый солдат, естественно, гордился и считал, что коли у него орден или медаль, то выходит, что и его вклад в нашу общую победу имеется.
Не подумай, что война в это время в прогулку превратилась. Нечего говорить, потери в войсках были уж не такие, как прежде: воевать научились. Когда на своей территории шли, и отходили, и наступали, то мы своей кровью обильно полили землю русскую. Не тебе об этом рассказывать.
По моим подсчетам получается, что на каждом квадратном километре нашей земли, которую когда-то немецко-фашистские войска оккупировали и с которой мы их потом выбивали, примерно пять-семь наших солдат похоронено. Потом ученые все это подсчитают, но уверен, что в каждый километр полдесятка наших ребят легло.
А уж когда границу перешли, так совсем дело по-другому повернулось. И все-таки миллион мы в Европе оставили. Только в Германии около ста тысяч захоронили! Это выходит, что на каждом квадратном километре европейских стран, которые мы освободили, один наш человек зарыт. Каждый десятый из наших солдат домой не вернулся. Разве это мало? Разве не обидно и не жалко?
И все-таки война к победе шла. Пленных мы брали уже тысячами. Помнишь, в свое время о захвате обер-ефрейтора сообщали в сводках Совинформбюро? А мы под конец войны только в Германии, по-видимому, не меньше чем полмиллиона пленных взяли.
Так вот, в связи с этим вспоминается эпизод. Забавный, конечно... В одном городе построили пленных в походную колонну и повели в тыл. Я возвращался с переднего края на "виллисе". Была такая открытая, низенькая, с хорошей проходимостью машинка. По обочине я обогнал колонну и подумал даже: "Вот ведь как все хорошо идет! Сердце радуется!"
Наши солдаты-конвоиры остановились, чтобы мне было удобно проехать, честь отдали по-ефрейторски на караул. Я рукой им помахал, смотрю улыбаются во весь рот.
Только я подъехал к штабу и из машины вышел, вижу: идет на меня сержант, огромный, с автоматом на груди, пилотка сидит лихо, чудом держится на кудрях. Шагает он по грязной шоссейной дороге, топает немецкими сапогами "хлюп" да "хлюп", давит грязь будто утюгами. Властным жестом левой руки торжественно и многозначительно расчищает путь впереди себя.
Я остановился. Смотрю, – за сержантом робко двигается, со страхом оглядываясь по сторонам, человечек. Сразу подумал: на кого это он так похож? Потом будто в голову кто ударил: на Гитлера, каким его у нас изображали обычно в газетах, в карикатурах разных. У этого человека жиденькая черная прядь волос свисает на низкий лоб. По голове идет аккуратный косой пробор. Глаза как у крысы, а под носом – черное пятно, будто клякса. Одет в коричневый френч, галифе и желтые полосатые гетры. Ремень с портупеей обтягивает худую грудь и впалый живот.
За немцем, в ногу с сержантом, шагает солдат. Он на изготовку держит автомат и с гордостью посматривает то вправо, то влево, а лицо у него дочерна загорело, будто с курорта. Вся его поза и движения – это смесь нарочитой небрежности, подчеркнутого безразличия ко всему окружающему и гордости за миссию, которая на него возложена. Шутка ли, они с сержантом, оказывается, заметили и схватили в пленной солдатской массе спрятавшегося там Гитлера!
Сержант торжественно подошел ко мне, взял лихо и привычно под козырек, громыхнул тяжелыми сапогами, пытаясь изобразить прищелкивание каблуками, что всегда принято делать по команде "смирно", и столь же торжественно доложил:
– Товарищ генерал! Разрешите доложить! Вот фюрера захватили. Фашистского верховного главнокомандующего.
Я посмотрел на пленного. Голова у него была втянута в плечи, ноги дрожали, грязные струйки пота текли по лицу. Живого Гитлера я, конечно, никогда не видел, но показалось, что пленный очень смахивает на изображение Гитлера в карикатурах.
К тому времени толпа ездовых, шоферов и других солдат окружила конвой и меня с моими людьми. Все с любопытством, удивлением, радостью и презрением рассматривали захваченного немца, который стоял ни жив ни мертв.
– Гитлера поймали! – весело кричал солдат на всю улицу, выбираясь из толпы. Его, видно, распирало желание сообщить об этом всем, кто проезжал или проходил мимо.
– Где поймали?
– На передовой.
– Ну да, будет тебе Гитлер на передовой! Он, говорят, в бункере сидит.
– Да нет, в колонне пленных опознали.
– Дак ведь он не военный, как он туда попал?
– А вишь ремень с портупеей?
– Погоны вполне мог сорвать...
– Эти отломят по "Отечественной"!
– Нет, поболе, пожалуй, по "Знамени"!
– Вот повезло чертям!
– Под конец войны всем повезет!
– Всем, кто жив останется.
Мой адъютант непривычно подмигнул мне, по-дружески, что ли, по-свойски, чего он никогда себе не позволял, и тихо, с восторгом проговорил:
– Вам, товарищ генерал, повезло. У нас дивизий-то сколько? Штук четыреста, верно? А он вот именно нам, нашей дивизии, достался.
Наклонился надо мной (он был выше меня на две головы) и прошептал так, чтобы никто не услышал:
– За фюрера, товарищ генерал, меньше Звезды не дадут. Вторую, значит, получим.
Одну Звезду Героя Советского Союза я к тому времени уже имел. На какой-то миг я, может быть, тоже поддался влиянию толпы. Скажу тебе откровенно, и у меня сердце немного подскочило и запрыгало. Чем черт не шутит?
Но когда внимательно пригляделся к немцу, испытал состояние похмелья, иначе говоря, разочарование. Уж больно он выглядел жалким и доверия не внушал. Но все-таки надо было проверить.
– А ну-ка вызовите сюда переводчика! – распорядился я.
Прибежал молоденький розовощекий младший лейтенант.
– Сынок, – сказал я, – допроси его.
И тот быстро, по ответам, которые давал задержанный, и документам, имевшимся у него, разъяснил, что принятый за фюрера немец есть местный городской портной.
– Ты спроси его, – предложил я, – почему он эту дурацкую челку отпустил.
– Это красиво, как у нашего фюрера, и потому ото всех большое уважение имел.
– А френч и ремень с портупеей тоже для этой цели?
– Я, я, я, – угодливо улыбаясь, подтвердил портной.
– Вот подлюга, – сказал мой адъютант, капитан Корокотов.
Я посмотрел на адъютанта, и тот быстро поправился.
– Он, товарищ генерал, не только подлюга, он еще и дурак!
Я хотел уже распорядиться, чтобы этого человечка отпустили, но адъютант подлил масла в огонь затухающих наших страстей.
– Товарищ генерал, – сказал он, – а вы знаете, что у Гитлера на правом боку должен быть шрам?!
– Да ну? – удивился я.
– Его в первую мировую войну француз кольнул штыком, вот у него шрам-то и остался. Это нам в училище говорили.
И, можешь себе представить, я клюнул на провокацию этого мальчишки, этого хохмача-адъютанта. Может, он посмеяться надо мной захотел? Будет, дескать, генерал немца осматривать или нет?
Но я поддался: уж очень хотелось, чтобы это был фюрер, а не простой портняжка. Потому распорядился ввести немца в пустой дом, там мы внимательно освидетельствовали его кожные покровы с левого и с правого бока, но никаких травм не обнаружили. При этом немец, не понимая наших намерений, визжал, как поросенок, которого собираются резать и на виду у которого точат нож с этой целью.
Я приказал отпустить пленного. Он убежал под хохот, свист и улюлюканье солдат. Смотреть, как он удирает, было смешно и жалко.
Примерно часа через два, когда я собирался выдвинуться на наблюдательный пункт дивизии, портного снова привезли ко мне.
Только я переговорил с командармом по радио и углубился в карту, как услышал бодрый и уверенный голос:
– Товарищ генерал! Разрешите доложить?
Поднял голову от карты, смотрю: стоит здоровенный сержант, рядом с ним такой же верзила солдат, а между ними все тот же немец. Кривая, извиняющаяся и жалкая улыбка искажала его лицо. Адъютант хохотал. Я рассмеялся.
– Братцы, – сказал я, – этого пленного я уже видел. Вы думаете, это фюрер?
– Как две капли воды, – гаркнул сержант, отчего портной вздрогнул и присел от страха.
– Это городской портной. Отпустите его. Пусть идет отсюда.