Текст книги "Подробности войны"
Автор книги: Максим Коробейников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– А капитан-то опять плох. Смотри, как дышит, – заметил кто-то.
– Да, жалко. Молодой еще, – поддержал его другой. – Довезут либо нет.
– Да-да-даст бог, довезут.
– Всех жалко, – начал разговор лесничий – я его уже узнавал по тяжелому присвисту. – Ну вот этого, с култышками, сверху, жалко. И тебя, товарищ старший лейтенант, не обижайся... Ну что, красивый и, видно, статный был, а без ног-то теперь уже в полцены, вправду сказать. И хорошую, может, найдешь, даст бог. Но какая ни будет, – а все привыкнуть должна да смириться смолоду, что мужик-то калека. Рази легко?
– Ну, нашему с-ста-старшему лейтенанту, хоть он и без ног, еще ничего. Он г-грамот-грамотный, – начал контуженый бухгалтер, – он и без ног про-прожи-вет. А вот с-с-слепой конюх – это уже беда. Или вот он, с кул-лтыш-шками, куда? Или я, к при-при-меру, в колхозе?
А ведь кол-лхоз-то у нас еще до войны миль-миллио-нером был. Куда ему теперь такой бух-хгал-лтер бес-сто-лковый без вся-всякого понятия, как я? Иног-гда бывает, сов-всем забываю сл-слова. Ну вот, еду, смот-трю в ок-кно, а как то место, г-г-где желез-зную дорогу мож-жно переехать, называется, забыл. Думал, думал. Переход – нет, перевоз – нет, только уже где-то с-с-с-стук-кнуло. Вс-вспомнил, ч-ч-что переезд.
С-слова будто чужие стали. Вот думал тут, какие с-с-слова в кон-н-торск-кой к-к-книге напечатаны, вс-вспом-вспомнить не могу. Вот беда-то. Понимать-перес-перестал! Вс-все надо сыз-сызнов-ва учить, и память от-т-шиб-бло!
– Так ведь зато ты видишь! – сказал с завистью и будто с упреком слепой конюх. – Не гневи бога. А вот с капитаном-то еще неизвестно, что может получиться,
И все замолкли вдруг.
Если бы они знали, что я жадно ловлю каждое их слово, они пощадили бы меня. И это было последнее из всего, что я слышал в эту самую первую ночь моей новой жизни.
Я уснул, будто упал в мягкое и теплое ложе, с легким головокружением и сладким замиранием сердца.
Когда проснулся, был яркий солнечный день. От столбов, от вагона, который катился, постукивая на стыках рельсов, по снегу бежали тени темно-голубого цвета.
Сверху до меня доносилась все та же песня, как будто не было ночи и мы не пролетели в этом спешащем поезде сотни километров:
– Ты мне что-нибудь, родна-а-ая, на про-щанье пожелай...
Внизу слышались неторопливые мужицкие голоса:
– А этот всю дорогу поет.
– А, пусть поет. Скоро домой приедет.
– А кому он такой? Другой голос был задумчив:
– Великое дело – песня. Хороший человек, видно, петь придумал. Запоешь, и все горе долой, из сердца и из головы, как помои из ведра.
Кто-то, видимо, на окно показал:
– Ты погляди, сколько птиц-то!
– Дак ведь стоим давно. Вот они и поналетели. Может, подкормим чем-нибудь.
– Ох, и люблю птиц, – говорил лесничий, – видишь, как цветки порхают, меньше всех. Это щеглы
– Где?
– Да вон под деревом веселятся! Ох, хороши. Грудка белая, по бокам пятнышки коричневые, брюшко белое, головка впереди малиновая. А хвост, а хвост...
– Вижу. Вертлявые такие.
– Ну да. А это, на рябине, снегири. Видишь, грудка красная.
– Вижу.
– А это, на сухом дереве, синицы. Грудка и брюшко желтые, спинка зеленая.
– Вижу, порхают.
– Ты посмотри, прелесть-то какая. Одна другой красивее.
И у каждой птицы свой характер. Как у людей. Щегол – беззаботный. Самка гнездо строит и насиживает, а самец сидит на дереве и песни поет. Ничего не делает! Будто не его забота. Он свое сделал. Ну правда, поет хорошо. Потянется, весь такой гордый, становится и красиво, весело начинает: "Пюи-пюи-стиглик-пикельник". А если с товарищем поссорится, так, начинает ругаться: "Рэ-рэ-рэ-рэ-рэ".
– Смотри, как интересно! – произносит кто-то с восторгом. Я тоже завидую лесничему. А он продолжает:
– А снегирь, тот добрый, человека к себе подпускает близко. Когда самка на гнезде сидит, он ее кормит, сочувствует, значит. А поет негромко и грустно: "Рюм-рюм-рюм", поет, как я говорю сейчас, присвистывает.
– Доверчивый, говоришь? – спрашивает лесничего кто-то. – Это плохо. Сейчас доверчивым-то нельзя быть. И с самочкой, значит, дружнее живет?
– А как же? – отвечает лесничий, – когда самец поет, так и самочка ему подпевает, старательно так, тоже посвистывает: "Рю-рюм-рюм-рюм".
Сидя, я слышу, закуривают:
– А вот синица – та бойкая, веселая. Нет ни одной птицы любопытнее. Минуты не посидит. До всего есть дело. Все интересно, все бы знать, да осмотреть, да нос сунуть. А глаза у нее... Вот плутовка... Белые такие и блестят. Гнездо строят и насиживают вместе. Самец не стесняется. Птица хитрая, смелая. Если нужно, то и подраться может. В стаях у синиц ссоры и потасовки бывают. Летает синица, правда, плохо. Так, порхает. А поет очень громко. Знаешь, вначале свистит: "Ци-ци-вю ци-ци-вю". А потом как заведет: "Пиньк-пиньк-тррр, пиньк-пиньк-тррр". К человеку не подойдет – боится подвоха.
– А вот, скажи, почему у них характер-то разный?
– Живут по-разному. У щеглов и снегирей птенцов-то сколько бывает?
– Не знаю.
– Вот. Ничего-то ты не знаешь.
– А ты скажи.
– Ну, четыре-пять.
– Так что?
– А у синиц-то в два-три раза больше. Разве одна самочка-то управится?
– А ч-ч-что? – спросил контуженый бухгалтер. – Может, возьмешь меня к себе в лес-снс-сничество?
– Возьму, не пожалеешь.
Их беседу кто-то прервал:
– Чего это мы стоим-то?
– А ты к-куда торопишь-шься?
– Дак ведь мы что? Мы-то уже в тираж вышли. В поезде-то есть такие, которых лечить надо, – беспокоится безногий старший лейтенант. – Вот капитан, например, если так поедем, так он вряд ли дотянет до госпиталя.
Я снова забылся, а когда проснулся, понял, что мы поехали, и услышал голос лесничего:
– Вот ты обрати внимание: до сих пор одна сосна шла, а теперь уже ель идет. Сюда ехали, как по блюдцу катились, а сейчас, глянь, одни бугры да перелески.
Я с трудом повернул голову влево и увидел деревушку на бугре. Несколько сбившихся в кучу домиков и деревья, возвышающиеся над ними. Деревня была так близко, что я увидел, как женщины в телогрейках остановились, сгрудились, повернулись к проходящему железнодорожному составу и начали нам махать руками, подпрыгивать и что-то кричать веселое, задорное и призывное. Видно, из наших вагонов им ответили, потому что бабы стали кричать еще энергичнее и махать руками веселее.
Но вот деревушка ушла вдаль, пошли поля и перелески. Я, должно быть, снова задремал и вздрогнул от возгласа:
– Слышь-ко, название-то какое!
Кто-то прочитал вывеску, но за шумом и тряской ничего не разобрал. Станцию проскочили быстро – не успел повернуть голову влево. Когда наконец удалось это сделать, перед моим взором всплыл будто кадр из старого фильма машущие крыльями ветряные мельницы – серые, словно из камня, видно, поросшие мхом.
И тут я увидел, как с бугра, наперерез поезду, нехотя бежит лошадь, подгоняемая санями. Мужик в тулупе, привалившись спиной к передку, не смотрит, куда едет, столь привычна эта дорога.
Но лошадь резко останавливается, мужик оборачивается к нам всем корпусом и, стоя на коленях, машет приветственно рукой, в которой зажаты вожжи. Я вижу его старческое лицо, редкую бородку и смелый озорной взгляд. Лошадь стоит покорно, опустив голову и ожидая, когда пройдет наш поезд: как бы уступая ему дорогу.
И добрый старик, и лошадь, изработавшаяся и отощавшая, способная бегать только с горы, были из другого мира, который мы оставили не столь давно и будто забыли напрочь за прошедшие почти полтора года. Все эти картины вошли в глаза, отразились в душе, вышли через сердце, через чувства новые, никогда ранее не испытанные и непривычно острые. И вспомнились чьи-то слова, и зазвучали во мне, как стихи, как песня, как гимн: "Восстани и ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся..."
Но тут же голос лесничего прервал мои размышления:
– Вишь, лошадь-то какая! Умная, вожжей не надо, сама знает, что делать.
– Ой, умнее лошади нет, – отозвался слепой конюх (теперь я уже и его голос выделял из других). – Мы на Северо-Западном у немцев одного мерина взяли. Заблудился, ходит по болоту и потихоньку, осторожно так ржет. А темно, ничего не видно. Я к нему. Подошел, хлебом поманил и повел за собой. Немцы стрелять начали, а мы бегом от них – будто сговорились. Бежит тихо, только пофыркивает, да селезенка торкает.
Ничего, привел. Фрицем назвали. Но скоро одумались: за что мы такую лошадину умную обижаем. Федором стали звать. А потом, когда подранило меня, ездовым был поставлен. Вот Федора-то и отдали мне. Возил на нем продовольствие, боеприпасы на самый передок. Машиной-то не больно проберешься! Поверишь ли, попадем под обстрел, так он на меня смотрит, прижаться поближе норовит. Со мной, думает, все спокойнее...
– Ты смотри, капитан-то на бок повернулся. Сестру бы позвать, поди нельзя ему ворочаться-то?
– Ничего, сейчас уже недалеко, – успокоил кого-то старший лейтенант. Ему бы еще день протянуть, и тогда жив будет. Меня вот так же в марте везли. Ничего. Я вот так же за месяц отремонтировался. К новому, наступлению как раз успел.
– Там тебе и отхватили?
– Да, вместо своих железные дали, – ответил он и постучал костылями.
– А как попался-то?
Старший лейтенант говорил весело, будто похваляясь, что такая беда с ним приключилась:
– Судьба! Видно, на роду было написано без ног домой прийти. Мы прошлой зимой с комиссаром батальона в траншее спали. Я командиром роты был. Днем оттепель, валенки намокли. А как ночь настала, морозом прихватило. Утром проснулись, а на ноги не можем встать: валенки к ногам примерзли. Нас с горы снесли на носилках. В медпункте у обоих валенки сначала разрезали, а потом сняли.
Гляжу, у меня ноги красные, как из бани, а у комиссара – синие да зеленые, будто мертвые. Мне ничего, спиртом оттерли, выпить дали. Поднялся, новые валенки надел и на своих двоих ушел. А у комиссара гангрена пошла. Говорят, в госпитале обе ноги отхватили. А я как ни в чем не бывало! Еще потом хвастался... Да рано радовался: чему быть, того не миновать. Не суждено мне было всю жизнь на своих ногах ходить.
Осенью, почти через год, в атаку пошли. Гляжу – залегли славяне. Конечно, дело командира такое: вдоль цепи пополз, поднимать начал. И будто бы все хорошо. Цепь поднялась, пошла, и немцы побежали. А тут мины начали рваться. Я кричу: "Вперед!" Не станут же немцы по своим бить. Все побежали. Тут она и настигла. Подкосило, упал на колени. Лег, ползу и чую, что ноги не действуют, будто нет совсем, а внизу все горит, как в кипяток прыгнул. Оглянулся: кровища хлещет, только это и помню.
Как подобрали, не знаю. Говорили потом, что только вынесли меня, а немцы в контратаку пошли и выбили наших. Не вынесли бы вовремя, так не жить бы мне.
– Так что? Совсем сразу оборвало, что ли?
– Да нет, перебило обе. Это уже в полевом госпитале меня так обкарнали. Надели намордник, дали дышать чего-то, проснулся, а под одеялом, где ноги бывают, уже ничего нет. Там нашего брата не спрашивают! Что надо, то и делают без тебя. Иначе смерть. А кто ей рад, смерти-то?
Ночью, когда все спали, я услышал разговор солдата с багажной полки и медицинской сестры.
– Ну, ты подумай, сестрица, кому я такой нужен? – спрашивал он. Пуговицу на штанах застегнуть не могу!
– Да ты не стесняйся, ты гордись. Разве это все ты даром отдал? За Родину же! – убеждала его сестра. – Ты еще жить будешь, и счастье будет. Ты не бойся. Врачи что ни то придумают. Не может быть, чтобы не придумали. Ведь таких-то, как ты, тыщи! Не могут же их забыть вот так. Не-е-ет! Не должно быть!
– Пока придумают, и жизнь пройдет.
– Не пройдет, не беспокойся. Приедешь домой, женишься, дети пойдут.
– Да как жениться-то? Кто за меня пойдет?
– А что? Ты парень хороший. Вот я бы и то с удовольствием.
– Смеешься, сестра. Нехорошо смеяться.
– А что? И пошла бы. Сейчас, сам понимаешь, нельзя. Вот кончится война...
Сестра вздохнула и заговорила совсем тихо:
– Сегодня вышла из вагона. Смотрю: санитарный из Сталинграда. Раненые говорят, что немцы к Волге вышли.
– Не может быть? – возмутился солдат, – А как же приказ Сталина: ни шагу назад?! Да что они там, совсем уже?!
Сестра зашикала на него:
– Тихо: разбудишь всех. Не надо об этом говорить. Видишь, почти все домой едут: по всей России разнесут.
"Так вот оно что! – подумал я с ужасом. – Уже полтора года идет война, неужели напрасно все?"
Меня снова начало знобить, и я лишь усилием воли еще держался на поверхности уплывающего сознания.
– Как твоя станция называется? – спросила сестра.
Солдат ответил. Я даже не слышал о существовании такой.
– Если надумаешь, приезжай. Спроси Колю Мохова. Там меня все знают.
– Ладно. Только ты не женись. Не торопись пока. Не каждая такое вынесет. А я за тобой ходила бы как за ребенком.
– Так ведь одной жалости-то мало. Я ведь какой-никакой, а все-таки человек!
– Да ты что?! – вскрикнула сестра.
– А вот то! Была у меня одна на примете. Так ведь не уважала. Несерьезным человеком считала. Знаешь, подраться любил, подсмеяться над кем-нибудь. Пришел я к ней попрощаться, так она мне, эта любовь без взаимности, говорит: "Тебе, – говорит, – хулигану экому, война-то впору как раз. Она, – говорит, – война-то, тебе как раз по размеру подходит. Может, дескать, там посмирнее будешь..."
– Да это она любя говорила, – успокаивает солдата сестра.
– Не-е-ет, подумай, сестрица, когда обе руки были, так и то не уважала.
– А вот такого возьмет и полюбит, – воскликнула сестра. – Вот как я!
Их любовь сопровождала меня еще долго. Сестра целовала его и тихо смеялась, а он беззвучно всхлипывал.
– Да ты обоими, не бойся!
– Как я тебя обойму, когда рук-то нет?!
Какое-то мрачное здание вокзала было последнее, что я видел в эту ночь.
Засыпая, я ощутил сотрясение полки – безрукий солдат взбирался к себе, напевая под нос:
– А если смер-ти, то мгнове-енной, а если раны, неболь-шой.
Утром, посмотрев на багажную полку, я увидел только свисавший с нее угол окровавленного матраца. Солдат, оказывается, уже сошел с поезда на своей станции,
Стало грустно. Как всегда, болела голова, и тело казалось чужим.
На маленькой станции – не то Чижи, не то Стрижи – из вагона уходил старший лейтенант, подчистую списанный с военной службы. Он непривычно гремел костылями, был возбужден, к каждому подходил и что-нибудь говорил:
– Ну, прощайте, братцы!
– Прощайте, кто тут с Северо-Западного!
– Не поминайте лихом!
– Прощай, Северо-Западный!
Потом подошел ко мне, подтянулся на сильных руках, чтобы увидеть мое лицо, сказал:
– Ну, прощайте, товарищ капитан. Даст бог, довезут.
Контуженый бухгалтер заверил его снизу:
– Довезем, товарищ старший лейтенант. Не бес... не бес-спокойтесь. Д-д-довезем!
Старший лейтенант ушел. Поезд остановился. Голос лесничего раздался где-то около уха:
– Ничего, товарищ капитан, уже совсем недалеко. Дотянем. Вы только надежду не теряйте.
Он вздохнул тяжело, с клокотаньем и свистом:
– Еще все будет, товарищ капитан! И хорошего еще много будет, и красивого. Я вот тоже думал, что все кончилось. Понимаете, дышать нечем, воздуху не хватает. А сегодня во сне видел жасмин. Целое дерево. И дух от него такой, что сердце от радости разорваться готово, будто дышу легко и сказку какую-то мне мама рассказывает. Представьте себе, проснулся так, словно я заново родился, и вся жизнь еще впереди.
Я почувствовал, как из левого глаза набежала и поползла по переносице крупная соленая слеза. Не было сил смахнуть ее. Но вспыхнула радость: дыхание стало глубоким. Я испытывал не только небывалое облегчение, но и забытое блаженство исстрадавшегося человека.
ЗА ПАРТБИЛЕТОМ
Нам эти высоты нужно было взять позарез. С них просматривали и прицельно обстреливали не наши боевые порядки, но и железную дорогу, которая в тылу только что была восстановлена и пущена.
Еще до рассвета, накопившись у подножия для атаки, мы с тревогой разглядывали гору, которая закрывала собой полгоризонта, круто упираясь в небо, и уже не менее часа слышали в воздухе и на земле шум, грохот и звон артиллерии, обрабатывающей передний край обороны противника и готовящей огнем нашу атаку.
Когда настал срок, мы по сигналу комбата поползли вверх по глубокому снегу с уверенностью в победе и с тайной надеждой выжить. Яркие цветные трассы пуль прижимали к земле, мины рвали и разбрасывали вокруг осколки, землю и человеческие тела. Страх выворачивал душу даже самых мужественных и отпетых, но молодая вера в бессмертие крепко сидела в нас.
Поднятый ветром и огнем сухой снег пополам с землей бил в лицо и порошил в глаза. На гладких скатах горы ноги не находили опоры и скользили. Сползая вниз, мы цеплялись за трупы тех, кто, выполняя приказ, пытался взять высоту до нас (таких попыток было немало). Окоченевшие и примерзшие к земле, они укрывали нас от огня. Даже убитые помогали нам чем могли. Обессилев, мы падали в свежие воронки, чтобы отдышаться. Потом снова лезли в снег, раздвигали его телом и тянулись вперед. Мы не видели верхушки горы, ползли будто в небо, и конца этому страшному продвижению, казалось, не будет. Раненые истекали кровью на морозе, убитые коченели, живые проклинали все и лезли к любому концу. К жизни или смерти. Лишь бы скорее он наступил.
Когда, на счастье, повалил спасительный снег, мы словно уперлись в тускло-серое небо и вдруг поняли, что перевалили через гребень. Тогда все, кто мог еще двигаться, поднялись и с криками "ура!", матерщиной и другими возгласами восторга, победы и ненависти пробежали еще метров триста и поняли, что высота за нами. Мы остановились, чтобы окопаться, потому что впереди, за снегом и огнем, уже ничего не было видно. А с обеих сторон, и от нас и от немцев, беспрерывно, не передыхая, били артиллерия и минометы, захлебывались пулеметы, трещали автоматы и гулко ухали орудия прямой наводки. Мы долбили мерзлую землю, чтобы укрыться в ней и хоть немного согреться в мокрых полушубках и валенках, заполненных растаявшим снегом.
Потом начались контратаки. Немцы понимали, чего они потеряли, мы же знали цену приобретенного.
Каждую ночь к нам в роты подбрасывали пополнение, и мы набирались сил и новой уверенности. В конце концов немцы потеряли надежду и отказались от мысли столкнуть нас с высоты и истребить в болоте.
Когда бои утихли, на партийном собрании батальона меня приняли в члены ВКПб). В кандидаты я вступил в сорок втором, во время боев в Рамушевском коридоре.
Вот о том, как я получил партийный билет, мне и хочется рассказать.
В марте сорок третьего года вечером ко мне пришел капитан Зобнин, замполит батальона, и сообщил:
– Ну что, ротный, тебя можно поздравить. Завтра пойдешь в тыл, получать партийный билет. Комбату можешь не докладывать – знает. Позавтракаешь и отправляйся.
Не буду скрывать, я ждал этого дня и потому обрадовался чрезвычайно.
– Оставайтесь, Степан Данилович, – предложил я, заметив, что комиссар собирается уходить, – поужинаем вместе.
Но он не остался.
– Некогда, – сказал и поспешно ушел.
Я зашел к своим заместителям и объявил, что завтра за меня на весь день остается капитан Иванов.
Поужинав, мы с ординарцем долго бродили по траншеям и ходам сообщения роты, проверяли службу наряда, заходили в землянки к солдатам. Чтобы самим не уснуть, время от времени стреляли из автоматов в сторону противника. Немцы отвечали огнем из нескольких пулеметов и принимались усиленно освещать ракетами ничейную землю.
Уснули мы в три часа ночи.
Утром Анатолий разбудил меня завтракать. Плотно поев в предвидении дороги (в то время кормили уже хорошо), я спросил Анатолия:
– Спать хочешь?
– Еле хожу, – откровенно ответил он.
– Ложись и выспись, – разрешил я.
– Хорошо, товарищ капитан, – с готовностью и благодарностью ответил он, не подозревая, что я куда-то ухожу, – я немного придавлю.
– Придави, придави, – сказал я. Он не заставил повторять разрешение сразу же лег.
Первое, что я увидел, выйдя из землянки, было солнце – оно низко взошло и багрово высветило землю, едва пробившись сквозь серое туманное небо. Подойдя к склону горы, я глянул вдаль, туда, куда мне предстояло идти. Белая равнина спокойно и широко расстилалась впереди. Где-то у самого горизонта бесшумно, по-мирному катил эшелон теплушек, дым из трубы паровоза стлался над крышами вагонов и обрывался на середине состава. Вдоль фронта тянул бомбардировщик в сопровождении двух еле видимых истребителей. Тяжелый самолет шел прямо, истребители то и дело меняли курс и высоту, и казалось, балуются, играют с экипажем, который призваны охранять. По накатанной пустой дороге к нам бешено неслась полуторка. Мне стало смешно: люди в машине торопились, будто у нас безопаснее, чем в тылу.
День начинался хорошо. Я был молод, здоров, тепло одет и легок на ногу. Веселое состояние духа подсказало мне ошибочное решение, которое чуть не стоило мне жизни. Не захотелось спускаться с горы по грязному ходу сообщения, заваленному пустыми консервными банками, проводом, разбитым оружием и другим хламом. Проще показалось выскочить и поверху пробежать опасную зону. Я бездумно выскочил на пригорок. Вот тут-то меня, видимо, и поджидал терпеливый снайпер. Шагах в десяти от траншеи у моего уха, буквально обжигая, просвистела пуля. Сообразив, что в меня целятся, я бросился на землю. Падая, увидел, как брызнул фонтанчик земли, выбитый пулей. Пуля ткнулась туда, куда я через долю секунды упал головой. Я упал и замер в неудобной позе. Одна нога была где-то под животом. Около плеча снова ударило в землю, стало ясно, что если сейчас шевельнусь, то следующая пуля будет моей. Я прижался к земле, затаил дыхание, в надежде, что немец поверит, будто я убит, и потеряет ко мне интерес. Я лежал, ждал пули, ругался про себя: "Черт меня понес" – и верил, что немец все-таки может принять меня за убитого, и в это время до жуткого сладкий трупный запах ударил в нос. Я скосил глаза – рядом со мной лежал убитый немец. Я выдержал несколько минут, которым, казалось, не будет конца, подтянул под себя другую ногу и прыгнул. Короткая и решительная перебежка бросила меня в воронку, и там я столкнулся с другим убитым немцем. Он лежал в каске, в шинели, аккуратно застегнутой на все пуговицы, с противогазовой коробкой, в перчатках и босиком. Сапоги кто-то снял. Это меня не удивило. В прошлом году я сам ходил в немецких сапогах. Убитый лежал на спине, бурым лицом в небо, с открытым в ужасе ртом. Я долго сидел в воронке, душила обида от унижения, которое я пережил, злоба на немецкого снайпера (не скрою, страха он на меня нагнал) и радость оттого, что выдержки у меня оказалось больше.
Наконец я выскочил из воронки. Оставалось недалеко до бугра, за которым я буду уже в безопасности. Но в момент прыжка нога зацепилась за колючую проволоку, я растянулся и пополз за бугор, волоча ее за собой. Оказавшись в безопасности, я размотал проволоку, почистился, привел в порядок шапку и весело и беззаботно стал прыжками спускаться с горы, как прыгают дети по лестнице через две-три ступеньки. Опасность осталась позади.
Часовой у штаба батальона собирался окликнуть, уже рот открыл, но, узнав меня, бойко отдал честь по-ефрейторски на караул. Солдат был из моей роты. Я подошел, поздоровался за руку, угостил его папироской. Солдат сказал весело:
– Чуть было не выстрелил. Сразу-то не понял. Вижу, что-то летит.
Я сообщил ему, что иду получать партийный билет.
– Значит, нашего полку прибыло! – радостно проговорил он.
Солдату было лет сорок, мне он казался старым.
– Ну дай бог, товарищ капитан, – крикнул он, когда я отошел.
Высота осталась за спиной, а впереди медленно поднимался навстречу яркий красный солнечный шар.
Когда я отошел от штаба, может, километр или больше, мне захотелось посмотреть издалека, со стороны, как выглядят высоты, на которых мы сидим в обороне.
Я встал, обернулся и долго всматривался в гряду высот. Оказалось, что моя высота, та самая, с отметкой сорок три и три, чернее других. Это меня удивило. На самой верхушке ее, где осталась моя рота, уже не было снега. Земля была сплошь изрыта воронками, покрыта сажей и всем, что выбрасывают на поверхность снаряды, когда они рвутся, не щадя ничего. Черная, кое-где рыжая, местами каменистая, источенная траншеями и ходами сообщения, она казалась мертвой и заброшенной. Высоты, на которых закрепились роты капитана Царюка и старшего лейтенанта Бельтюкова, все-таки были, похоже, живее, менее разворочены и цветом лучше. Это обрадовало меня. Выходит, именно моя высота – на направлении главного удара противника, о чем я не догадывался. Именно ее немцы считают ключевой позицией в нашей обороне и потому сюда обрушивают главную силу, злобу и ярость. Продолжив свой путь в тылы дивизии, я понял, что свалял дурака: надо было у комбата лошадь попросить. По разбитой неровной дороге было тяжело идти: то скользил, то попадал в укрытую снегом яму. Солнце освещало следы январского побоища на болотистой равнине.
Снег кое-где растаял, осел, и из-под него показалось то, что не заметили в свое время похоронные и трофейные команды. Вот выглянул кузов затонувшей полуторки. Видимо, свернула с дороги и завязла в яме с водой. Вот валяются колеса от артиллерийского передка, оторванные взрывом, а рядом то, что осталось от лошади, грязная груда шерсти и костей. Из-под снега вытаяла пола шинели, все остальное еще в снегу. Солнце светило и грело. Я разогрелся, вспотел, валенки намокли и отяжелели.
Так прошел я еще с километр и вдруг впереди, шагах в трехстах от меня, проскрипел и прогрохотал шестиствольный миномет. Разрывы поднялись точно над дорогой, оставив на ней следы ровно шести кругов, черного, темного и грязного цвета из земли, снега и разного сора. Я удивился, что и здесь не так тихо и надежно, как это показалось, когда я смотрел на дорогу с высоты и завидовал ее покою. Но никакого страха не испытал, только, если говорить откровенно, пожалел почему я не разбудил Анатолия? Вдвоем было бы веселее.
Я ускорил шаг, стараясь как можно быстрее прожать обстреливаемый участок. Мне подумалось, что и я проскочу его, то уже дальше ничего страшного
будет. Но только я вышел на дорогу, перепаханную шестиствольным минометом, как вой целой стаи мин рассек небо надо мной и впереди, совсем близко, загрохотали взрывы, и осколки начали жужжать и бить где-то около, хлюпая и тупо ударяясь в землю, отчего она то там, то сям стала отдавать паром. Я упал и всей силой вдавился в землю, по спине пробежал озноб предчувствие страха. Конечно, спина в таком положении была уязвимее всего. Именно с ее стороны, подумалось, осколки прорвут полушубок, разрубят и раскромсают тело. Переждав какое-то время я поднялся и увидел, что взрывы разметали дорогу, оголили ее, выбросили из-под укатанного снега ящики с патронами, каски, сумки от противогазов. Я почувствовал слабость в ногах и вялость во всем теле и понял, в чем дело: нехорошо, что я здесь один. "Хоть бы кто-нибудь рядом", – подумал я с тоской.
И тут, оглядевшись вокруг, я обрадовался: к дороге испуганно бежал высокий немолодой солдат. Он широко размахивал руками, прыгал с бугра на бугор, скользил, падал и снова, быстро поднявшись, бежал, чтобы скорее выйти из этого пристрелянного места. Увидев бегущего, я почувствовал себя командиром, отряхнул полушубок, поправил шапку и громко крикнул, чтобы солдат услышал:
– Стой! Кто такой?!
Солдат послушно остановился и с радостью побежал ко мне. Когда он приблизился, на лице его я различил виноватую улыбку, замешательство и тревогу.
– Кто такой, спрашиваю? – твердо повторил я вопрос.
– Рядовой Голубев.
– Откуда?
– Из армейского зенитно-артиллерийского полка.
– Бегом! – скомандовал я.
Мы быстро проскочили обстрелянный участок и перешли на шаг, оказавшись на нетронутой дороге.
– Как ты здесь очутился? – спросил я.
– Друг у меня тут в штабе дивизии, к нему ходил. Начальство на день отпустило. Вот я где пешком, где на попутных. Повидался, однако...
Отдышавшись, солдат попросил:
– Покурить не найдется?
Я дал папироску. Он вытащил "катюшу", прикурил и начал глубоко затягиваться.
– Ну здорово напугался?! – усмехнувшись, спросил я.
– А вам не страшно, товарищ капитан?
– Нет.
– Неужели не страшно?
– Ну ты же видишь!
– А вы с самих высот?
– Да.
– Там-то страшно небось?
– А ты сходи, попробуй.
– Дак ведь каждый на своем месте...
– Выходит, твой друг – здесь, а ты – там? У каждого – свое место?
– Так ведь он писарем в штабе!
– Тоже, значит, окопался?
Мы пошли не спеша. Долго молчали. Но солдату, видимо, хотелось поговорить. Это с каждым бывает когда беда минует.
– Так я прихожу к нему, – начал он о своем друге, – а он списки на убитых составляет. "Вот, – говорит, – вчера прибыли. Не успели, поди, по разу выстрелить, а уже утром на них похоронки пошлем, из списков вычеркнем, со всех видов довольствия снимем".
Я молчал: для меня это дело привычное, артиллерист продолжал, заметно успокоившись:
– В артиллерии, конечно, потерь меньше. В дивизионе есть люди, которые с первого дня воюют. Но и у нас тоже каждому – своя судьба. К примеру, пришел к нам один сержант после ранения, головастый такой. Его дураки какие-то из госпиталя в пехоту направили. Так он еле ушел оттуда. Не отпускают в артиллерию – и все! Еле упросил.
Пришел к нам радостный, будто домой насовсем вернулся. А на следующий день самолеты налетели, прямое попадание в окоп. Он один там был. По кускам разнесло. Добро бы налет был большой. А то так себе, может, десяток и бросили-то всего... Одна попала – и та в него. А останься в пехоте, может, и не убило бы... Видно, доля такая!
– Сам виноват, – объяснил я, – нечего было с места на место мотаться. Куда поставили, там и стой.
Обстрелянный участок остался у нас уже далеко позади, поэтому мы шли, ничего плохого не ожидая. Седая щетина солдата раздражала меня, я спросил по-командирски:
– А что ж ты оброс, артиллерист?
– Дак вот, видите, два дня не брился всего, – пытался оправдаться он.
– Не оправдание, – сказал я. – У меня на высоте солдаты бреются ежедневно.
– Так те помоложе, наверное, – продолжал оправдываться солдат.
– А те, кто помоложе, так тому и брить еще нечего. И вдруг прямо перед нами поднялся взрыв. Я отпрыгнул в сторону за сугроб. Солдат упал. Когда утихло, он попытался подняться, но не смог, схватился за живот и крикнул:
– Товарищ капитан!
– Что с тобой?
– Горячо, – прошептал он, – кажись, попало что-то.
И в голосе его я почувствовал одновременно удивление, страх и начинающиеся страдания, как это обычно бывает в таких случаях.
– А ну-ка...
Я отвел его руки в стороны и увидел рваную рану на животе. Шинель вокруг пропиталась кровью; солдат пытался сесть, но потом снова лег на бок, с напряжением закрыл глаза (на это только хватило сил), подтянул под себя ноги, скорчился от боли и начал с хрипом дышать.