355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Коробейников » Подробности войны » Текст книги (страница 13)
Подробности войны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:46

Текст книги "Подробности войны"


Автор книги: Максим Коробейников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Попробуйте их унести. – С этими словами комбат поднялся, вылез из убежища, лихо надвинул кубанку набок.

– Я готов.

Замполит начал снова оправдываться:

– Надо же показаться, воодушевить.

Комбат не соглашался:

– Каждый должен за свое отвечать, а то лезем в любую дыру, солдат как ребенок стал. Не скажи – не умоется, не дай команды – не окопается. Людей разложили совсем.

– Ну-ну, ты не в царской армии.

Я тоже вылез из убежища, и мы вчетвером пошли на левый фланг. Прошли метров триста. Часовые окриками "Стой, кто идет?" – не раз останавливали нас. Подошли к мостику через канаву, под которым солдаты соорудили спальню: тихо, уютно и надежно. Они копошились, устраиваясь на ночлег. Мы не стали их тревожить, а вылезли из канавы и, обойдя сверху, снова запрыгнули в траншею.

Наконец подошли к тупику. Там два солдата лежали в канаве, третий стоял у пулемета.

– Ну как дела? – спросил замполит полка.

– Нормально, товарищ капитан.

– Ты меня знаешь?

– А как же, на формировке вы выступали у нас.

– Ну, молодец!

Комбат спросил:

– Ужинали?

– Принесли. Нам все доставили.

– Не холодно?

– А мы тулупом разжидись, так спим в нем по очереди.

– Молодцы!

– Товарищ капитан, – обратился пулеметчик.

– Ну?

– А вот мы насыпь возьмем, так куда дальше пойдем?

– Тосно будем брать.

– Я до войны в нем бывал.

– Ну вот видишь, знакомые места посмотришь.

На обратном пути вытянулись опять цепочкой: Заяц я, замполит и комбат. Уже миновали мостик, запрыгнули в канаву, прошли полсотни метров, когда замполит спросил:

– Ты что, комбат, себе этот мостик не взял? Под ним спокойнее и теплее. Да и Зина, смотришь, под бочок привалилась бы...

Никто не ответил. Замполит повторил вопрос громче. Опять никто не ответил. Тогда замполит спросил:

– А где комбат?

Ивана Васильевича не было.

– Отстал, наверное, – сказал я. – Сейчас сбегаю. Я подумал, что он застрял у солдат под мостиком. Подбежал к нему, сунулся в темноту.

– Кто там еще? Чего надо? – спросил меня грубый голос.

– Ребята, комбат не у вас?

– А-а-а, товарищ капитан. Залезайте, погрейтесь.

– Комбата, спрашиваю, не видели?

– А ну-ка, Васюнин, сбегай посмотри!

Васюнин вскоре вернулся.

– Был у пулеметчиков. Как, сказали, ушел, так и не возвращался.

Я поднялся на мостик и увидел Ивана Васильевича. Он лежал и улыбался.

– Иван Васильевич, вы что? – удивился я.

Он продолжал улыбаться золотым зубом. Нагнувшись, я увидел, что пуля вошла в висок. Солдаты подняли тело Ивана Васильевича, и, когда поднесли к замполиту, тот спросил:

– Ну что там еще?

Я подошел к Власову, он увидел и испугался, попятился. Но я уже не мог сдержать себя:

– Ты, сволочь, зачем сюда пришел?!

– В трибунал пойдешь, – взвизгнул Власов.

– Уйдите, товарищ капитан! – сказал ему Заяц и встал между нами. Замполит ушел.

Мне припомнился вчерашний разговор. Иван Васильевич сказал мне в раздумье:

– Сколько мы народу теряем, вот что меня беспокоит. Может, не так воюем? Каждый день бьют и бьют. Один за другим погибает... Может, не умеем? Ведь кто-то умеет, наверно? А?

– Бросьте, Иван Васильевич. – ответил я убежденно, – все так воюют. Иные даже хуже, чем мы. Мне хотелось его утешить.

– Это еще страшнее, если все так плохо. Ведь войне-то конца не будет!

Вспомнил я этот разговор, и стало страшно: и меня убьют, коли убили комбата, который с начала войны, казалось, был заговорен.

Утром командир полка связался со мной по рации и сказал:

– Слушай, Перелазов, принимай батальон. Власов настаивает.

Я понял, какой воз я должен везти и какая ответственность ложится на меня после гибели Логунова, который был лучшим комбатом в дивизии. И в воз в этот меня впрягает замполит полка, который еще вчера угрожал военным трибуналом.

Тело комбата на носилках положили в тылу, в редком лесочке, чтобы подразделения могли попрощаться со своим командиром.

Прибежала Зина, упала на колени перед носилками, уткнулась лицом в грудь убитого комбата и рыдала до тех пор, пока силой не оторвали от него и не увели под руки. Ее глаза вдруг будто погасли, губы, дрожали, даже со стороны было видно, как озноб бил все тело. Мы смотрели на нее с состраданием и ужасом.

Капитан Рыбаков потом говорил мне, когда разговор как-то зашел о Зине:

– Ничего, скоро утешится. – Чтобы я понял, какой смысл он вкладывал в эти слова, прошептал мне на ухо: – "Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая". Вспомнишь меня. Рыбаков был все-таки циник.

Ивана Васильевича похоронили в Шапках, в той самой деревушке, которую весной взял наш батальон с большим трудом и большой кровью. И тело комбата было последним положено в эту богом забытую землю. В то время нашего брата начали хоронить по-человечески. Гроб был обтянут красным материалом, рядом стояли венки, неизвестно из чего сплетенные девушками из медсанбата. На прощание прибыло все командование дивизии и шестнадцатого полка. Многие плакали. Когда первые комья земли начали барабанить о крышку гроба, прозвучал салют.

После похорон Зина куда-то исчезла. Сначала мы беспокоились, потом примирились с бедой и в конце концов в суете, в больших и малых неприятностях и бедах, в текучке новых задач о Зине забыли.

Примерно через месяц, когда выпал снег, а потом снова стало холодно и неуютно, она пришла на передний край. Узнать ее было трудно. Когда она вошла в землянку, Анатолий воскликнул:

– Зина! Это ты?!

И в этом крике я уловил и удивление, и недоумение, и страх.

– Я. А что? Ты не узнал меня?

– Нет, узнал. А где глаза-то твои?!

Я поднялся и тоже стоял в недоумении, оцепенев. Какие у нее глаза были необыкновенные!

Она вошла в землянку, осунувшаяся, похудевшая, с потухшим взглядом. Когда Зина сняла шапку – не ту, каракулевую, которую когда-то носила, а простую, солдатскую, с подпалинами от костра, – я увидел, что она была коротко острижена и выглядела как изголодавшийся бесприютный мальчик. Не было ни превосходства, ни одолжения. Была некрасивая и постаревшая женщина.

Мы удивились перемене, которая произошла с ней, но, хитрые, не хотели показать и вида, чтобы не обидеть ее, хотя первыми репликами выдали себя с головой.

Я предложил выпить. Она отказалась. После долгого молчания выдохнула:

– За что мне такое наказание?!

– А ты выпей, ~– предложил Анатолий, – легче будет.

– Пила. Сердце горит. Не могу.

– А ты заведи себе, – снова пытался подсказать Анатолий.

– Пробовала. Еще хуже.

Она даже не хотела показаться нам лучше, чем была, и это было ужасно.

Потом Зина с трудом поднялась и произнесла тихо:

– Ну, я пойду.

Начала суетливо собираться, приговаривая;

– Пора. Давно пора.

Она вернулась часа через три. Я готовился обедать. Ординарец разливал суп и резал тушенку, а я исходил слюной – так хотелось есть.

Стемнело. В землянке горел фитиль, вставленный в гильзу, было душно и тесно.

Зина вошла, села и, совсем обессилев, прислонилась к стене. Мы с ординарцем повернулись к ней. Она хриплым и глухим голосом произнесла:

– Мне так хотелось убить. Хотя бы одного.

Потом прямо, не отрываясь, глядя в мои глаза, прошептала:

– Вот убила. А радости нет. Никакой! Пусто внутри. Дайте выпить, товарищ капитан.

Ординарец посмотрел на меня, я кивнул, и он налил водки в алюминиевую кружку. Зина взяла дрожащей рукой, поднесла ко рту, и медленно забулькала жидкость, и с отвращением скривился обожженный рот. С явным усилием она проглотила несколько кусочков тушенки и – видимо, ей стало совсем невмоготу – встала и ушла, не попрощавшись.

Зина приходила к нам еще несколько раз. Придет, протрет ветошью оптический прибор, патроны и уйдет. Потом, через несколько часов, вернется, поест безучастно и опять уходит. Иногда немного поговорит о комбате:

– Лишилась я всякой радости. Только вот о нем и говорила бы...

– Жизнь-то ведь продолжается, – скажешь ей.

Она улыбнется. Улыбнется так, будто ей больно от этого. Никаких зарубок не делала. Только пальцами стучала по столу, по доскам нар, по косяку, чтобы скрыть дрожь в руках, унять озноб во всем теле.

– Убьют ее, товарищ капитан, – сказал мне ординарец, – смотрите, как у нее пальцы дергаются. У комбата так же было накануне.

Однажды солдаты вынесли Зину окровавленную, с перебитым плечом. Она смотрела вокруг без интереса, потом и вовсе закрыла глаза. Ее перевязали. Рана оказалась опасной. Санинструктор сказал:

– Руку должны отнять.

Не может быть, чтобы она услышала его шепот, но на ресницах ее вдруг показались слезы.

Когда пришли санитары и положили ее на носилки, она зашевелилась, открыла глаза и, теряя сознание, произнесла:

– Комбата...

Только на это и хватило ее сил. Мы смотрели, как сквозь свежие бинты просачивается и широко расходится все более и более темнеющая кровь.

Ее унесли, и больше в дивизии не видели.

Я ЕДУ УЧИТЬСЯ

В апреле сорок четвертого года мы стояли в обороне на реке Великой, южнее Пскова. Вот здесь-то меня и нашло сообщение о том, что я еду учиться в Москву.

Еще как-то в разгар прошлого лета в дивизию приехал кадровик из штаба армии. В землянку, которая была отведена ему начальством, он вызывал к себе офицеров и беседовал с ними.

Вызвал и меня. Долго расспрашивал о боевых действиях, в которых я участвовал, одобрительно кивал. Видно, я произвел на него хорошее впечатление. Под конец сказал, что мне надо учиться и что меня будут продвигать по службе.

Конечно, такие слова не могли не обрадовать. Кадровик уехал, но никто ни о нем, ни о его обещаниях уже не вспоминал. Да и вспоминать было некому с тех пор дивизия не раз вступала в бои и несла значительные потери. Весной наступление выдохлось. Мы по возможности зарылись в землю и ждали, когда нас пополнят и сноса бросят в прорыв. Вот в это-то время мне и сообщили, что я еду учиться. Майор Савков, начальник штаба полка, позвонил и распорядился:

– Слушай, "Двадцатый", к тебе приедет Чиж из разведки. Передай ему хозяйство и приходи ко мне в готовности отправиться на учебу в Москву, в столицу нашей Родины.

Сказать, что это распоряжение не обрадовало меня, – значит солгать. Радости моей не было границ. "Завтра, – думал я, – придет Чиж, и я укачу далеко-далеко и надолго". Кому не надоест два года жить в окопах! Только тот, кто этого не испытал, не может понять восторга, который охватил меня.

– Учиться еду! – готов был кричать я каждому встречному. Год назад испытал такую же радость, будучи раненым, когда за нами пришла старая полуторка, чтобы отвезти в тыл, в полевой госпиталь. Оказавшись в кузове, почувствовал себя на седьмом небе.

Машина, когда ее загрузили, начала фыркать и шататься из стороны в сторону, и когда тронула, то мрачные, темные облака, нависшие над нами, поплыли в сторону переднего края, а вместо них подплывали облака все светлее и светлее, пока не пошли совсем голубые-голубые, и небо стало высокое, чистое и приветливое. После госпиталя я опять почти год был на переднем крае и, конечно, до смерти устал. Гибель капитана Логунова стала как бы пределом моей выдержки. Силы иссякли, показалось, что выжить невозможно, и только командирское положение помогало еще как-то скрывать чувство обреченности, и никто из окружающих пока не замечал ничего.

Попадая под обстрел или в другую опасную обстановку, я испытывал смешанное чувство страха и упоения, сознание опасности и наслаждения от своей выдержки и храбрости. Когда опасность миновала, охватывало безудержное веселье, было приятно, что снова готов к свершению подвига и к борьбе. Сейчас наступил момент, когда мной овладела вялость, апатия, предчувствие дурного исхода, тоска и отчаяние. Единственное спасение было – хоть на время уйти с переднего края, отдохнуть, успокоить нервы и выспаться.

В апреле сорок четвертого года я был именно в таком состоянии. Поэтому сообщение о направлении на учебу ошеломило меня.

Первым делом, конечно, я собрал заместителей. Когда объявил новость, все уселись, замолчали и, судя по внешнему виду, также не могли скрыть того, о чем они думали в этот момент.

Я их очень хорошо понимал! Замполиту жалко было расставаться со мной: мы с ним жили душа в душу. Начальник штаба обиделся: почему-то его не назначают комбатом, а присылают неизвестно кого. Заместитель по строевой части испытывал тревогу: ему было небезразлично, кто придет вместо меня, каков он будет. Это не так-то просто! Я любил этих ребят, они об этом знали.

– А кто это Чиж? – спросил начальник штаба.

– Капитан, начальник разведки.

– А-а-а, – протянул он с неудовольствием, – чванливый такой, с тремя орденами?

– Почему чванливый? – возразил я. – Тебе дай три ордена, ты еще не такой будешь. По-моему, неплохой человек.

Все были явно расстроены.

Чиж появился в тот же день, перед обедом, а не на следующий, как ожидали. Он спешил вступить в должность.

– Куда ты торопишься? – спросил я его.

– Не спеши на тот свет, – поддержал меня замполит.

Внешне Чиж отличался от нас подтянутостью, аккуратностью и даже известным строевым шиком. Рядом с ним особенно стало заметно, до чего у нас затрапезный вид – грязные сапоги, замазанные и засаленные кители и брюки. Мы обросли, закоптились в землянках, но, главное, привыкнув ко всему этому, не замечали, на кого похожи.

Посмотрев на капитана Чижа, я подумал, что надо бы заставить ординарца постирать обмундирование. Но потом решил, что поздно. Придется, видимо, подождать. Уж в тылу-то я наведу марафет.

Тем временем прибыл писарь батальона. Мы проверили списки, расписались с Чижом где следовало и пошли по землянкам.

Солдаты уже знали. Они были откровенны;

– Как же мы без вас, товарищ капитан?

– Сколько вместе и вдруг...

Во всех землянках провожали, мне казалось, с тоской и тревогой.

– До свидания, товарищи! – бодро прощался я с солдатами, хотя, по правде говоря, следовало бы не "до свидания" говорить, а "прощайте". Насчет себя я был уверен, что ничего плохого уже не случится. А кто мог поручиться за их жизнь? Я понимал, что прощаюсь с одними надолго, а с другими навсегда.

Как ни странно, я смутно чувствовал какую-то вину перед ними, хотя упрекнуть меня было не в чем. Это мне выпало счастье. За них было обидно до слез.

Капитан Чиж не мог не заметить особого отношения ко мне и опасения солдат: а какой-то будет новый? Он видел недоверие и косые, недоброжелательные взгляды. В одной землянке он даже попробовал переломить отношение.

– Землянки надо усилить, траншеи подрыть поглубже, лисьи норы сделать, – отдавал он распоряжения при мне. – Что вы тут сидите сложа руки? На судьбу уповаете? Судьба каждого – в его руках.

Но солдаты на это не реагировали никак либо тихо ворчали, чтобы я один мог расслышать;

– Не мятый еще, вот и разоряется...

Я не мог пропустить это мимо ушей и сказал:

– Вам дело говорят. Мы привыкли, а у него глаз свежий. Вам же добра хотят!

Мне хотелось убедить не только их, но и себя, что передаю батальон не только в твердые, но и заботливые руки.

Когда сели обедать и, чокнувшись алюминиевыми кружками, выпили, заместитель по строевой части спросил капитана Чижа:

– И что тебя понесло сюда? Провинился в чем-нибудь?!

Чижа покоробило такое обращение. Мне показалось, что заместитель опрометчиво повел себя, поэтому погрозил ему пальцем:

– Не заводись!

Все насторожились, но Чиж ответил хладнокровно и просто:

– Видите ли, во-первых, я в отличие от некоторых из вас кадровый офицер. Из армии уходить не собираюсь. Это моя пожизненная профессия. Но пока у меня в личном деле не будет записано, что я командовал батальоном, мне полка не дадут. Во-вторых, считаю, что можно воевать лучше. Поэтому попросился на батальон, попробую.

– Ну-ну, – покачал головой замполит. – Заманчиво, ничего не скажешь! В полководцы решил податься... А подумал о том, что может быть? Вот наш комбат. Плакать хочется, до чего жалко отпускать. А что же? Два года взводным и ротным пахал на Северо-Западном и Волховском. Сколько раз в атаку ходил и атаки отбивал – счет потерял. А как в сорок втором дали "За отвагу", а потом "Отечественную войну", так с ними и остался. А ты за три месяца в дивизии три ордена, слышал, получил. Вот ему и запишут в личное дело – одно, а тебе другое. Не так ли?

– Ему-то уже записали за то, что его ребята за проволоку лазили, повел в свою сторону заместитель по строевой.

"Отчаянная голова", – подумал я (ему предстояло служить под началом Чижа). Капитан принял вызов заместителя по строевой спокойно.

– Я тоже не сидел в землянке. Я лично привел не одного "языка", сказал он и повернулся к своему "противнику": – А здесь еще посмотрим, товарищ капитан, кто чего стоит и кто каков.

Мне понравилась выдержка и твердость Чижа.

А заместитель по строевой продолжал гнуть свою линию:

– Знаем мы таких! Был тут у нас один командир разведвзвода, его командиром роты прислали. Месяц не выдержал. Пришел к комбату обратно в разведку проситься. "Лучше я, – говорит, – каждый день "за языком" ходить буду, чем эту лямку тянуть окаянную. Разве, – говорит, – это жизнь?" Все-таки удалось ему от нас уйти. Ловкий мужик был. Сначала, первые дни, все шутки-прибаутки. А потом сник, пардону начал просить.

Капитан Чиж опять выдержку проявил, ни слова поперек не сказал, только посмотрел искоса и с ухмылкой: дескать, все ясно, что ни говори, меня не переубедишь, у меня свой взгляд на все.

– Ну, братцы, – предложил я, – давайте выпьем за фронтовую дружбу. Что нам делить?! Ну, в самом деле!

Капитан Чиж первым поднес свою кружку к моей.

– Вам легко говорить. Вас здесь не будет, – сказал заместитель по строевой и, тоже чокнувшись, быстро выпил. А мне опять стало чуть совестно, что ли.

Через два часа мы с ординарцем тряслись в телеге по жердевому настилу. Оказалось, что и здесь, в ближнем тылу, земля изрыта свежими взрывами и не убрана еще с полей разбитая техника, та самая, которая работала, когда мы продвигались к Великой. Валялись орудия, брошенные в воронки и залитые водой, башня от танка, опрокинутая как тарелка, стояли исковерканные штабные блиндажи.

Анатолий проклинал все на свете. И эти жерди, каждая из которых отдавалась, как говорил он, у него в печенке. И этот по-весеннему горячий и светлый день, который разлучает нас (что он меня любил, это я знал). И Чижа, к которому он перейдет по наследству и которого он возненавидел с первого взгляда.

– Ничего, Анатолий, привыкнешь, – старался я успокоить его. – Этот Чиж не такой уж плохой, как кажется с непривычки. Боевой мужик. Видно, что не раскисает. Аккуратный, не то что мы с тобой: ходим грязные, оборванные, немытые, стыдно смотреть.

– Так сказали бы, товарищ капитан, – обиделся Анатолий. – Неужели трудно постирать?

– Сам мог догадаться...

Так ехали мы и перекидывались словами. Я успокаивал ординарца, чтобы он особенно-то не горевал обо мне. Хотя, не скрою, мне было бы неприятно, если бы он радовался тому, что я уезжаю.

– Ничего, Анатолий, привыкнешь.

– Ну да! Он, товарищ капитан, презирает нас. Разоделся пришел...

– Как же не презирать, когда мы такие замызганные? Разве это плохо, что он чисто одет? – спросил я укоризненно.

И Анатолий замолчал.

В это время начался артиллерийский налет по дороге, несколько впереди. Анатолий остановил лошадь, выпрыгнул из телеги, подвел ее к кромке леса, я тоже выскочил. Анатолий крикнул:

– Ложись, товарищ капитан!

Лошадь дернулась и оглоблей зацепилась за дерево, а на дорогу, по которой мы только что проехали, упал снаряд. Потом мы заскочили в телегу и погнали вперед, туда, куда упали первые снаряды.

Обстрел скоро прекратился, и, когда мы подъехали к бугру, на котором стояла огромная сосна, вся очесанная и исстреленная, Анатолий остановил лошадь.

– Товарищ капитан, – сказал он, – вот здесь, кажись, Милешина убило...

Сошли с телеги, поднялись на бугор, постояли у дощатого обелиска. Надпись на нем прочитать уже было невозможно. Звездочка затерялась: видно, сорвало ветром.

– Жалко Милешина, – сказал Анатолий.

Действительно, его было жалко. Мальчик еще, только пришел в батальон офицером связи. В то время много погибало таких восемнадцатилетних младших лейтенантов, выпускников всевозможных офицерских курсов.

Могила Милешина еще более обострила желание выжить, остановить это движение навстречу гибели, которое я чувствовал в последние дни, обессилев и упав духом от нечеловеческой усталости и постоянного изнуряющего фронтового труда и быта.

Скажу откровенно, душой я был уже там, где-то далеко-далеко, и ждал с нетерпением, когда трудное, страшное, грязное и кровавое уйдет из моей жизни. Эта поездка с ординарцем в штаб армии как бы подводила черту. Вот она, невидимая граница между настоящим и будущим, о котором и мечтать боялся. Я пытался представить себе Москву, особенно хотелось посмотреть на гражданских: какие они, чем живут. До войны мне дважды привелось побывать в Москве – в четырнадцать и семнадцать лет, и те юношеские воспоминания оживали в сознании, и я радовался как ребенок. Анатолий все время бубнил свое:

– Вот, товарищ капитан, вы уедете учиться, а нас, говорят, менять скоро будут. В тыл на формировку уедем. А вас уже не будет с нами. Вы с другими людьми будете... Разве они будут так о вас заботиться? Ни в жизнь!

За дребезжанием, стуком и скрипом телеги мы ничего не слышали вокруг, поэтому, когда подъехали к перелеску, кто-то крикнул:

– А ну-ко в сторону! Проезжай стороной, говорю! Солдат-часовой у землянки энергично махал нам руками, чтобы мы объехали какой-то объект.

– Что испугался-то больно? – отвечает ему Анатолий.

– А то, что едешь и не видишь ничего.

– А что видно?

– Рама, вот чего.

Когда мы подняли головы, то увидели, как двухфюзеляжный немецкий разведчик спокойно ходит над перелеском.

– Ты рамы никогда не видел? – спрашивает Анатолий. – Они у нас каждый день летают.

– Тебе что, – ворчит часовой, – с тебя взятки гладки, проехал и ищи тебя. А мы тут – отвечай головой.

– Ладно, премудрый пескарь, сиди. Не бойся! – крикнул Анатолий и, резко взяв на себя правую вожжу, объехал закрытый объект стороной.

Поздно вечером мы добрались до штаба армии. Начальник отдела кадров отдыхал. Дежурный выделил нам землянку, показал столовую, баню, указал, куда поставить лошадь и у кого взять сена.

Сначала мы направились, конечно, в баню. Это была давняя мечта: в тишине, не торопясь, смыть в парилке с себя все лишнее – грязь, пот, копоть, избавиться от зуда, который ночью иногда доводил до сумасшествия, а потом надеть чистое белье.

Мы влетели с Анатолием в предбанник, разделись. Дверь на крючок заперли.

– Еще упрут обмундирование, – заметил Анатолий. – А вам в Москву надо ехать.

– Ну и зловредный ты, – сказал я.

– А что, товарищ капитан, в Москву без обмундирования-то не пустят!

– Ну и ехидный...

Войдя в парную, Анатолий поддал воды на каменку. А потом бил меня веником не за страх, а за совесть.

Потом я хлестал его прутьями, тем малым, что осталось от веника. Оба вздыхали, орали, задыхались от пара и блаженного состояния.

Выйдя в предбанник, Анатолий опять взялся за свое:

– Ох, товарищ капитан, хорошо-то как! Если бы только вы не уезжали...

Травил он мою душу, мой ординарец, которого я тоже любил беспредельно.

Ужинали в офицерской столовой. Вначале Анатолия не пускали. Но я быстро уговорил официантку. Сказал ей, что мы с переднего края, и она подобрела. А когда я предложил ей: "Хочешь, я покажу солдата, у которого три медали "За отвагу"?! – она сдалась.

Анатолий вытащил фляжку. Выпили, налили официантке, она не отказалась. И говорили, говорили, больше чтобы она послушала, какие мы с ним герои. Она сидела, вздрагивая будто от озноба, и вздыхала:

– Ой, как страшно! Ой, не приведи господь!

И по тому, что на ее руках появилась гусиная кожа, а на лице красные пятна, можно было поверить: ей действительно было страшно. Рассказывали о войне до тех пор, пока старшина не попросил нас удалиться. Уходя, официантка сказала:

– Ишь, мордоворот. Туда бы его, к вам...

А ординарец шепнул мне:

– Товарищ капитан, может, останетесь с ней?

– Ты что, забыл, куда я еду? В Москву. То-то.

Спали мы как убитые.

Утром ординарец удивил меня. Он не только встал раньше, но и разузнал кое-что.

– Товарищ капитан, – сказал он, – а начальник отдела кадров здесь полковник Мухоедов. Помните, был у нас в дивизии на Северо-Западном?

Господи, как же не помнить Мухоедова! Я знал его, когда он еще младшим лейтенантом был. В конце сорок первого года я командиром полуроты приехал из запасного полка с маршевой ротой на фронт и должен был, сдав в дивизии пополнение, вернуться в Борисо-глебск.

В штабе дивизии вышел к нам кадровик, младший лейтенант, огромного роста, худой, долго рассказывал о тяжелых боях, которые ведут полки, и просил остаться на фронте тех из нас, кто умеет стрелять из пулемета. В дивизии были пулеметы и патроны, а пулеметчиков не хватало. Я согласился и тут же был назначен командиром пулеметного взвода. Мухоедов вскоре куда-то исчез, я забыл о нем, не до того было.

– Вот ведь, товарищ капитан, – продолжал рассуждать ординарец, – был младший лейтенант, а теперь полковник.

– Ну и что? – спросил я.

– А вот то, товарищ капитан, – объяснил он. – Мы когда-нибудь с вами увидимся после войны, а вы уже полковник.

– Ну, ты размечтался больно, – пытался я охладить ординарца. – Откуда ты узнал про Мухоедова?

– В штабе писарь сказал, – ответил он.

Я, конечно, утаил от Анатолия, что видел во сне официантку. А он, будто подслушав мои мысли, проговорил:

– Товарищ капитан, я сон сегодня видел.

– Официантку, наверно? – спросил я.

– Нет. Капитана Чижа. Мы идем с вами в нашу землянку, а он стоит в дверях с автоматом и не пускает нас и будто бы говорит: "Это моя!" Так и кричит: "Моя, моя теперь землянка!"

Утром я толкнулся в домик, в котором размещался начальник отдела кадров.

– Разрешите, товарищ полковник?

За столом сидел Мухоедов. Я его сразу узнал. Он, по-моему, стал еще крупнее, потому что раздался вширь, был уверен в себе, чувствовалось, что он приобщен к большой власти. Сто килограммов веса внушали к нему величайшее уважение.

– А-а-а, – радостно протянул он, – сибирская непромокаемая, заходи!

Я доложил, что прибыл в его распоряжение.

Мухоедов не встал, видимо, опасаясь удариться головой о потолок, а, наоборот, предложил мне сесть.

– Так вот, дорогой, – сказал, когда я уселся в ожидании, – прибыть-то ты прибыл, а вот что с тобой делать, ума не приложу. Понимаешь, в чем дело. Звонил Вержбицкий. Убило этого, как его, фамилия птичья такая... Стриж, что ли?

– Капитан Чиж? – подсказал я, чувствуя, как внутри у меня все оседает, и в то же время надеясь, что убило кого-то другого.

– Да, капитан Чиж. Сегодня ночью. В землянку болванкой ударило. Всех наповал, кто был.

Посидели молча. Откровенно говоря, Чижа мне было жалко.

– Поезжай домой. Поезжай, дорогой. А учиться – потом, – говорил мне Мухоедов. – Вот кончится война, и выучишься. Видно, не судьба...

Когда я вышел от Мухоедова, на меня набросился ординарец – налетел, как вихрь. Ликуя и радуясь, он спросил:

– Товарищ капитан, домой, говорят, поедем?

Я на него прикрикнул:

– Какого черта ты прыгаешь? Какого дьявола радуешься?

А у того улыбка до ушей:

– Товарищ капитан, мне писарь говорит: "Домой поедешь с капитаном своим. Убило там кого-то. Твоего капитана возвращают". И я прямо сюда.

Уже в телеге Анатолий снова начал свои песни:

– Вот, товарищ капитан, все обрадуются! Праздник-то будет! Уж выпьем за ваше здоровье! И знаете что, товарищ капитан, я подумал? Приедем мы домой с вами, на Великую, а вас все спрашивать будут: "Как там в Москве-то живут?" А?

– Сукин ты сын, вот ты кто, – попытался я грубостью умерить его пыл.

Но ординарец не унимался. Ему теперь все было нипочем!

– Видите, товарищ капитан, как она хвостом-то весело машет, – кричал он, указывая на кобылу. – Тоже радуется. Чует, что домой я не один еду. Вас везу.

И мне показалось, что я его все-таки здорово распустил, моего ординарца. Вот он и пользуется моей добротой.

КОМИССАР

В перерыв между боями, когда наступало долгожданное затишье, комиссар любил зайти к нам и побеседовать. Так, ни о чем, куда поведет разговор.

– У нас в Сибири народ рослый, – начал он как-то, хитро прищуриваясь и стараясь раскурить трубку, в которой что-то сначала потрескивало, а потом стало стрелять искрами.

При этом он искоса поглядывал на меня и, видимо, уловив на моем лице нечто, похожее на усмешку, сказал:

– А Что? Неправда? Ты не смотри на меня. Комиссар был малого роста, худой и старый на вид.

– Да я на вас, Стапан Данилович, не гляжу, – начал оправдываться я.

– Ты вспомни, какой у нас комдив был на Северо-Западном. Два метра. А командир шестнадцатого полка? Помнишь, ругался, что траншеи мелко роем. Ему ходить было трудно – нагибаться приходилось. Оба из Омска.

Я молча соглашался с комиссаром – он был старше меня не только по должности и званию, но и по возрасту, лет на семнадцать.

– Вот ты слушаешь и молчишь, – тянул он свою нить разговора, – а в душе небось смеешься. Тоже, мол, сибиряк. А я таким себя и не считаю. Меня родители в Сибирь привезли, когда мне семнадцать лет было, в двадцать третьем году, Ты, по-видимому, тогда только родился?

Я подтвердил.

– Ну вот, так я в то время: приехал в Тару, под Омск, да и женился сразу, – продолжал воспоминания комиссар. – Выходит, ты вполне мог моим сыном быть. А все потому женился рано, что в волком партии работать устроился. Для такого учреждения холостяк-то не подходил. Серьезный туда нужен был человек, семейный.

Он ухмылялся, и я не мог понять, в шутку он говорит или всерьез. Он снова предпринял усилия, чтобы разжечь табак, и на этот раз ему удалось. Степан Данилович выпустил дым через нос и остался доволен.

Филличевый табак, который в военное время курила вся армия, не так просто было разжечь, а особенно в трубке.

– Так я тебе почему про женитьбу-то говорю? А все потому же. Жену я взял сибирячку, не какую-нибудь приезжую, а коренную. Вот она мне сначала девочку, а потом двух парней и родила, да таких, что куда с добром. Ну о девочке особый разговор. А парни уже сейчас повыше тебя будут на целую голову. Вот ты и улыбайся после этого. Им, когда я уходил, было одному шестнадцать, а другому четырнадцать.

Правда, дочь мелковата вышла, в меня, но зато красива, вся Тара с ума сходила, пока замуж не вышла. А нашла себе такого парня, что смотреть страшно, до чего велик и силен. Я его "гардеробом" звал. Как сядет за стол, будто гардероб поставят, настолько высок и широк. А тихий – мухи не обидит.

Комиссар волновался и быстро говорил, чтобы скрыть волнение:

– Воюет где-то сейчас. Но чую нутром, недалеко от нас. По письмам догадываюсь.

И тут, словно опомнившись и застеснявшись оттого, что разоткровенничался, вдруг ни с того ни с сего указал мне:

– Ты, Перелазов, за оружием в роте плохо следишь. Я смотрел у часовых. У одного патронник забит грязью так, что патрон не досылается, а у другого канал ствола ржавчиной зарос. Проверь. В следующий раз накажу. Понял?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю