Текст книги "День отличника"
Автор книги: Максим Кононенко
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
– Это тазовая часть человеческой копии номер восемнадцать одиннадцать, – мы с Платоном подходим к большому, – Елена Степаненко, депутат Государственной думы, фракция «Единая Россия». Известна также под именем Любовь Слиска. Вместе со своим братом Евгением Петросяном… где он у нас?… ща…. А, вон он…
Мы с Платоном переходим к лежащей неподалеку силиконовой голени.
– Ну так вот, – продолжает Платоша, поднимая с поверхности часть ноги, – Голеностоп человеческой копии номер восемнадцать двенадцать, Евгений Ваганович Петросян, настоящая фамилия Сатанов. Вместе со своей тайной сестрой Еленой Степаненко основали культ собственной личности, так называемую «Церковь Петросяна».
– Секту? – уточняю я.
– Хуже, – отвечает Платоша, – Секта обычно закрыта, а эти проповедовали на всю страну прямо по телевизору. Всю вот эту вот гнусь. Аншлаги эти, тушенка «Главпродукт», майонезы… Жрали вот все это, давились, запивали все водкой, ржали над всей этой гадостью, тупели, превращались в бездумное быдло и не ходили на выборы.
– Я вообще не представляю себе, как можно есть что-нибудь, произведенное не «Проктэр энд Гэмбл», – честно признаюсь я Платону, – А вдруг там микробы?!
– Так это когда было, – улыбается Любомиров, – Очень давно… с микробами, да. Специальными.
Я вдруг понимаю, что очень замерз. За пределами светлого круга – плотная, осязаемая темнота. А еще возвращаться.
– Нам долго еще? – спрашиваю я у Платона.
– Ну, если не рассказывать про каждого – то, в общем-то, быстро, – отвечает Платоша, – Я коротко… Кто тут у нас? Так… кусок теменной кости, человеческая копия номер восемьсот четырнадцать восемьдесят. Лолита Милявская, уничтожила старый русский балет. Вот еще две детали – ухо с серьгой и часть нижней челюсти. Человеческая копия номер сто семьдесят. Моисеев Борис. Австрийский барон. Открыто проповедовал фашизм. Кто тут еще… ага, пуговицы. Четыре пуговицы из металла золотистого цвета, две оплавлены по краям, у одной сломано ушко. Человеческие копии номер триста четырнадцать семьдесят и триста четырнадцать семьдесят пять. Так называемые новые русские бабки. Разделенные сиамские близнецы, сменившие пол. Постоянно выдавали себя за других людей, в том числе за лауреата нобелевской премии по литературе, академика Эдуарда Вениаминовича Лимонова. А вот… вот это вот важное.
Платон нагнулся и поднял с поверхности что-то напоминавшее большую обугленную подушку.
– Ты знаешь ли, что это? – спрашивает меня Платоша, сияя от счастья, – Это же накладной бюст! Его подкладывал себе некто Андрей Данилко, русофоб и заслуженный работник железнодорожного транспорта. Он же Верка Сердючка. Он же Сонька Кацнельбоген. Он же майор Мельниченко. Он же Рашид Нургалиев. Он же… впрочем, неважно. Важно, что он собирался баллотироваться в президенты Украины и Грузии, но был отравлен диоксином и тронулся разумом, после чего побирался на паперти Храма Христа Спасителя, пока его не снесли вместе с этой папертью при расчистке места для трейлеров. Вот, собственно, все. Записал?
Безмолвный морпех кратко кивает.
– Тогда пошли отсюда, – говорит нам Платоша, – А то что-то и правда холодно.
Мы движемся к выходу сектора. Я сильно задумываюсь. Вся эта процедура осмотра и опознания производит на меня крайне тяжелое впечатление. Да, народные обычаи – это прекрасно, но я никогда не думал, что столь красивое и радостное событие как теракт имеет такую суровую внутреннюю правду.
– Все же интересно, – говорю я Платону, – Что с ними дальше-то будет?
– С кем? – недоумевает Платоша.
– Ну, с террористами с этими, – поясняю я.
– Понятно, что будет, – говорит мне Платоша, – Закопают их на демократическом кладбище.
– А разве их не заберут родственники? – удивляюсь я.
– У террориста, решившегося на теракт, больше нет родственников, – поясняет мне Любомиров, – Как у правозащитников. Или как раньше – у монахов. Они уходят из мира. Их тела отдавать больше некому. Видел – ушли старейшины?
– Видел, – киваю я.
– Когда-то давным давно, – говорит мне Платоша, – Когда террористы считались врагами, их тела не выдавали родственникам. Считалось, что их могилы станут местом паломничества других террористов. А потом это как-то так прижилось…
– Но ведь теперь их хоронят открыто, – возражаю я.
– Открыто, – кивает Платон, – Но – не ранее, чем через сорок восемь часов после наступления смерти. А то мало ли что… вдруг оклемается. Участок выбирают не ближе трехсот метров от жилых кварталов и общественных зданий. Площадь – пять квадратных метров, не меньше. Участок должен быть сухим, с низким стоянием грунтовых вод. Могилу копаем в два с половиной метра, можно и глубже, но тогда уже неудобно опускать гроб. Кладем, значит, тело во гроб, и закапываем. Вскоре под влиянием гнилостных бактерий начинают расщепляться белковые вещества. Опарыши тут же появляются, нематоды. Воняет. Сначала гниют желудок, кишечник, селезенка и печень. Потом уже – сердце, почки и легкие. Лопаются брюшные покровы, раскрывается грудная полость, жидкое содержимое растекается по гробу и просачивается в землю.
Платон увлечен. Я слушаю его с изумлением.
– Потом труп постепено высыхает, – продолжает Платоша, – Появляются плесневые грибки. Процесс разложения меняется. Начинается тление.
Мне неожиданно интересно. Я не прерываю Платона.
– Тление – процесс аэробный, – говорит Любомиров, – Оно происходит при участии кислорода. Уже не воняет, вместо сероводорода образуются углекислота и вода. Ну, еще азотная кислота. Вообще трупный запах есть только несколько месяцев. Через год его уже почти никогда не бывает. Кстати, большое влияние на скорость разложения и на характер изменений трупа оказывают свойства почвы. Как на виноградник во Франции.
Платон останавливается и, улыбаясь, рассказывает мне прямо в лицо.
– Величина пор для воздуха, количество влаги, температура… – говорит он так, как будто бы это его любимое дело, – Например, в крупнозернистой, сухой почве окончательное разложение детских трупов наступает уже через четыре года, а взрослых трупов – через семь лет. А в глине детский труп гниет уже пять лет, а взрослый – все семь.
Я вдруг понимаю, что это действительно – любимое дело Платона. Не только сам момент взрыва, а и все то, что предшествует ему, и что следует.
– Кстати, ты знаешь, – говорит мне Платон, продолжая движение, – Что трупы алкоголиков разлагаются дольше?
– Да я не об этом, Платон! – машу я рукою, – Я не про то, что с ними будет в земле! Я в общем и целом. Ведь это народ нескончаемой жертвы. Ведь мужчина-террорист – не мужчина, пока он себя не взорвет. И мы вполне можем столкнуться с ситуацией, когда народ террористов перестает самовоспроизводиться. Начнет вымирать.
– Все в мире меняется, – успокаивающе говорит Платон, – Теперь уже не так обязательно взрывать себя. Общество вполне терпимо относится к взрывам без летальных исходов. Честно говоря, у нас по управлению таких терактов теперь проходит чуть ли не больше, чем с поясами. Это-то меня и расстраивает… А уж то, что мы видели сегодня, с грузовиком – и вовсе редкость. Угасают традиции…
– Ну ладно, – бормочу я, – Раз так…
Вдруг небо над нами как будто раскалывается. Уши закладывает страшным грохотом, за стенами сектора вспыхивает ослепительный свет и прямо на наших глазах грациозно и очень уверенно в темноту ночи поднимается истребитель объединенных военно-воздушных сил США. Мое сердце замирает от гордости. Я эйфорирую.
Как же я все таки счастлив! Я живу здесь под протекторатом лучшей и самой свободной страны в мире. Под защитой всемогущей империи добра. Я живу в собственном трейлере в центре Москвы. Я ем лучшую в мире пищу компании «Проктэр энд Гэмбл». У меня прекрасное образование, отличная работа и стремительная карьера. У меня головокружительные перспективы. У меня, в конце концов, такая девушка, что мне все завидуют. Это мой мир! Как он красив и светел!
– Садись уже, – прерывает мои счастливые мысли Платоша.
Я вижу перед собой «Шевроле». Мы вышли из сектора. Садимся в машину и едем. Темно. Я смотрю на часы – уже восемь с минутами.
– Приемник включи, – говорю я Платоше, – Сейчас Киселев начинается.
Платон включает радиоприемник.
– Добрый вечер, – раздается в «Шевроле» такой знакомый с младенчества голос, – В эфире радиостанция «Эхо Москвы», и с вами я, Евгений Киселев. До очередного тура президентских выборов остается двенадцать дней. До объявления квартальных результатов деятельности компании «Проктэр энд Гэмбл» – восемьдесят три дня. До окончания третьего срока академика Михаила Борисовича Ходорковского остается пять тысяч двести семьдесят пять дней.
– Как думаешь, он выйдет когда-нибудь? – спрашивает у меня Любомиров.
– Кто? – спрашиваю я у Платона.
– Ходорковский, – произносит Платон сокровенную фамилию и рукоподает ей.
– Вряд ли, – отвечаю я Любомирову, рукоподавая фамилии тоже, – Если б хотел – давно б вышел. Он же спаситель. Высшей степени посвящения. Ни у кого такой нет. Никому из живущих не доверил Пентхауз подобные тайны. А раз доверил – значит, было за что. Что ему делать в миру, среди нас? Его место в камере. Вдали от суеты и политики. Это мы тут возимся с террористами и несвободными журналистами. Со всеми этими репортерами без границ. А Ходорковский соблюдает права человека. К тому же он – истинный юкос. Их мало осталось, но они не сдаются… Они нас спасают. Здесь нужно полное самоотречение.
– Наверное, я бы не смог так… – говорит мне Платоша, – Я очень уважаю тебя за то, что ты хочешь стать правозащитником. Но я – не смогу.
– Я тоже не смог бы ковыряться в трупах, – говорю я Платону, – И все время иметь дело со смертью. Пусть даже эта смерть и добровольная в рамках самоопределения. Светлая смерть. Жизненная.
– Да что там – трупы, – пожимает плечами Платон, – Трупы тебе ничего не сделают. Они уже мертвые. А правозащитник всегда как на линии фронта. Вечно на страже. Что в шестидесятых двадцатого, что и сейчас.
– В шестидесятых двадцатого, – шепчу я святые слова, – Первым начал Булат…
– Но Андрей-то Дмитриевич? – вдруг поворачивается ко мне Платоша, – Андрей-то Дмитриевич Сахаров за что поехал в Горький? За Афганистан!
– А Синявский и Даниэль? – улыбаясь, повторяем мы родные для всех имена, – А Константин Иосифович Бабицкий?
– Вадим Николаевич Делоне, – кивает Платон.
– Лариса Иосифовна Богораз, – вторю Платону я впитанное с молоком длительного хранения от «Проктэр энд Гэмбл».
– Виктор Исаакович Файнберг, – вторит Платон.
– Сергей Адамович Ковалев, – радостно смеюсь я.
Мы повторяем имена равноспасительных академиков, и на сердцах у нас радостно и счастливо. Большой «Шевроле» несется по широкому алюминиевому полю в полной темноте, но в наших душах светло и спокойно. Мы не одни в этом северном мире. С нами – Соединенные Штаты Америки и весь их огромный промышленно-финансовый потенциал.
И вот уже снова ворота, и Бахтияры подводят к нам моего служебного мерина и кобылу Платоши. Седлаем и трогаем. Рукоподаем на прощание.
Кони рвутся, мы вылетаем на серебристое полотно и скачем, и скачем, и скачем!
Права человека мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над алюминием. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал несвободой, кто летел над этой Железной дорогой, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее дороги и реки, он отдается с легким сердцем в руки свободы, зная, что только она одна успокоит его.
Мой мерин и кобыла Платоши и те утомились, и несут своих всадников медленно, и неизбежная ночь начинает догонять нас. Чуя ее за своею спиною, притих даже неугомонный Платоша. Ночь начинает закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигает свободные огонечки где-то далеко сбоку, такие интересные и нужные каждому гражданину Д.России огоньки личных трейлеров. Ночь обгоняет нашу кавалькаду, просеивается на нее сверху и выбрасывает то там, то тут в радостном небе белые пятнышки звезд. Темнота густеет, летит рядом, хватает нас за «аляски», тулупы и, сдирая их с плеч, разоблачает обманы. Когда же навстречу нам из-за края леса начинает выходить багровая и полная луна, все обманы исчезают и падают на землю, тонет в туманах колдовская нестойкая одежда. Свобода! Свобода! Свобода!
– Платоша, мы счастливы?! – кричу я ликующе.
– Да, мы счастливы!! – кричит мне в ответ Любомиров. Мы звонко смеемся.
Рукоподаю этой радости!
И снег, и ветер, и звезд ночной полет! И вот уже вдали видны огни огромной Москвы. Трейлеры раскинулись насколько хватает глаз. Дым от печей, крики Бахтияров, детский смех и между всем этим – уютный вечерний голос Вити Шендеровича. Мы дома. И дом наш прекрасен!
Мы въезжаем на Белорусскую и проворные Бахтияры снимают с копыт наших животных калоши из полихлорвинидной пластмассы. Мерин с кобылою радуются.
И снова Тверская. И сверху, над всем этим – Фридом Хауз. А сверху, над Фридом Хаузом – хьюман райтс вотч.
В Пентзаухе горит свет – работают люди. Хранители нашей свободы и демократии. Тысячу лет жила эта страна под диктаторами. И лишь нашему поколению повезло увидеть начало ее настоящей, свободной жизни.
Платоша машет мне рукой в рукавице и поворачивает – его дом в Гнездниковском. Я машу ему в ответ.
– Спасибо! – кричу я Платону, – Помни про женщину в рыбном!
Я еду дальше, вдыхая ароматы вечернего порриджа. Вот виден мой трейлер. А подле него – Бахтияр. А с ним… я растерян.
А с ним рядом Миша. Мое сердце и мое вдохновение. Михаила. Моя подлинная свобода. Она откидывает со лба свои светлые волосы, ее огромные глаза улыбаются, она смеется и машет мне ручкой:
– Привет! Ой! Что это у тебя с глазом-то? Ты подрался?!
Миша, свет моей жизни, огонь моих мыслей. Грех мой, душа моя. Ми-шень-ка: кончик языка вообще не трогает нёба и не утыкается в губы. Ми. Шень. Ка. Есть в этом что-то от китайского.
Я густо краснею и спешиваюсь. Указываю Бахтияру на сахар. Он, счастливый, уводит мерина, чтобы задать ему конского корма («Проктэр энд Гэмбл», овес, минеральные вещества, полный комплекс витаминов и отруби), а я стою перед Мишей смущенный и спрашиваю:
– Отчего ты не в шапке, свободная?
– Мне не холодно, – смеется Мишутка, – Меня греет глубокое чувство!
– Пройдем в помещение, – приглашаю я Мишу.
Красавица быстро взбегает по ступенькам, я следом, и вот мы уже рукоподаем друг другу в кухне-прихожей.
– Я не думал, что ты сегодня придешь, – прерывисто шепчу я, расстегивая на Михаиле пуховку.
– Во мне столько любви, – шепчет в ответ Михаила, расстегивая мою «аляску» и хитро глядя на меня своими обволакивающими глазами, – Что она переливается через край.
– На мне и трусы для одинокого понедельника, – стыдливо признаюсь я Мише, сдирая с нее синтетический ивановский пуловер.
– Одинокий понедельник закончился, – шепчет мне Миша, стягивая с меня мой правозащитный свитер, – Трусы можно снимать. Ты мне без них нужен.
Путаясь в полуснятых штанах, мы прыгаем в спальню. В спальне прохладно. Бодрит. Привычным движением бросаю в печь пару крепких подсохших поленьев. Миша тем временем сбрасывает с себя остатки одежды, снимает с тонкой шеи маленький хьюман райтс вотч и ныряет в спальный мешок. В темноте словно молния пролетает ее гибкое белое тело. Я замираю в полном восторге. Снимаю исподнее.
Ныряю за Мишей.
Мы прижимаемся друг к другу всем телом и некоторое время не двигаемся. Надо согреться.
– Я свободен с тобой, – шепчу я Мише прямо в теплое ушко.
– Мррр… – мурлычет в ответ Михаила, слегка покусывая меня за шею и теребя мой хьюман райтс вотч, – Я тоже свободна с тобой. Так что с твоим глазом-то?
Я легко провожу рукой по её прохладной спине. Она покрывается мурашками.
Задыхаясь от предвкушения, я медленно рукоподаю ей. Михаила всхлипывает и рукоподает мне навстречу. Мы чувствуем друг друга каждой клеточкой. Каждой свободной клеточкой тела.
Рукоподаем…
– Милый… – шепчет мне Миша, – Мой милый… милый мой… какой же ты милый…
Рукоподаем… Рукоподаем…
Становится жарко. В печи начинают трещать дрова. На нашей слившейся воедино коже выступают капельки пота.
Рукоподаем… Рукоподаем… Рукоподаем…
Капельки смешиваются и стекают вниз, на вкладыш спального мешка. А Миша так пахнет!..
Рукоподаем! Рукоподаем! Рукоподаем!
Я рукоподаю беспорядочно. Михаила рукоподает бессознательно. Ее глаза закрыты, а волосы растрепались.
– Еще! – полустонет она, – Еще! Да!
Рукоподаю! Рукоподаем!! Рукоподаем!!!
– Так! – тело Миши начинает дрожать, – Так!! Так!!! ДА!!!
Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!
Белое тело содрогается, Миша обхватывает меня ногами и бьет вокруг себя руками.
– Ах!.. – вырывается у свободной на вдохе.
Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!! Руко!!!.. Рукопода!!!.. РУКОПОДАЮ-Ю-Ю-Ю-Ю!!!!!!!!
Мы сливаемся вместе. Мы словно единое целое. Над спальным мешком поднимается пар. Миша быстро и коротко дышит. Я дышу медленно и глубоко.
– Я свободна с тобой…. – шепчет Мишутка, рукоподавая мне с нежностью.
– Я свободен тобой, – рукоподаю ей в ответ.
И еще какое-то время мы просто молчим, рукоподавая друг другу прижавшись. Мы наслаждаемся демократией. Вскоре я высвобождаюсь из рук Михаилы, зажигаю две свечечки и снова падаю в это распахнутое и такое мягкое тепло.
Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Я лежу и смотрю на изысканного серого цвета потолок. Я талантлив. Мало кто может подобрать комбинацию свечей в помещении так. Никакой черноты. Никаких хлопьев копоти. Легкая серость. Как цвет моего служебного мерина.
– О чем ты сейчас думаешь? – спрашивает меня Михаила.
– О тебе, – отвечаю я, – Я всегда думаю только о тебе.
– Ты врешь… – улыбается Михаила.
– Я никогда не вру, – отвечаю ей я, – Я же отличник.
– Ты гений… – хихикает Миша, поправляя мне волосы, – Я живу с гением… с подбитым глазом…
– Хочешь кукурузного порриджа? – спрашиваю я нежно, – Вчерашний еще, совсем свежий.
– Давай! – говорит Михаила и стремительно поднимается.
Я еще мгновенье лежу в мешке, любуясь на ее стройное тело, но Миша быстро выскакивает в прихожую и возвращается оттуда уже в свитере.
– Давай, угости девушку, – смеется она, кидая в меня моим правозащитным свитером. Я натягиваю его и тоже поднимаюсь на ноги.
Миша ставит на печь котелок с порриджем, а я выскакиваю на мороз, чтобы набрать в чайник снега. Над Москвой медленно кружатся крупные снежинки. Вокруг тишина и покой. До чего же прекрасно. До чего удивительно.
Я возвращаюсь в трейлер и ставлю чайник рядом с котелком.
– Хочешь, послушаем радио? – спрашиваю я Михаилу.
– Да ну его к диктаторам, твое радио, – смеется Миша, обвивает меня своими длинными руками и рукоподает, рукоподает, рукоподает.
У меня от всего этого попросту кружится голова.
– Давай ты не будешь правозащитником? – шепчет вдруг Михаила мне в ушко, – Давай мы поженимся, а? Я рожу тебе отличника.
Мальчики – это прекрасно. Свободные, чистые мальчики…
– Мне надо… – шепчу я в ответ Михаиле, – Мой выбор. Ведь я не единственный.
– Единственный, – шепчет Миша, – Ты мой единственный.
– Не единственный, – шепчу я, – Только на нашем выпуске Московского Гарвардского было семьдесят восемь отличников. Ты обязательно родишь отличнику.
– Я не хочу любому отличнику, – хнычет Михаила, – Я хочу тебе. Я свободна с тобою.
– Ты будешь свободна со всеми, – рукоподаю Михаиле, – Мы живем в свободной стране. В счастливой стране с огромным и предсказуемым будущим.
– И без тебя… – бормочет Мишаня.
– Со мной! – горячо отвечаю ей я, – Я никуда же не денусь! Я просто буду жить в камере.
– И мы никогда не увидимся, – вздрагивает плечами свободная.
– Ну, почему никогда… – бормочу я, – Да меня пока еще никто и не берет в правозащитники! А скорее всего и не возьмут.
– Не возьмут? – с надеждой улыбается Михаила, осторожно трогая мой синяк.
– Наверняка, – киваю я ей, отстраняясь, – Сегодня ко мне приходил Рецептер. Знаменитый правозащитник. Вот такой хьюман райтс вотч! И из нашего разговора я понял, что рано. Мне еще долго и много работать над самоотречением.
– Я свободна с тобой… – шепчет Миша и рукоподает мне.
– Я тоже свободен с тобой, – отвечаю я Мише.
На печи вздрагивает крышечка котелка с порриджем. Из носика чайника извергается пар. Миша отрывается от меня и идет на кухню за кружками. Она движется. Ее движенья как архитектура. Я бросаю в чайник плитку чая, снимаю с печи котелок и ставлю его на холодный пол рядом со спальным мешком. Миша возвращается с кружками. Ставим чайник рядом, садимся на мешок и начинаем наш ужин.
– Ну, – говорю я Мише, разливая чай по кружкам и поднимая одну из них, – За свободу!
– За демократию! – поднимает свою кружку Мишутка.
Мы чокаемся чуть мятыми алюминиевыми боками кружек и пригубляем обжигающий чай.
– Мммм…. – говорит Миша, – Вкусно! Так кто же тебе глаз-то подбил?
Мы сидим с ней на полу и едим порридж, запиваем его чаем и не можем насмотреться друг на друга. Все, что нам нужно сейчас – это свобода. И она у нас есть. Мы свободны друг с другом. Не это ли счастье? Ви хэппи![69]69
Мы счастливы (англ.)
[Закрыть]
Мы познакомились с ней осенью, на день усекновения главы Георгия Гонгадзе. Свободные люди весело праздновали очередную годовщину моральной победы буревестника оранжевой революции над диктатурой кучмистов. Я шел во главе костюмированной колонны «Марш несогласных». На мне была маска Гарри Каспарова, а в руках я держал бутафорские шахматы. В районе Новоберезовского сквера нашу колонну традиционно встретили шеренги потешных омоновцев. Мы сошлись и начали ритуальный демократический танец. Несогласные с флагами и плакатами кружились вокруг омоновцев, Омоновцы держали в руках выкрашенные в резиновый черный цвет березовые колья, перетоптывались на месте и иногда задирали в канкане свои зашнурованные в высокие ботинки ноги. Ноги одного из омоновцев показались мне очень красивыми. Это были стройные и сильные ноги. Эти ноги были длинны. Я сделал несколько движений, используя шахматы. Омоновец ответил мне замысловатыми па. За вязаной шапочкой, натянутой на лицо омоновца, я видел смеющиеся, лучащиеся глаза.
Я делал в сторону омоновца выпады. Омоновец крутил протяжное фуэте. Я ходил вокруг омоновца вытянутыми кругами. Омоновец поворачивался за мной и крутил в своих руках крашеный кол.
Мы танцевали в центре огромной толпы, но, кажется, не замечали уже ничего вокруг. Двигались в полной пустоте. Кружились. Сходились. Засматривались. Снова расходились и двигались. Я подавал бутафорскими шахматами. Омоновец подавал мне колом и ботинками. Мы были свободны друг с другом, хотя еще не были даже знакомы.
Когда начались ритуальные задержания, я бросился на l'embrasure[70]70
Амбразура (фр.)
[Закрыть] одним из первых. Я стал наскакивать на длинноногого омоновца, биться своей грудью в его грудь и кричать: «Разрешите пройти!», «Я всего лишь прохожий!», «Я иду на бульвар поиграть в шахматы!»
Как и положено по традиции демократических парадов и «Марша несогласных», омоновец начал меня vintit.[71]71
Задерживать (старорусск.)
[Закрыть] Он обвил мою шею гибкими руками, содрал с меня маску, потом поднял свою шапочку и впился своими губами в мои.
Я растерялся. Сколько я видел в своей жизни ритуальных арестов и задержаний – но никогда мне не доводилось сталкиваться с поцелуями. Я потерял ориентацию и некоторое время не мог даже понять – кто меня целует, и что из этого следует. И когда я услышал:
– Михаил!
Мое сердце остановилось. Отдышалось немного. И снова пошло.
Я вдруг понял, что голос, произнесший сакральное слово, принадлежит женщине. Больше того – это голос произнес не мое имя. То есть, девушка попросту обозналась. И сейчас ей предстоит сцена неловкости.
Я взял омоновку за плечи, и с криком: «Предъявите ваши документы!» отодвинул ее от себя. Святые правозащитники! До чего же она оказалась красивая!
Я бы описал ее лицо, но я не писатель, и тем более – не художник. Я всего лишь помощник министра, отличник и готовлюсь стать правозащитником. Поверьте мне на слово – она была очень красивая. Особенно веснушки. И волосы. Я рукоподал ей практически сразу.
– Роман, – сказал я, – Задержите. Я очень хочу провести с вами вместе хотя бы минимальные три часа. Пока Михаил будет думать, что вы на работе.
– Какой Михаил? – рассмеялась красавица, – Это я – Михаила.
И Миша рукоподала мне навстречу.
С тех прошло уже множество «Маршей», а мы с Михаилой по прежнему вместе, пусть даже она снимает на ночь хьюман райтс вотч. «Марши несогласных» стоило придумать хотя бы потому, что на них бывают подобные встречи. Я готов ежеутренне рукоподавать человеку, который первым решил стать несогласным. Я готов сделать для этого человека все, что угодно. Я просто не знаю, кто это. Одна из наиболее характерных черт характера основоположников другой российской демократии – это их непреходящая скромность. Теперь больше не ставят памятников. Наши памятники – в нашей благодарной памяти.
– Давай в выходные устроим пикет! – предлагает вдруг Миша.
– Пикет? – переспрашиваю я, – А на какую тему?
– Пикет в поддержку демократии! – восклицает Миша, вскакивая на свои длинные ноги, – Я и лозунг придумала: «Зачем нам свобода без демократии?»
– Такие пикеты все устраивают, – говорю я Михаиле, привлекая ее к себе и усаживая, – Надо что-нибудь актуальное требовать.
– Да что требовать-то? – удивляется Михаила, – У нас же все есть! Мы счастливы!
– Не все так радужно в этом мире, свободная, – ласково шепчу я Михаиле на ушко, – Террористам, например, не хватает детонаторов. А когда хватает – они их не туда тыкают, из-за чего теракты не получаются. Я сегодня видел теракт. Даже два. Очень красивые. Меня Платон приглашал посмотреть в Шереметьево. Так вот там был один террорист, у которого не было детонаторов. А потом, когда ему эти детонаторы дали, он их не туда повтыкал – и поэтому взрыв у него получился слабый. Даже голову не оторвало. Всего только мозг вышибло.
– Ужас! – восклицает Миша, глядя на меня расширенными глазами, – Правда, что ли?! Куда же смотрят правительство и Пентхауз?!
– Правительство и Пентхауз смотрят в будущее, – говорю я Михаиле, – А в будущем нет терроризма.
– Но ведь это же несправедливо! – возмущается Михаила, и я не могу оторвать взгляда от ее белого тела, – Ведь террористы живут здесь и сейчас, и им нет никакого дела до будущего! Они же хотят взорваться при жизни!
– Вот видишь – ты понимаешь, – киваю я Михаиле, проводя кончиками пальцев по ее подрагивающей коже, – А ведь бывает и хуже. Почему ты снимаешь хьюман райтс вотч?
– Он неудобный, – отвечает мне Михаила и улыбается.
В трейлере повисает звенящая тишина. Слышно лишь как трещат в печке березовые дрова.
– А еще сегодня ко мне приходила женщина в рыбном, – тихо говорю я Мишутке, делая вид что не расслышал про хьюман райтс вотч.
– В рыбном? – морщится Михаила, – Ведь рыбное никто не носит!..
– Ей нечего делать, – поясняю я Мише, – Наверное, это рыбное осталось на ней еще со стабилинизма. Да и вообще – самое страшное не это.
– А что же?! – искренне не понимает Мишутка.
– Она попросила меня о правозащите, – говорю я Мишутке.
– Еще бы! – отвечает мне Михаила, – Если бы у меня в гардеробе было только лишь рыбное, я бы тоже просила о правозащите! Ты бы помог мне?
Миша нежно рукоподает мне.
– Ты бы помог мне, свободный? – мурлыкает Миша.
Вместо ответа я рукоподаю Мише навстречу.
– Конечно, – шепчу я сквозь треск дров, – Конечно, я бы помог тебе, свободная. Правозащитники помогают всем, кроме…
– Кроме кого? – удивленно спрашивает меня Михаила.
– Вот тут и самая странность! – отвечаю я Мише, вставая, – Женщина в рыбном – стабилинистка. Можно ли защищать права стабилинистов?
– Я думаю, можно, – уверенно говорит Миша, вновь усаживая меня рядом с собой, – Нельзя лишь защищать права фашистов, и тех, кто отрицают Холокост и Голодомор.
– Но ведь это же двойные стандарты, – замечаю я, – Или ты защищаешь права, или ты их не защищаешь. А права не могут быть плохими или хорошими. Они просто права, и ты защищаешь их просто потому, что они есть. Понимаешь?
– Не очень, – смеется Михаила и рукоподает мне снова и снова.
Я уже на грани физического и эмоционального истощения. Молю о пощаде. Но Миша неумолима.
– Девочкой своею ты меня назови, – шепчет она мне в правое ухо, – А потом обними. А потом рукоподай. Рукоподай мне!
Что делать? Рукоподаю. Ответствую.
– Девочка моя, – задыхаясь, говорю я Мише, – Правозащита – это фундамент. Это основа, на которой и строится современное общество…
– А эта женщина, – отвечает мне Миша, – В рыбном. Она красивая?
Задумываюсь.
С одной стороны вроде красивая. С другой стороны вроде бы и не очень.
– А почему ты спрашиваешь? – спрашиваю я Михаилу.
– Ревную, – хихикает Миша и рукоподает мне так нежно, – Это из-за нее ты подрался? Из-за нее.
Мы счастливы вместе. Мы свободны друг с другом. Глаза закрываются. Я поднимаюсь, бросаю еще пару поленьев в печь и тащу Михаилу в мешок. Она не упирается.
Мы засыпаем мгновенно, прижавшись. Прижавшись теплее. Мне снится волнительный сон.
Как будто иду я по широкому полю. А вокруг меня – демократия.
Как будто лечу я надо всею страною. И везде подо мной – демократия.
Как будто смотрю я на Землю из самого космоса. И везде на Земле демократия.
Как будто просыпаюсь я утром. А за окном у меня – демократия.
Как будто засыпаю я вечером. А впереди у меня – демократия.
Как будто болею случайной болезнью. А лекарство мое – демократия.
Как будто рукоподаю я прелестнице. А в сердце моем – демократия.
Как будто стою я под душем. И течет на меня демократия.
Как будто демократия, демократия, демократия!
И сплю я, и спит Михаила, и снится нам вместе свободный сон.
Как будто свобода – это то, что бывает.
Как будто свобода – это то, что скрывает.
Как будто свобода – это то, что витает.
Как будто свобода – это то, что сверкает.
Летает, порхает, копает, швыряет, зудит, ковыряет, стучит, завывает.
Стучит.
Завывает.
Стучит.
Завывает.
Трясет.
Называет.
Стучит.
Завывает.
Проснись! Просыпайся! Вставай! Одевайся!
И вижу я – склонилась надо мной Михаила, и волосы ее ниспадают, а из под волос – глаза необыкновенной свободы и демократии. Глаза как права человека. Глаза общечеловеческих ценностей.
– Роман! – говорит Михаила.
– Михаила, – отвечаю я ей.
– Просыпайся, соня, – трясет меня Михаила, – Там кто-то приехал.
Я вдруг открываю глаза и вижу, что вся комната трейлера залита желтоватым мерцающим светом. За окнами завывает метель. В дверь ощутимо стучат.
– Кто это? – улыбается Михаила.
– Не знаю, – пожимаю плечами я.
Я покидаю мешок и собираю разбросанную по трейлеру одежду. Мне кажется – надо. Поверх надеваю «аляску» с папахой. Отворяю.
На пороге с большою свечой стоит Бахтияр. Рядом с ним – два мужчины в защитном.