355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 » Текст книги (страница 26)
Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:07

Текст книги "Том 16. Рассказы, повести 1922-1925"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 36 страниц)

После молебна бабы вынесли на улицу посёлка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краёв полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомлённых людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, посёлок загудел весёлыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодёжи.

За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по домам, молодёжь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника Серафима. Его синяя пестрядинная [30]30
  грубая пеньковая ткань, пёстрая или полосатая, «матрасная» – Ред.


[Закрыть]
рубаха и такие же порты, многократно стираные, стали голубыми, пьяненькое, розовое личико с острым носом восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В этом весёлом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то небесно-радостное, какой-то лёгкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на острые свои колена, перебирая струны тёмными пальцами, изогнутыми, точно коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и гнусаво, в нос:

 
А и вот вам, люди, сказ на забаву
Да премудрости вашей на разгадку!
 

И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его, шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завёл ещё более высоко и уныло:

 
Да вот сидит Христос в светлом рае,
Во душистой, небесной прохладе,
Под высокой, златоцветной липой,
Восседает на лыковом престоле.
Раздаёт он серебро и злато,
Раздаёт драгоценное каменье,
Всё богатым людям в награду,
За то, что они, богатеи,
Бедному люду доброхоты,
Бедную братию любят,
Нищих, убогих сыто кормят.
 

Он снова подмигнул девкам и вдруг перевёл голосишко на плясовой лад, а дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями, взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.

 
А кто серебро возьмёт, —
Тому ноги отшибёт!
А кто золото возьмёт, —
Того пламенем сожжёт!
А яхонты, жемчуга
Всё бельмами на глаза!..
 

Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:

 
С моря быстрые кораблики бегут,
Красным девушкам подарочки везут!
 

А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:

 
От Пашки – Палашке
Рогож на рубашки;
От Терёшки – Матрёшке
Две берёзовы серёжки.
 

Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:

– Зинаидка – распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.

– Зачем? – недогадливо спросил Илья.

– Ну, знаешь!

Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.

– Врёшь, – сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, – как будто жалуясь на всех людей.

Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.

Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.

– В посёлок-то пойдём? – спросила мать.

– Да; пойду оденусь, – сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.

– Ты что? – ласково спросил отец, – сын тоже спросил, глядя в глаза его:

– Ты Зинаиду тискал или не тискал?

Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот – сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:

– Я – не верю, я только спрашиваю.

Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.

– Поди сюда, – сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.

– Ты что сказал?

– Это Павлушка говорит, а я не верю.

– Не веришь? Так.

Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное – бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:

– Не слушай дураков, не слушай!

И, оттолкнув, приказал:

– Ступай. Сиди в своей горнице. И – сиди там. Да.

Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:

«Не плачет. Я его – не больно».

Он попробовал рассердиться:

– Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.

Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.

«Впервые побил, – думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. – А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били».

Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и доро́гой тихонько сказал Никонову:

– Пасынок твой моему Илье глупости внушает…

– Я его выпорю, – с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.

– Ты ему придержи язык, – добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:

«Вот как просто».

Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:

 
Ой, кто это идёт?
Это – сам идёт!
А кого же он ведёт?
Самоё ведёт!
 

Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:

– Мы тобой довольны. Мы – довольны.

Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:

– У Артамоновых забота о людях барская!

А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:

– Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!

– Мама, меня толкают! – жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:

– Ты гляди, как старичок пляшет…

Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:

 
Эх, притопывай, нога!
Притопывай чаще!
Лапоть легче сапога,
Баба – девки – слаще!
 

Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:

– Ну, ладно, спасибо! Ничего, живём дружно.

И думал:

«Жаль, не видит Илья, как чествуют отца».

У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:

– Детскую больницу надо вдвое расширить.

Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.

– Слышали? Валяй – ура, хозяину!

Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:

– Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!

Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:

– Архиерейская встреча…

– Ма-ам, – мне жарко, – мычал Яков.

Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:

– Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот – прирост остался, – как быть?

Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:

– Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.

– Возьмите младенца-то у него, – сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.

В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:

«Растёт число народа. Видел бы отец…»

Вдруг жена пожалела:

– Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.

Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:

 
Ходит мимо,
Смотрит мило,
Видно, хочет,
Ах, полюбить!
 

«Халда, – подумал он. – И песня плохая».

Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:

– Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.

Он пошёл быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь спать, чистил свой жёлтый нос.

– Ну что, сидишь?

Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.

– То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.

Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб напомнить о трёпке.

– Зачем гнёшься? Держи голову прямо.

Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по жёрдочкам, негромко посвистывая.

«Сердится», – подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем в подушку. – Пустяки слушать не надо.

Илья спросил:

– А как же, когда говорят?

Его серьёзный, хороший голос обрадовал отца, Пётр заговорил более ласково и храбро:

– Говорят, а ты – не слушай! Ты – забывай! Скажут при тебе пакость, а ты – забудь.

– Ты забываешь?

– Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?

Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал, что все они не нужны, и, быстро запутавшись в тёмной мудрости простых слов, сказал, вздохнув:

– Поди ко мне.

Илья подошёл осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять голову, обиделся.

– Ты что капризничаешь? Погляди на меня.

Илья взглянул прямо в глаза, но это вышло ещё хуже, потому что он спросил:

– За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.

Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын каким-то чудом встал вровень с ним, сам поднялся до значительности взрослого или принизил взрослого до себя.

«Не по возрасту обидчив», – мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.

– Я тебя – не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт – не так обидно, а вот чужой – это горестно. Родная рука – легка!

Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.

– Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, – бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. – Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?

– Хочу.

– Ну, вот…

Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?

– Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.

– Его никто не любит.

– И не за что, такого гнилого.

Сойдя к себе, стоя пред окном, Артамонов задумался: нехорошо у него вышло с сыном.

«Избаловал я его. Не боится он».

Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко прозвучали слова Тихона:

– Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты – дома? Учиться поедешь? Это хорошо. «Неучёный – что нерожёный», вот как говорят. Ну, мне без тебя скушно будет, дитя.

Артамонову захотелось крикнуть:

«Врёшь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая душа», – подумал он со злостью.

Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был приготовить Илью в гимназию, Пётр действительно почувствовал пустоту в душе и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне лампада; к синеватому огоньку её Пётр до того привык, что в бесконечные ночи просыпался, если огонёк почему-нибудь угасал.

Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась, выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил Никонову.

– Ты что ж это как озоруешь? – спросил отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как много места в душе занимает этот маленький человек.

«Неужто отец тоже вот так беспокоился за меня?»

Память уверенно отвечала, что он никогда не чувствовал в своём отце близкого, любимого человека, а только строгого хозяина, который гораздо более внимательно относился к Алексею, чем к нему.

«Что ж я, добрее отца?» – спрашивал себя Артамонов и недоумевал, не зная – добрый он или злой? Думы мешали ему, внезапно возникая в неудобные часы, нападая во время работы. Дело шумно росло, смотрело на хозяина сотнями глаз, требовало постоянно напряжённого внимания, но лишь только что-нибудь напоминало об Илье – деловые думы разрывались, как гнилая, перепревшая основа, и нужно было большое усилие, чтоб вновь связать их тугими узлами. Он пытался заполнить пустоту, образованную отсутствием Ильи, усилив внимание к младшему сыну, и с угрюмой досадой убеждался, что Яков не утешает его.

– Тятя, купи мне козла, – просил Яков; он всегда чего-нибудь просил.

– Зачем козла?

– Я буду верхом кататься.

– Плохо выдумал. Это ведьмы на козлах ездят.

– А Еленка подарила мне книжку с картинками, так там на козле мальчик хороший…

Отец думал:

«Илья картинке не поверил бы. Он бы сейчас пристал: расскажи про ведьму».

Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек, жаловался:

– Обижают.

Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в посёлке, а этот труслив, ленив, всегда что-то сосёт, жуёт. Иногда в поступках Якова замечалось что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока, задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.

– А я видел, что прольёшь, – широко улыбаясь, похвастался Яков.

– Видел, а – молчал; это нехорошо, – заметил отец. – Вот мать ноги обварила.

Мигая и посапывая, Яков продолжал безмолвно жевать, а через несколько дней отец услышал, что он говорит кому-то на дворе, захлёбываясь словами:

– Я видел, что он его бить хочет; идёт, идёт, подошёл, да сзади ка-ак даст!

Выглянув в окно, Артамонов увидал, что сын, размахивая кулаком, возбуждённо беседует с дрянненьким Павлушкой Никоновым. Он позвал Якова, запретил ему дружить с Никоновым, хотел сказать что-то поучительное, но, взглянув в сиреневые белки с какими-то очень светлыми зрачками, вздохнув, отстранил сына:

– Иди, пустоглазый…

Осторожно, как по скользкому, Яков пошёл, прижав локти к бокам, держа ладони вытянутыми, точно нёс на них что-то неудобное, тяжёлое.

«Неуклюж. Глуповат», – решил отец.

В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она любила лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери:

– Теперь так не делают. Это уже вышло из моды.

Когда отец сказал ей: «Ты что же, учёная, не взглянешь, как тебе на рубахи полотно ткут?» – она ответила:

– Пожалуйста.

Надела праздничное платье, взяла зонтик, подарок дяди Алексея, и, покорно шагая вслед за отцом, внимательно следила: не задеть бы платьем за что-нибудь. Несколько раз чихнула, а когда рабочие желали ей доброго здоровья, она, краснея, молча, без улыбки на лице, важно надутом, кивала им головою. Отец рассказывал ей о работе, но, скоро заметив, что она смотрит не на станки, а под ноги себе, замолчал, почувствовав себя обиженным равнодушием дочери к его хлопотливому делу. Выйдя из ткацкой на двор, он всё-таки спросил:

– Ну что?

– Пыльно очень, – ответила она, осматривая своё платье.

– Немного видела, – усмехнулся Пётр и с досадой закричал:

– Да что ты всё подол поднимаешь? Двор чистый, а подол и так короток.

Она испуганно отняла два пальчика, которыми поддерживала юбку, и сказала виновато:

– Маслом очень пахнет.

Его особенно раздражали эти её два пальчика, и Артамонов ворчал:

– Гляди, двумя-то пальцами немного возьмёшь!

В ненастный день, когда она читала, лёжа на диване, отец, присев к ней, осведомился, что она читает?

– Об одном докторе.

– Так. Наука, значит.

Но заглянув в книгу, возмутился.

– Что же ты врёшь? Это – стихи. Разве науку стихами пишут?

Торопливо и путано она рассказала какую-то сказку: бог разрешил сатане соблазнить одного доктора, немца, и сатана подослал к доктору чёрта. Дёргая себя за ухо, Артамонов добросовестно старался понять смысл этой сказки, но было смешно и досадно слышать, что дочь говорит поучающим тоном, это мешало понимать.

– Доктор – пьяница был?

Он видел, что его вопрос сконфузил Елену, и, уже не слушая её пояснений, сказал, сердясь:

– Путаница какая-то. Басня. Доктора в чертей не верят. Откуда у тебя книга?

– Механик дал.

Пётр вспомнил, как иногда Елена задумчиво смотрит серыми глазами кошки на что-то впереди себя, и нашёл нужным предупредить дочь:

– Коптев тебе не пара, ты с ним не очень хихикай.

Да, Елена и Яков были скучнее, серей Ильи, он всё лучше видел это. И не заметил, как постепенно на месте любви к сыну у него зародилась ненависть к Павлу Никонову. Встречая хилого мальчика, он думал:

«Из-за такого паршивца…»

Мальчик был физически противен ему. Ходил Никонов согнув спину, его голова тревожно вертелась на тонкой шее; даже когда мальчик бежал, Артамонову казалось, что он крадётся, как трусливый жулик. Он много работал, чистил сапоги и платье вотчима, колол и носил дрова, воду, таскал из кухни вёдра помой, полоскал в реке пелёнки своего брата. Хлопотливый, как воробей, грязненький, оборванный, он заискивающе улыбался всем какой-то собачьей улыбкой, а видя Артамонова, ещё издали кланялся ему, сгибая гусиную шею, роняя голову на грудь. Артамонову почти приятно было видеть мальчика под осенним дождём или зимою, когда Павел колол дрова и грел дыханием озябшие пальцы, стоя, как гусь, на одной ноге, поджимая другую, с которой сползал растоптанный, дырявый сапог. Он кашлял, хватаясь синими лапками за грудь, извиваясь штопором.

Узнав, что мальчик держит на чердаке бани две пары голубей, Артамонов приказал Тихону выпустить птиц и следить, чтоб мальчишка не лазил на чердак.

– Упадёт с крыши, разобьётся. Вон какой он гнилой.

Как-то вечером, войдя в контору, он увидал, что этот мальчик выскабливает с пола ножом и смывает мокрой тряпкой пролитые чернила.

– Кто пролил?

– Отец.

– А не ты?

– Ей-богу – не я!

– А отчего морда оплакана?

Стоя на коленях, подставив голову под удар, Павел не ответил, тогда Артамонов, придавив его взглядом, удовлетворённо сказал:

– Так тебе и надо.

Но вдруг, на минуту прозрев, он усмехнулся в бороду, почувствовав, как ребячлива и смешна эта неприязнь к ничтожному мальчишке.

«Эко, чем забавляюсь!» – снисходительно подумал он и бросил на пол тяжёлый медный пятак.

– На, купи себе пряников.

Мальчик так осторожно протянул грязные косточки своих пальцев к монете, точно боялся, что медь обожжёт.

– Бьёт тебя вотчим?

– Да.

– Ну, что ж? Всех бьют, – утешил Артамонов. А через несколько дней Яков пожаловался, что Павлушка чем-то обидел его, и Артамонов старший, не веря сыну, уже только по привычке, посоветовал конторщику:

– Ты пори пасынка.

– Я порю-с, – почтительно уверил Никонов.

Летом, когда Илья приехал на каникулы, незнакомо одетый, гладко остриженный и ещё более лобастый, – Артамонов острее невзлюбил Павла, видя, что сын упрямо продолжает дружиться с этим отрёпышем, хиляком. Сам Илья тоже стал нехорошо вежлив, говорил отцу и матери «вы», ходил, сунув руки в карманы, держался в доме гостем, дразнил брата, доводя его до припадков слезливого отчаяния, раздражал чем-то сестру так, что она швыряла в него книгами, и вообще вёл себя сорванцом.

– Я говорила! – жаловалась Наталья мужу. – И все говорят: ученье ведёт к дерзости.

Артамонов молчал, тревожно наблюдая за сыном, ему казалось, что хотя Илья озорничает много, но как-то невесело, нарочно. На крыше бани снова явились голуби, они, воркуя, ходили по коньку, а Илья и Павел, сидя у трубы, часами оживлённо болтали о чём-то, если не гоняли голубей. Ещё в первые дни по приезде сына отец предложил ему:

– Ну, рассказывай, как живёшь; я тебе много рассказывал, теперь твоя очередь.

Илья очень кратко и торопливо рассказал что-то неинтересное о том, как мальчики дразнят учителей.

– А зачем дразнить?

– Надоедают, – объяснил Илья.

– Так. Это будто неладно. Учиться трудно?

– Нет, легко.

– Врёшь?

– Посмотрите отметки, – сказал Илья, дёрнув плечом, а глаза его пристально смотрели в сад, в небо. Отец спросил:

– Чего ты там видишь?

– Ястреб.

Артамонов старший вздохнул.

– Ну, беги, гуляй. Скучно со мной, видать.

Оставшись один, он вспомнил, что и ему в детстве почти всегда было или скучно или боязно, когда отец говорил с ним.

– Учителей дразнит. Мне эдакое и в лоб не влетало, когда дьячок учил меня ремённой плетью. Для детей житьишко будто мягче стало.

Пред отъездом в город Илья попросил – это была его единственная просьба:

– Папаша, позвольте Павлу держать голубей на чердаке, в бане…

Ничего не обещая, отец сказал:

– Всех, кому плохо, не утешишь.

– Значит – можно, – решил сын. – Я скажу ему – обрадуется.

Артамонов старший был обижен тем, что сын, заботясь о радостях какого-то дрянненького мальчишки, не позаботился, не сумел внести немножко радости в жизнь отца. И после отъезда сына он почувствовал себя одержимым ещё более настойчивой неприязнью к пасынку конторщика. Теперь стало так, что, когда дома, на фабрике или в городе Артамонов раздражался чем-нибудь, – в центр всех его раздражений самовольно вторгался оборванный, грязненький мальчик и как будто приглашал вешать на его жидкие кости все злые мысли, все недобрые чувства. Вот этот мальчишка действительно рос, как плесень, как вечерняя тень, и, мелькая вороватым чертёнком, всё чаще попадался на глаза.

В ласковый день бабьего лета Артамонов, усталый и сердитый, вышел в сад. Вечерело; в зеленоватом небе, чисто выметенном ветром, вымытом дождямии, таяло, не грея, утомлённое солнце осени. В углу сада возился Тихон Вялов, сгребая граблями опавшие листья, печальный, мягкий шорох плыл по саду; за деревьями ворчала фабрика, серый дым лениво пачкал прозрачность воздуха. Чтоб не видеть дворника, не говорить с ним, хозяин прошёл в противоположный угол сада, к бане; дверь в неё была не притворена.

«Этот – там».

Осторожно заглянув в предбанник, он увидал в углу его, в тени, на лавке распластанную фигурку своего врага, – склонив голову, широко раздвинув ноги, он занимался детским грехом. Это на секунду обрадовало Артамонова, но тотчас же он вспомнил о Якове, Илье и в испуге, с отвращением, зашипел:

– Ты что делаешь, паршивый?

Рука Павла, перестав дрожать, взметнулась, он весь странно оторвался от лавки, открыл рот, тихонько взвизгнул, сжался комом и бросился под ноги большого человека, – Артамонов с наслаждением ударил его правой ногою в грудь и остановил; мальчик хрустнул, слабо замычал, опрокинулся на бок.

Был момент, когда Артамонову показалось, что этим пинком ноги он сбросил с души своей какие-то грязные лохмотья, тяжесть, надоевшую ему. Но в следующую минуту он, выглянув в сад, прислушался, притворил дверь и, наклонясь, сказал негромко:

– Ну, вставай, идём!

Мальчик лежал, выбросив одну руку вперёд, другую придавив коленом, одна нога его казалась намного короче другой, он как бы незаметно подползал к Петру, и вытянутая рука его была неестественно, страшно длинна. Пошатнувшись, Артамонов схватился рукою за косяк, снял картуз и подкладкой его вытер внезапно и обильно вспотевший лоб.

– Вставай, я никому не скажу, – сказал он шёпотом, уже понимая, что убил мальчика, видя, что из-под щеки его, прижатой к полу, тянется, извиваясь, лента тёмненькой крови.

«Убил», – мысленно произнёс Пётр. Немудрое, коротенькое слово звучало оглушительно. Артамонов сунул картуз в карман поддёвки, перекрестился, тупо глядя на маленькое жалобно скорченное тело; испуганно билась нехитрая мысль:

«Скажу, что нечаянно. Дверью ушиб. Дверью. Дверь – тяжёлая».

Он повернулся и грузно присел на лавку, – сзади его стоял Тихон с метлою в руках, смотрел жидкими глазами на Никонова и раздумчиво чесал каменную скулу свою.

– Вот, – громко начал Артамонов, держась руками за край лавки, но Тихон, качнув головою, перебил его:

– Слабый мальчонко, неловок. Сколько раз я увещал его – не лазь!

– Чего? – со страхом, но и с надеждой спросил Пётр.

– Разобьёшься, говорю. И ты, Пётр Ильич, предвещал это, помнишь? Всякая охота требует ловкости. Без памяти, что ли?

Присев на корточки, дворник пощупал руку Павла, шею, потрогал пальцем щёку, и, отирая палец о фартук, шаркая им, точно спичку зажигал, он сказал:

– Пожалуй – совсем отошёл. Гниленький был, много ли надо?

Говорил Тихон спокойно, двигался медленно и весь был такой, как всегда, но хозяин не верил ему и ждал каких-то грозных, осуждающих слов. Однако Тихон, взглянув на потолок в квадрат, вырезанный в нём, послушав воркованье голубей, снова заговорил спокойно и просто:

– Он по двери лазил; одну ногу поставит на лавку, другую на скобу двери, потом на верх её, оттуда схватится руками за край и подтянется на руках-то. А ручонки – без силы, вот и сорвался да, видать, об угол двери сердцем и угодил.

– Я этого не видал, – сказал Пётр. Чувство самосохранения подсказывало ему быстренькие догадки:

«Врёт? Фальшивит? Капкан ставит мне, в руки взять хочет? Или в самом деле не догадался, дурак?»

Последнее было вероятнее. Тихон вёл себя глупо: качнув головою, точно ударив лбом кого-то, он вздохнул:

– Эх, соринка! И зачем такие? Пойду, скажу матери. Вотчим, поди-ко, не больно горевать станет, мальчонко был лишний ему.

Артамонов очень подозрительно вслушивался в слова дворника, пытаясь уловить в них фальшь, но Тихон говорил, как всегда, тоном человека, чуждого любопытству.

– Чу! – сказал он, пошевелив бровями, прислушиваясь: где-то на дворе женщина сердито кричала:

– Пашка! Пашка-а…

Тихон погладил скулу.

– Вот те и Пашка! Готовь слёзы…

«Нет, – дурак», – решил Артамонов и, вытащив из кармана картуз, пошёл в сад, внимательно рассматривая сломанный козырёк.

Недели две, три он прожил, чувствуя, что в нём ходит, раскачивает его волна тёмного страха, угрожая ежедневно новой, неведомой бедою. Вот сейчас откроется дверь, влезет Тихон и скажет:

«Ну, я, конечно, знаю…»

Но внешне всё шло хорошо; все отнеслись к смерти мальчика деловито и просто, покорные привычке родить и хоронить. Никонов повязал жёлтую шею свою новым, чёрным галстуком, и на смытом лице его явилась скромная важность, точно он получил награду, давно заслуженную им. Мать убитого, высокая, тощая, с лошадиным лицом, молча, без слёз, торопилась схоронить сына, – так казалось Артамонову; она всё оправляла кисейный рюш в изголовье гроба, передвигала венчик на синем лбу трупа, осторожно вдавливала пальцами новенькие, рыжие копейки, прикрывавшие глаза его, и как-то нелепо быстро крестилась. Пётр подметил, что рука у неё до того устала, что за панихидой мать дважды не могла поднять руку, – поднимет, а рука опускается, как сломанная.

Да, с этой стороны всё обошлось гладко; Никоновы даже многословно и надоедливо благодарили за пособие на похороны, хотя Артамонов, опасаясь возбудить излишней щедростью подозрения Тихона, дал немного. Ему всё-таки не верилось, что дворник так глуп, каким он показал себя там, в бане. Вот уже второй раз баня выдвигает этого человека на первое место, всё глубже втискивая его в жизнь Пётра. Это – странно и жутко. Артамонов даже думал, что баню надо поджечь или сломать, распилить на дрова, кстати она уже стара и гниёт. Надо построить другую и на ином месте.

Зорко наблюдая за Тихоном, он видел, что дворник живёт всё так же, как-то нехотя, из милости и против воли своей; так же малоречив; с рабочими груб, как полицейский, они его не любят; с бабами он особенно, брезгливо груб, только с Натальей говорит как-то особенно, точно она не хозяйка, а родственница его, тётка или старшая сестра.

– Ты что больно ласкова с Тихоном? – не раз допытывался он, жена отвечала:

– Уж очень он прижился к нам.

Если б дворник имел друзей, ходил куда-нибудь, – можно было бы думать, что он сектант; за последние года появилось много разных сектантов. Но приятелей у Тихона, кроме Серафима-плотника, не было, он охотно посещал церковь, молился истово, но всегда почему-то некрасиво открыв рот, точно готовясь закричать. Порою, взглянув в мерцающие глаза дворника, Артамонов хмурился, ему казалось, что в этих жидких глазах затаена угроза, он ощущал желание схватить мужика за ворот, встряхнуть его:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю