Текст книги "Эйнштейн"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
С. Стейнберг из Йельского университета опубликовал исследование: ученики восьмого класса, которые играли на музыкальных инструментах, показали себя лучшими математиками, чем другие. Е. Артемьева, психолог: «Отличается от других группа студентов музыкального училища. Здесь, в отличие от остальных, количество геометрических и предметных признаков превосходит количество непосредственночувственных и оценочноэмоциональных признаков». Это подтвердилось в ряде исследований, наших и зарубежных: у «музыкоматематиков» восприятие чрезвычайно абстрагированное, а вот эмоциональное страдает. Были в 1990е годы популярны книги об «эффекте Моцарта»: кто его играет или хотя бы слушает – умнеет. Это не подтвердилось, зато есть масса исследований о том, что умственной работой хорошо заниматься под любую классическую музыку. Эйнштейн над этими связями, кажется, не задумывался, 23 октября 1928 года отвечал поклоннику: «Музыка не влияет на исследовательскую работу, но их питает один источник – страсть, и они дополняют друг друга тем, что снимают душевную напряженность».
В 1892 году Альберт должен был пройти обряд «бармицва», чтобы стать полноправным членом еврейской общины, но – отказался. Дела отца меж тем пошли плохо, конкуренты вытеснили братьев Эйнштейн с рынка. Фабрику в Мюнхене закрыли, но по совету итальянского коммерсанта Якоб уговорил Германа перебраться в Италию. В июне 1894 года семейство переехало в Милан, а Альберта оставили у дальних родственников заканчивать гимназию – оставалось полтора года. А в 17 лет он по немецким законам пойдет в армию. В гимназии ему было и такто тошно, а без близких и подавно, и служить в армии он не хотел. Брат Талмея, врач, выдал ему справку, что он страдает нервным расстройством, и 29 декабря он уехал к родителям. Майя, вспоминая об этом периоде, пишет, что брат действительно был подавлен, расстроен и очень мучился без родителей. И в том же декабре началось самое громкое «еврейское» уголовное дело: капитана Альфреда Дрейфуса, французского еврея, обвинили в шпионаже. Судьи колебались – улик было недостаточно. В деле появилась записка, якобы написанная германским послом и изобличавшая Дрейфуса; его приговорили к пожизненной ссылке на Чертовом острове.
Родителям Альберт сказал, что хочет отказаться от немецкого (точнее, вюртембергского) гражданства – изза армии. Все военное он ненавидел. Из книги «Мир, каким я его вижу»: «К наихудшему проявлению стадной жизни, милитаристской системе, я питаю отвращение. Для меня достаточно одной способности этих людей получать удовольствие от маршировки по четыре в виде воинственной банды, чтобы презирать их. Их головной мозг достался им по недоразумению – им достаточно одного спинного мозга. Это чумное пятно на человеческой цивилизации должно быть уничтожено с максимально возможной скоростью». Опять еврейские штучки? Пожалуйста, вот наш Менделеев о военных: «Их не спросят, чего они хотят, их не будут слушать, им только велят, ударивши 3 раза в барабан, разойтись, и потом, по воле начальника военной силы, какое хотят оружие, то и употреблять, и ответственности нет никакой. Ужасные дела. Печаль, тоска, омерзение».
Что делать с сыном – непонятно, в университет не поступить без гимназического аттестата. Отец и дядя решили, что надо поступать в техническое учебное заведение, причем такое, где преподают на немецком; выбрали престижный цюрихский Политехникум, дающий аттестат инженера или техника. Главным ученым там был профессор физики Генрих Вебер, посвятивший себя электротехнике; у него была лучшая электротехническая лаборатория в мире. Но принимали туда с восемнадцати лет. Мать попросила знакомого, Густава Майера, влиятельного бизнесмена («Эти евреи, всето у них схвачено!» – вы ведь так сейчас подумали, правда?), ходатайствовать; ректор Альбин Херцог разрешил Альберту сдавать вступительные экзамены в 16 лет и без аттестата. Тот начал готовиться. В мае 1895 года семья переехала из Милана в Павию, летом отдыхали в Альпах, потом Альберта отпустили одного к родне в Геную. В августе он послал своему дяде Цезарю Коху, жившему в Бельгии, полунаучное эссе. Там говорилось, чем он хочет заниматься, – изучать эфир.
Как читателюгуманитарию понять физику? Чтобы легко и без усилий – вот беда – никак! Относительно легкое понимание возможно, когда речь идет, например, о биологии, там все такое близкое и всякому любопытное: наши мозги, поведение собак и кошек, кто родится, если голубоглазая выйдет за кареглазого… С физикой не так. Кроме того, в биологии, при всей ее сложности, язык употребляется человеческий, а в физике – математический. Все в ней – дома, леса, поля, небо, звезды, электроны – загоняется в уравнения. Хороший пример дал в 1929 году сам Эйнштейн (в письме художнику Сэмюелу Вульфу): «Если есть успех в жизни, то A=x+y+z . Работа – х, игра – у и z – держи рот на замке».
Но разве нельзя перевести математику обратно на человеческий язык? Авторы научнопопулярных книг пытаются: «Эйнштейн показал, что требование ограниченной ковариантности позволяет единственным образом определить гравитационный лагранжиан при условии, что он однороден и имеет второй порядок относительно (обыкновенных, нековариантных) первых производных тензора…» [8] Это промежуточный язык, где есть слова, но они все еще не человеческие. Другие авторы стараются переводить без специальных терминов: «Относительная скорость Джорджа и Грейс, когда они разлетаются в разные стороны, составляет 99,5 % от скорости света. Далее, пусть по своим часам Джордж ждет 3 года и включает свой ранцевый двигатель, который мгновенным толчком посылает его назад к Грейс с той скоростью, с которой они перед этим разлетались, т. е. равной 99,5 % скорости света. Когда он достигает Грейс, по его часам проходит 6 лет, так как, чтобы догнать Грейс, ему нужно 3 года» [9] . Однако опыт показывает, что для человека, который открыл биографию Эйнштейна, дабы чтото узнать о его жизни, и такой язык чересчур сложен: читаешь про Джорджей и Грейс, которых авторы заставляют летать с ранцами на спине, и голова идет кругом, как от формул. Каков выход? По большому счету он один: отложить на время эту книгу, взять «Элегантную Вселенную» Братана Грина или «Бегство от удивлений» Г. Б. Анфилова и прочесть с самого начала все про этих Джорджей и их русских собратьев и, взяв в руки зеркала и фонарики, проделать опыты, про которые там написано, и, преодолев страх, самому решить на бумаге какуюнибудь элементарную математическую задачку… Если лень – что ж, придется довольствоваться весьма условным пересказом. (Но автор очень надеется, что читатель скоро вскричит: «Почему? Что за чушь! Не понимаю!» – и всетаки обратится к научнопопулярной литературе.)
Древние греки считали: все пространство заполнено эфиром, чемто вроде воздуха. Потом всем долго было безразлично, есть ли эфир, но в середине XVII века Рене Декарт возродил эту идею: эфир – материальная субстанция, заполняющая Вселенную; в ней, как в воздухе, есть вихри и воронки. Потом пришел Ньютон и сперва обходился в своей физике без эфира, но, задумавшись о тяготении, решил, что, наверное, эфир есть и это он притягивает Землю к Солнцу, но настаивать не стал и завещал изучать эфир потомкам. В XIX веке все считали, что эфир есть и в нем распространяется свет. Свет, как открыл голландец Христиан Гюйгенс, это волны. Звук – тоже волны, то есть колебания: вы крикнули – и по воздуху пошла звуковая волна. Бросили в речку камень – на воде волны. Значит, есть чтото типа воздуха или воды, в чем колеблются световые волны. Эфир – что же еще?
В 1860х англичане Майкл Фарадей и Джеймс Клерк Максвелл открыли, что свет – не просто какието волны, а электромагнитные, и Максвелл в 1864 году все электрическое и электромагнитное описал в уравнениях. Этот Максвелл всю физику взбаламутил своими уравнениями. У него световые волны – это колебания электрического и магнитного полей, распространяющиеся (в эфире) со скоростью 300 тысяч километров в секунду. Почему именно 300 тысяч? По Ньютону (который, кстати, не считал свет волной), все движется в соответствии с принципом сложения скоростей. Если громкоговоритель поставить на едущий автомобиль, скорость распространения звука увеличится. Ну, стало быть, и свет так же. Если человек несет в руке лампу, то хоть на пять километров в час скорость распространения света от лампы увеличится.
А вот по уравнениям Максвелла получалось, что это не так и что скорость света всегда 300 тысяч и никак иначе, хоть с какой быстротой неси его эфирный ветер, хоть на какую быструю повозку его ставь; и меньше она тоже не может быть. Только не путайте скорость с расстоянием: разумеется, свет от лампы к нам дойдет быстрее, чем от Солнца. Также не путайте предельность скорости самого света с невозможностью чеголибо двигаться быстрее света. Отбрасываемые тени могут перемещаться быстрее света, потому что каждое следующее местоположение тени никак не связано с ее предыдущим местоположением. (Непонятно? А возьмите серьезную книжечкуто…) А если лететь рядом со светом с такой же, как у него, скоростью – свет вообще исчезнет, чего не может быть.
Максвелл свел физиков с ума: дело в том, что всякое уравнение в физике существует не само по себе, оно должно вписываться в системы разных других уравнений, описывающих все. Грубо говоря, есть уравнение X+Y=Z, и если вы в левую часть впишете, что X в свою очередь равен А+Б+В+Г+Д+табуретка, то в правой все равно должен получиться Z. Когда же Максвелловы уравнения пытались вставлять в «нормальную» физику, описывающую, как все существует и двигается, получалась ерунда. И в то же время все так распрекрасно и ясно было у Максвелла написано, что никто с ним в его области не спорил, вопрос был в том, как помирить его с нормальной физикой. И все думали, что загвоздка тут в эфире, он както себя странно ведет, и если его поймать и загнать в уравнения, то будет всем счастье. И все опять кинулись изучать эфир. Вот и Эйнштейн хотел. Он не знал, что в 1880х физик Майкельсон, сначала один, а потом с физиком Морли, проделал опыт по поимке эфира.
Если вы выбросите бумажку из окна едущего поезда, ее подхватит и унесет ветер, дующий навстречу, не важно, хоть ветрено снаружи, хоть штиль. Не важно, эфир движется или Земля движется в неподвижном эфире, в любом случае если чтото кинуть – эфирный ветер подхватит и понесет. Не будем мучить лирика описанием опыта Майкельсона – короче говоря, никакого эфирного ветра не оказалось. Не изменял эфир скорости света. Совсем непонятно все стало. Как жить без эфира?
В 1892 году Хендрик Лоренц (1853-1928), завкафедрой теоретической физики Лейденского университета (обаятельный человек, деликатный, душка, счастливо женатый, всеми уважаемый и любимый), и независимо от него другой физик, Фицджеральд, придумали, как помирить физику с Максвеллом. Лоренц написал свои уравнения (их потом скорректировал математик Анри Пуанкаре), и у него получилось, что если скорость света не трогать, то, чтобы уравнения сошлись, длина движущихся предметов должна увеличиваться. Ну вот представьте, что 2+3=5, а 2+3+эфирный ветер должно равняться чемуто другому. А все, как ни крути, получается пять да пять. Но нельзя поверить, что нет эфирного ветра (табу!), значит, можно както подогнать 2 и 3, сделать из них какието другие числа. Вот Лоренц и подогнал длину, и уравнения тогда сошлись. А почему так, он не знал. Он просто сказал, что, видимо, таковы уж свойства этого загадочного эфира, что он меняет длину предметов. И все продолжали чтото свое про эфир думать. Эйнштейн тоже. Возможно, это помешало ему подготовиться к экзаменам.
«Я был своевольным, хотя и ничем не выделяющимся молодым человеком, самоучкой, набравшимся (с большими пробелами) некоторых специальных знаний… С жаждой более глубоких знаний, но с не достаточными способностями к усвоению и к тому же обладая неважной памятью, приступал я к нелегкому делу учения. С чувством явной неуверенности в своих силах я шел на приемные испытания…» В октябре он срезался, провалив языки и ботанику, но блеснув по точным наукам так, что Вебер пригласил его стать вольнослушателем. Но дома решили, что это не дело и надо всетаки окончить какуюнибудь школу и на следующий год поступать. 28 октября 1895 года его отдали в швейцарскую кантональную школу в городе Аарау в 30 километрах от Цюриха. Из «страшилок» – Николай Жук: «Не проявив какихлибо способностей к учебе, а тем более желания, Эйнштейн был направлен в спецшколу в Аарау (не для отсталых ли детей?)». В школе было два отделения: классическое и техникокоммерческое, на которое поступил Альберт. Преподавали по вузовской системе – лекции, семинары, занятия в физической лаборатории, воспитывали по методике Песталоцци, выпускники сплошь шли в университеты – нет, совсем не для отсталых…
По просьбе Вебера, продолжавшего интересоваться судьбой Альберта, его взял на постой профессор Йост Винтелер, преподававший греческий и историю. Впоследствии Эйнштейн говорил, что это был самый счастливый период его жизни. Винтелеры как родители, если не лучше: с женой профессора он будет переписываться всю жизнь и звать ее «мамулей». Вообще в Аарау он стал другим человеком – общительным, бойким, сразу завел друга, Ганса Фройша; вся стеснительность улетучилась. Из воспоминаний Гана Биланда, тогдашнего студента: «Сдвинув на затылок серую войлочную шляпу, открывавшую шелковистую черную шевелюру, он шагал энергично и уверенно… Насмешливая складка в уголке пухлого рта с чуть выпяченной нижней губой отпугивала филистеров, отбивала у них охоту к более близкому знакомству. Условности для него не существовали. Философски улыбаясь, взирал он на мироздание и беспощадно клеймил остроумной шуткой все, что носило печать тщеславия и вычурности… Он бесстрашно высказывал свои взгляды, не останавливаясь перед тем, чтобы ранить собеседника… Эйнштейн ненавидел сентиментальность и даже в окружении людей, легко приходящих в восторг, неизменно сохранял хладнокровие».
Насчет сентиментальности – большой вопрос: «мамуле» Винтелер он писал, например, что пьеса в театре довела его до «мучительноблаженных слез». Просто перед мужиками надо быть мужественным. Биланд тоже это понял, увидев его однажды играющим на скрипке: «Он был человеком двойственным, одним из тех, чьи колючие манеры служат прикрытием для ранимой души». Не ранимая, а раненая душа: малышом в Мюнхене, где «физические нападения и оскорбления были привычными», он ощетинился и, хотя в Аарау его уже никто не обижал (там училось много евреев), ощетиненность осталась. Насчет остроумных шуток – жаль, что Биланд не приводит примеры. Принято говорить о юморе Эйнштейна, но в основном это позднее сочиненные анекдоты. Возможно, он был скорее смешлив, чем остроумен. Бернард Коэн: «Контраст между его мягкой речью и его звонким смехом был огромен. Он любил отпускать шутки; каждый раз, когда он произносил чтото, что ему самому казалось удачным, или слышал шутку, обращенную к нему, он взрывался хохотом».
В Аарау ему даже нравилось учиться: отмечал профессора геологии Мюльберга, физики – Тухшмида; с удовольствием учил французский (и преуспел, хотя не был способен к языкам). В классе нашлось аж девять скрипачей, играл в школьном оркестре, даже, по воспоминаниям соученика Эмиля Отта, «с удовольствием участвовал в молодежной военной инсценировке» (!). Именно в Аарау он подумал о том, что не давало покоя Лоренцу: что будет, если лететь за световой волной со скоростью света. В лаборатории пытался сделать прибор для измерения эфира, не получилось, конечно, но навык работать руками развил и потом мастерил множество всяких вещей. Из сочинения «Мои планы»: «Если выдержу экзамены, поступлю в Политехникум в Цюрихе. Четыре года буду изучать там математику и физику. В мечтах вижу себя профессором этой области наук… Вот причины, побудившие меня избрать этот план: способность к математическому мышлению, отсутствие фантазии и практической хватки… К тому же профессия ученого дает человеку известную долю независимости».
У него был приятный мягкий голос, и он был очень красив в то время – роста, правда, маленького (168 сантиметров), зато роскошные черные кудри, ясные карие глаза и, несмотря на нелюбовь к спорту, идеальное телосложение. Мы привыкли к Эйнштейну, что ходит без носков и в халате, но это в старости, а пока он был щеголем, хотя уже тогда мог надеть какуюнибудь неподобающую шляпу или галстук, но все равно казался элегантным благодаря фигуре. Не любил, правда, причесываться (хотя до старости гордился красотой своих волос) и чистить зубы, разделяя тогдашний предрассудок, что от щеток они портятся и достаточно полоскать рот. И он – взаимно – полюбил дочь Винтелеров, Мари, двумя годами старше него.
28 января 1896 года он по собственной просьбе и с согласия родителей был лишен гражданства Вюртемберга; 8 апреля окончился весенний семестр, каникулы провел дома в Павии, откуда Мари Винтелер получила первое любовное письмо в ответ на свое: «Тысячи, тысячи раз спасибо за твое чудесное письмецо, которое сделало меня бесконечно счастливым… Какое блаженство прижать к сердцу листок бумаги, на который с нежностью смотрели милые глаза, по которому грациозно скользили твои прелестные ручки. Мой маленький ангел, сейчас впервые в жизни я в полной мере почувствовал, что значит тосковать по дому и томиться в одиночестве. Но радость любви сильнее, чем боль разлуки. Только теперь я понимаю, насколько ты, мое солнышко, необходима мне для счастья… Моя мама тоже прижимает тебя к сердцу, хотя еще не знает тебя. Она смеется надо мной, потому что мне стали безразличны все девочки, на которых я обращал внимание раньше… Ты значишь для меня больше, чем прежде значил весь мир».
Мари потом вспоминала, что у них была типичная идеальная юношеская любовь, она играла роль «глупенькой, маленькой возлюбленной, которая ничего не знает и не понимает», он – ее «самогосамого любимого великого философа». «Ты спрашиваешь, буду ли я с тобой терпелив? А есть ли у меня выбор, когда речь идет о моей любимой, о моем маленьком ангеле? Маленькие ангелы всегда слабы, а ты была, есть и должна оставаться моим маленьким ангелом, дитя мое».
Лето Альберт провел с родителями, а осенью, когда вернулся в Аарау, семья переехала из Павии обратно в Милан: фирма обанкротилась. Якоба взяли в другую фирму, а Герман решил открыть в Милане новое электротехническое предприятие. Сын отговаривал отца, просил родственников на него повлиять, но тот не послушал. Однако сперва дела шли неплохо. В октябре Альберт сдал экзамены на аттестат зрелости и 12го был зачислен без экзаменов в цюрихский Политехникум на педагогический факультет. Снял комнату у Анриетты Хеги, улица Юнионштрассе, 4. Получал ежемесячно 100 франков от богатой тетки из Генуи, 20 платил за комнату, 20 откладывал, чтобы принять швейцарское подданство. Родители слали не деньги, а продукты. Поесть он любил, но не был привередлив, обожал булки, бутерброды, пренебрегал супом, наживал гастрит, как положено студенту; курил сигары или трубку (когда монреальский Клуб курильщиков трубок в 1950м принял его в почетные члены, он отвечал: «Курение трубки способствует спокойному и объективному суждению во всех человеческих делах»).
В Политехникуме обучалось 840 студентов, в группе Альберта – всего пять. Преподавали математику и физику в университетском объеме, он записался также на курсы по истории, геологии, астрономии, статистике и даже страхованию. В лаборатории опять пытался сделать прибор для ловли эфира. Преподаватели физики, видимо, не знали об опытах Майкельсона, раз не сказали, что он зря старается. Первые два года отношения с завкафедрой физики Вебером и его ассистентом Перне были хорошие, потом испортились: Вебер, по мнению Альберта, мало знал о современной физике, а Перне слишком требовал дисциплины. У них, в свою очередь, накопились претензии. Вебер говорил, что студент Эйнштейн не терпит замечаний, а Перне ругался, когда тот самовольничал в лаборатории и учинил там взрыв. В старости Эйнштейн вспоминал слова Перне: «Вы не представляете себе, как трудно изучить физику. Почему бы вам не заняться медициной, юриспруденцией или филологией?» В итоге в 1898/99 учебном году за практикум у Перне Эйнштейн получил по шестибалльной системе «кол». У Вебера он все годы получал от пяти до шести баллов.
Прогуливал он безбожно (как и Дарвин с Менделеевым), зато пропадал в библиотеке (как и те). Читал в основном книги по физике и философии. Математику вели Адольф Гурвиц и Герман Минковский, ученые высшего класса, но он и их лекциями пренебрегал. «Автобиографические наброски»: «Для экзамена нужно было впихивать в себя хочешь не хочешь всю премудрость. Такое принуждение настолько меня запугивало, что целый год после сдачи экзаменов размышление о науке было для меня отравлено. При этом я должен сказать, что мы в Швейцарии страдали от такого принуждения… значительно меньше, чем студенты во многих других местах. Было всего два экзамена, в остальном можно делать более или менее что хочешь… Я скоро обнаружил, что должен довольствоваться ролью посредственного студента. Чтобы стать хорошим, надо было обладать способностью к концентрации всех сил на выполнении заданий и любовью к порядку, который необходим для записывания лекций и их последующей проработки. Эти черты характера, как я с прискорбием убедился, были мне не присущи!… Хорошо было тому, у кого, как у меня, был друг, аккуратно посещавший все лекции и добросовестно все записывавший. Это давало свободу в выборе занятия вплоть до нескольких месяцев перед экзаменом… связанную же с ней нечистую совесть я принимал как неизбежное, притом значительно меньшее зло». Этот друг – Марсель Гроссман (1878-1936), еврей из Венгрии. «Он – образцовый студент; я – пример небрежности и рассеянности. Он – в прекрасных отношениях с преподавателями, схватывает все на лету; я – всем недовольный и не пользующийся успехом нелюдим. Но мы были хорошими друзьями…»
Нелюдимом Альберт давно уже не был, подружился с остальными парнями из своей группы: Луи Коллросом и Якобом Эратом. Оба тоже евреи. И он вдруг расцвел, совсем перестал дичиться и щетиниться – вряд ли это просто совпадение. И вообще в Швейцарии антисемитизма почти не было. (В 1948 году он писал знакомому юности, Висслеру: «Я люблю швейцарцев, потому что они в массе своей более человечны, чем другие люди, среди которых мне приходилось жить». Впрочем, ему вообще нравились маленькие уютные страны.) Бывал в семьях у всех, особенно часто у Эрата. Тот вспоминал: «Если Эйнштейн хорошо ко мне относился, то, наверное, потому, что у нас были одинаковые взгляды на многие проблемы. Будучи человеком свободомыслящим, он подходил ко всем вопросам критически, но всегда проявлял большую тактичность. Однажды, когда разговор зашел о евреях, Эйнштейн сказал: „Я часто спрашивал себя, почему везде так неприязненно относятся к евреям? Могу это объяснить только так: они не хуже остального человечества, но они просто другие“».
Мари Винтелер в ноябре устроилась учительницей в Олсберге, деревне близ Аарау. Альберту, 30 ноября 1896 года: «Мое самое дорогое сердечко! Наконецто я счастлива, так как получила от тебя письмецо… Иногда мне хочется просто взять и полететь к моему любимому и рассказать, как я его люблю!» И обещала приехать в Цюрих. Он на письмо, насколько известно, не ответил. Зимние каникулы провел с семьей; как раз в те дни вышла книга Теодора Герцля «Еврейское государство». Эйнштейн ее еще тогда не читал, а в 1946м написал о Герцле: «Вначале он был подлинным космополитом. Но во время суда над Дрейфусом он внезапно осознал, как ненадежно положение евреев в мире. И он имел мужество сделать вывод, что нас преследуют и убивают не потому, что мы немцы, французы или американцы „еврейского вероисповедания“, а потому что мы евреи. Таким образом, непрочность нашего положения заставляет нас держаться вместе…» В следующем году Герцль руководил первым Всемирным еврейским конгрессом в Базеле, где была основана Всемирная сионистская организация. А еще в те годы открыли рентгеновские лучи и радиоактивность урана…
В мае 1897 года Мари, не получавшая писем, решилась написать матери Альберта. Та написала ему, он ответил, что решил «прервать внутреннюю борьбу» и «покончить с этим». Винтелеры звали в гости – отказался. Мать, видимо, продолжала настаивать, чтобы он «помирился» с Мари, сын отвечал ей в июле: «Было бы более чем недостойно покупать несколько дней блаженства ценой страданий, которых я так много причинил этому милому ребенку… Я испытываю своеобразное удовлетворение от того, что сам отчасти разделяю боль, которую причинило нашей милой девочке мое легкомыслие и непонимание того, насколько она хрупка и ранима. Напряженная интеллектуальная работа и стремление постигнуть замысел Господа – это дарующие утешение, но бесконечно строгие ангелы, которые проведут меня сквозь все несчастья. Если бы я мог поделиться их утешительными дарами с нашей милой девочкой… И все же какой это странный путь выдерживать житейские бури – в минуты ясности мысли я кажусь себе какимто страусом, прячущим голову в песок, чтобы избежать опасности. Создаешь маленький мирок для себя, и, как ни жалко это выглядит в сравнении с величием реальной жизни, чувствуешь себя чудесно большим и важным – как крот в норе…»
Картер и Хайфилд: «Если бы Эйнштейн мог обозначить границы своего мира, то оказался бы в нем самой важной персоной: запросы ближних его не заботили. Как и в период своей детской „религиозности“, побег в надличное, который он затевал, оказывался побегом в чисто личное». О каком «надличном» мы все время говорим? Это слово придумал сам Эйнштейн в зрелые годы и часто употреблял по отношению к себе: отказался от личного ради «надличного». «Мир, каким я его вижу»: «Настоящая ценность человека определяется в первую очередь тем, в какой мере он достиг освобождения от себя самого». И доверчивый Кузнецов все время повторяет, что Эйнштейн уже в юности «освободился от личного». Но вот другой биограф, знавший Эйнштейна лично, Филипп Франк [10] : «Эйнштейн испытывал страх перед близостью с другим человеком. Изза этой своей черты он всегда был один».
Может, близость с Мари его и пугала и матери он писал искренне, но вообщето он в эти месяцы уже положил глаз на другую. Эту мужскую черту он сам описал летом 1899 года в письме с курорта Меттменштеттен, где жил с сестрой и матерью, знакомой студентке Джулии Ниггли: «Породу животных, называемых мужчинами, я знаю на собственном опыте достаточно хорошо, так как сам к ней принадлежу. От нас нельзя ждать чересчур многого. Сегодня мы мрачны, завтра в превосходном настроении, послезавтра холодны, как лед, потом снова раздражены настолько, что нам, кажется, надоело жить, и я еще не упомянул наш эгоизм, неверность и неблагодарность – качества, которыми мы наделены в куда большей мере, чем вы, добродетельные девушки».
Другая – это пятый студент, единственная девушка и единственный «гой» в его группе, сербка Милева Марич. Она родилась 19 декабря 1875 года в провинции Воеводина (тогда – АвстроВенгрия), была старшей из трех детей в семье юриста Милоша Марича. У нее был врожденный вывих бедренного сустава, но этого не замечали, пока она не начала ходить: потом всю жизнь носила ортопедическую обувь. Хрупкая, темноволосая, хорошенькая; в 1886м она пошла в среднюю школу в НовиСаде, потом по какойто причине перешла в школу в СремскаМитровице и окончила ее в 1890м. Дальше отец послал ее учиться в Сербию – в АвстроВенгрии девочек в гимназии не брали. Она поступила в гимназию в городе Шабац. Отличница, особенно блистала по математике и физике, языки легко давались, рисовала, интересовалась психологией. В 1891м ее отца перевели служить в Верховный суд в Загребе, и он добился для дочери разрешения посещать в качестве вольнослушательницы занятия в мужской классической гимназии. Там требовался греческий – выучила сама. С 1892го начала учебу в гимназии, посещая лекции по физике вместе с мальчиками, в 1894м лучшей в классе сдала выпускные. Тут она заболела (то ли воспалением легких, то ли туберкулезом), и ее решили отправить в Швейцарию – и воздух лечебный, и женщине легче поступить в институт. Осенью 1894 года она начала учиться в женской средней школе в Цюрихе, весной 1896го получила аттестат зрелости и поступила на медицинский факультет Цюрихского университета. Проучилась один семестр и почемуто перешла на педагогический факультет Политехникума.
Знакомые описывали ее как дисциплинированного человека, типичную отличницу, с независимым умом. Питер Микельмор [11] , один из биографов Эйнштейна: «Она судила о людях куда быстрее, чем он, и была тверда в своих симпатиях и антипатиях. По любому вопросу, о котором заходил спор, у нее была определенная точка зрения». Карл Зелиг, первый биограф, написавший о частной жизни Эйнштейна с его собственных слов [12] : «Она была достаточно способным человеком, но математическим дарованием не обладала… С тяжелым, замкнутым характером жить и учиться Милеве порой было нелегко. Знакомым она казалась несколько угрюмой, молчаливой, недоверчивой. Но те, кто знал ее ближе, уважали Милеву за чисто славянское гостеприимство, за скромность, с которой она слушала часто разгоравшиеся споры. Своей внешности она совсем не уделяла внимания, так как женское кокетство было ей совершенно чуждо. Милева страдала туберкулезом суставов, хромала, была неврастенична и очень ревнива; все это порой обращало в мучение и ее жизнь, и жизнь ее близких». Подруга, Милана Бота, в письме родителям охарактеризовала ее так: «Очень хорошая девочка, умная и серьезная, маленькая, болезненная, темноволосая, бойкая, говорит как настоящая девочка из НовиСада, немного хромая, с отличными манерами». Студентка Маргарет Икскуль вспоминала, что часто ходили домой втроем – она, Милева и Альберт, и он говорил о физике, и Маргарет почувствовала, что Милева влюблена.
Однако 5 октября 1897 года она ушла из Политехникума и провела зимний семестр вольнослушателем Гейдельбергского университета. (Ее сербские биографы и авторы «страшилок» об Эйнштейне настаивают, что она была человеком необычайно организованным и целеустремленным, но беспрестанные бегания из одного учебного заведения в другое с этим както не вяжутся.) Тогда и началась переписка, из которой, к сожалению, сохранилась лишь малая часть. Его первое письмо утеряно, известно лишь, что в нем было четыре страницы, так как это упоминает в своем ответе Милева. «Я благодарна за ту жертву, которую Вы принесли, сочиняя это длинное письмо…» Дальше она пишет, как слушала лекцию профессора физики Ленарда. Совсем другая – по сравнению с простушкой Мари – переписка двух физиков и людей незаурядных. Он – ей: «Мой милый котенок! Я только что прочел статью Ленарда о влиянии ультрафиолетового излучения на возникновение катодных лучей, она доставила мне такое удовольствие, вызвала такой восторг…» Она – ему: «Я сомневаюсь, что человек неспособен постигнуть понятие бесконечности, потому что таково устройство его мозга. Он понял бы, что такое бесконечность, если бы в юные годы, то есть тогда, когда формируются его представления и способности к восприятию, ему позволили устремить свой ум в просторы мироздания, а не удерживали бы его дух, как в клетке, в пределах интересов к земному или, хуже того, в четырех стенах застойной провинциальной жизни. Если человек способен помыслить о бесконечном счастье, он должен уметь постигнуть бесконечность пространства – я думаю, второе куда проще сделать…»; «Папа дал мне табаку для Вас и велел непременно передать из рук в руки. Он надеется, что аппетит у Вас станет лучше, когда Вы приедете к нам на свежий воздух. Я рассказала ему о Вас все. Вам будет о чем поговорить друг с другом». Его родители ничего подобного не передавали; вероятно, он им вообще не говорил о ней.








