Текст книги "Корона, Огонь и Медные Крылья"
Автор книги: Максим Далин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– И из-за этих пустяков ты будишь особу королевской крови? – спросил принц, заметно стараясь не расхохотаться.
– Что пустяки для барса – то серьезно для розы, – возразил Шуарле.
Я совершенно не могла больше делать вид, что сплю. Хотелось потянуться; мне слегка нездоровилось, но было ужасно весело. Бесстыдство Тхарайя не то рассмешило, не то слегка разозлило меня; я тихонько дотянулась до его хвоста, которым он крутил в воздухе, и дернула – не сильно, но он тут же подпрыгнул и развернулся:
– Ты не спишь, Лиалешь?!
Я подавила смешок: его растерянное лицо было необыкновенно мило мне, но именно из-за этой растерянности страшно захотелось его поддразнить.
– Мне необходимы омовение и молитва, – объявила я как можно серьезнее, кутаясь в шелковое покрывало.
– Ты хочешь, чтобы я ушел? – огорченно спросил Тхарайя.
Шуарле улыбнулся так победно, что впору было прыснуть, подобно крестьянской девчонке.
– Я хочу, чтобы вы оба ушли, – сказала я с ядовитой ласковостью. – Только пусть мой камергер оставит мне одежду, а ваше высочество наденет штаны. И я буду умываться, а потом молиться и рыдать в полном одиночестве. До вечерней зари.
– А почему – рыдать? – спросил Шуарле, бросив на принца быстрый подозрительный взгляд.
– Оплакивать свои тяжкие грехи, – пояснила я, делая еще более суровое лицо. – Потому что этот брак не благословил мой отец. И потому что я, кажется, нечестиво себя вела.
– Почему – нечестиво?! – поразился принц, садясь. – Ты же совершенно добродетельная женщина!
– Пусть господин оденется, – напомнил Шуарле. – А то он смущает добродетель госпожи.
Тхарайя подобрал рубаху с ковра, просунул голову в ворот и посмотрел на меня выжидательно. Мне было все труднее не хохотать, но я сдерживалась.
– Знаешь, – сказала я, – добродетельные женщины не слушают ночью советов драконов-язычников, понятия не имеющих, что такое стыд, а тем более – не пытаются следовать этим советам. И еще: насколько мне известно, добродетельные женщины не кусаются.
– Ты кусаешься?! – воскликнул Шуарле.
– Я не заметил, – сказал принц, найдя, наконец, штаны.
– А я заметила, – сказала я. – Это получилось случайно, но кто мне теперь поверит!
– Мне надо уходить? – спросил Тхарайя, садясь рядом со мной, чтобы одеться совсем. Он выглядел по-настоящему грустным – и я не выдержала. Я обняла его сзади, сцепив руки на его груди, прижалась щекой к его спине и сказала:
– Я не хочу, чтобы ты уходил. Просто – вправду надо выкупаться, иначе мне неловко.
– Вот как! – отозвался он повеселевшим голосом. – Лиалешь, если это так, то все в порядке. Видишь ли, мне впервые захотелось остаться и не отсылать женщину, а теперь я чувствую себя глупо.
– Вовсе не глупо, – сказала я. – Пусть будет так, как ты хочешь.
И тогда принц сгреб меня в охапку вместе с покрывалом и понес вниз, к бассейну. Я хихикала и делала вид, что вырываюсь; Шуарле бросил мне платок, и я зарылась в него горящим лицом.
Тхарайя обещал, что я не буду чувствовать себя чужой – я и не чувствовала.
Мы нарушали все запреты и кодексы всех вер – но тот колдовской огонь, который в нас горел, видимо, был очень памятен обитателям замка: никто ни разу не упрекнул меня. Мне не захотелось жить на женской стороне – я и не жила. Для меня освободили две комнатушки в башне принца, на страшной высоте, под самым шпилем; туда принесли зеркала, ковры и подушки, накурили сандаловым курением, обрызгали жасминовой эссенцией – и я там поселилась. Свита Раадрашь не поднималась ко мне, им было запрещено покидать темную сторону; заходила лишь сама принцесса – постепенно я научилась с ней разговаривать и радовалась ее посещениям. Обществом прочих дам я была сыта по горло, а потому, как и Раадрашь, предпочитала беседовать с мужчинами, к числу которых относила, не смотря ни на что, и Шуарле.
Мое время стало исполнено смысла и энергии. Я училась читать на языке ашури и учила всех желающих своему языку. Я пыталась рисовать. Я вышивала; мне не вдевали нитку в иголку, я сама освоила это хитрое дело – зато Шуарле болтал со мной или пел для меня; его голос был не ангельским, но милым. Все жители замка при любой возможности рассказывали мне истории и предания. Я молилась Господу и приносила в капище Нут свои ленты, чтобы оставить ей в дар. Я веровала во все, ничего не боялась – и в моей голове, кажется, немного перепутались догмы разных церквей.
Несколько раз я видела колдуна Керима. Он поразил меня с первой встречи, когда чудом вызывал огонь; у него было такое безобразное и притом доброе лицо, что я никак не связывала его странные чудеса с некромантией и прочими грязными чарами. Колдун, конечно, не был врагом Божиим; он ведь учил Шуарле летать. Я приходила смотреть – это помогало моему другу, но не слишком: мы все чувствовали, что он боится. Когда люди проделали с Шуарле эти ужасные вещи, он был еще совсем младенчиком, дрянная магия убила в нем спокойствие и уверенность в себе; теперь эти качества тяжело возвращались. Мое присутствие вдохновляло Шуарле: он раскрывал крылья, такие же огромные и острые, как у всех медных птиц, но, к сожалению, вдохновения не хватало на долгий полет. Шуарле отрывался от земли на высоту человеческого роста или чуть выше, наверху его оставляла уверенность – и он планировал вниз.
Моего бедного друга, впрочем, восхищало и это. Глаза у него горели, он часто дышал, размахивал руками и вопросительно заглядывал в лица нам с колдуном. Какой бессердечный мог бы сказать ему, что полет был плох? И Керим ухмылялся, отчего его лицо очень походило на намасленный блин, уверяя, что пройдет совсем немного времени, и Шуарле будет парить в небесах, подобно орлу.
Колдун с самого начала казался мне хорошим человеком, но он стал моим личным пророком, когда в один прекрасный день протянул ко мне широченные ладони – тем жестом, каким их протягивают к огню озябшие – и сказал, что внутри меня загорелось новое пламя. За это известие я поцеловала его в толстую лоснящуюся щеку – но сказать о ребенке Тхарайя побоялась.
Мой принц слишком долго ждал. А вдруг чего-нибудь не получится? Я, впрочем, никогда не верила в его бесплодие и не сомневалась, что у нас будет ребенок – именно сын – а оттого даже не удивилась особенно; но Тхарайя слишком долгое ожидание сделало недоверчивым к любой удаче. Жители Ашури, все равно, хвостатые или бесхвостые, одинаково верили, что необдуманное слово может разрезать счастье, подобно ножу, а взгляд ранит, как стрела – могла ли я заставить его сомневаться и нервничать!
Я только спросила колдуна, не повредят ли будущему ребенка наши с Тхарайя чрезмерные радости. Керим по обыкновению ухмыльнулся во весь рот, утопив глазки в щеках, и отвечал, что радости еще не вредили никогда и никому – вот горести могут повредить, но горестей в обозримом будущем, слава богам, не предвидится. Не верить нельзя было – и я предалась радостям со спокойной душой.
Принцу нравилось дарить мне причудливые и драгоценные вещицы, вроде тяжелого золотого ожерелья, сплетенного из фигурок драконообразных чудовищ, браслетов в виде змей с рубиновой чешуей, обхватывающих руку от запястья до локтя, длинных бус, свисающих с шеи почти до пояса, или браслетов для ног с золотыми колокольчиками. Я потеряла последний стыд и при наших вечерних встречах показывалась ему, прикрытая лишь этими украшениями и косами – и Тхарайя ловил меня, как бабочку, а потом сидел на ковре у горящего камина, смотрел на меня завороженно и пел песни.
Все аглийе пели о любви, подобно настоящим птицам. Я часто слышала, как пели воины Тхарайя и его рабы; в песнях бойцов попадались такие слова, что меня бросало в жар. Пели и женщины, их песни были более целомудренны и не так витиеваты; разве что Раадрашь не любила петь, называя пение и танцы женским утешением для развратных лентяев. Но так, как принц, не пел никто – он, кажется, импровизировал признания на ходу, потому что слова его песен, совершенно восхитительного и безумного свойства, ни разу не повторились.
Все, что мне рассказывали о жизни в браке, оказалось ложью. Да, Тхарайя часто пропадал целыми днями, возвращаясь только с наступлением темноты – вместе со своими сторожевыми демонами он с птичьей высоты следил за безопасностью на границах страны. Да, его суждения иногда шокировали меня. И да – он не просто частенько думал о греховных вещах, а грех пропитывал его насквозь, он сам был – сплошной грех, хотя понятия об этом не имел. Я решительно не могла его за это упрекать.
Иногда я вспоминала, как мои бедные дуэньи называли докучным бременем время, проводимое в обществе мужчины – и каждый раз удивлялась. Разве можно вообще ничего не чувствовать? Я хочу сказать, да простит мне Господь – разве для них любовь не превращала в сплошной восторг все телесные ощущения, даже боль?
Если это так, думала я, значит, Тхарайя прав. Дело вправду в особой милости Нут. Я купалась в счастье, любви и ожидании прекрасного будущего. Оставаясь одна или с Шуарле, всегда пребывающим в курсе любых моих дел, я принималась мечтать о том, как у меня родится ребенок, Тхарайя утвердят в титуле наследника престола, мы покинем горный замок, чтобы повидаться с государем, его отцом, я увижу прекрасную страну за горами – и вся жизнь будет похожа на пряную сказку.
Я совсем забыла, что, кроме Нут, в мире есть и другие боги…
* * *
Откровенно говоря, уже перед самым отплытием в поход мне испортили все чудесное расположение духа. А с самого начала так хорошо шло! Я сказал замечательную речь на пристани, просто не знаю, откуда слова взялись! Все пришли в восторг, а народу собралась целая толпа. Там были мои друзья, верные священники – и тысяча, наверное, или даже больше энтузиастов и подвижников. Я даже удивился, сколько сторонников у нашего святого дела. И какие лица! Сплошное пламя истинной веры, орлы, львы!
С провиантом в дорогу все вышло очень хорошо. Кое-что пожертвовал капитул, кое-что – отец, но он, просто бросил корку, чтобы отвязаться, как мне кажется; большую часть внесли купцы и цеховики. Эти просто кучу денег отвалили, как сказал умница Жерар, "лишь бы мы поскорее убрались отсюда"! Ха, какого мы нагнали страха на подлый сброд!
У нас в общей сложности было семь кораблей. Три – подарок Иерарха, два – отца, и еще два – от столичных рыболовов-китобоев. Ну эти-то, последние, совсем другого сорта, откровенно говоря. Так, лоханки, на которые мы кое-как погрузили пушки – но для размаха и они сошли. У меня был чудесный флагман, военный, двенадцатипушечный, "Божья Милость", да и вообще флотилия вышла – что надо. Но, на самом деле, мы не собирались сражаться на море, так, только если кто-то из язычников сам случайно подвернется. Цель была добраться до Черного Юга, до одного из портовых городов асурийского побережья, разнести городишко в пыль, раздобыться там провиантом и лошадьми – и двинуть вглубь страны, туда, к горам, за которыми город Саранчибат и могила пророка.
А по дороге устроить веселье. Отомстить поганым дикарям за осквернение святого гроба. Тем более, что пушек у них нет, пороха они вообще, вроде бы, не знают – да и какие из них, черномазых, вояки! Святой Фредерик им уже дал разок, а мы закончим – объясним поганцам, какая вера истинная, в лучшем виде.
Все об этом говорили. Ах, дамы и господа, если бы вы только знали, какая там, на погрузке, в столичном порту, была чудесная атмосфера! Меня только что на руках не носили. Я сам слышал, как эти простолюдины, воспламененные идеей, говорили, что я буду новым святым королем на нашем престоле – не говоря уж об аристократах из моей свиты: они умели думать широко и считали, что за мной будущее.
Мне только одно портило хорошее расположение духа – этот братец Доминик, шпион поганый. Таскался за мной, как тень. Книжки ему нужны, бумага ему нужна, чернила ему нужны! Мы куда отправляемся, воевать или писульки писать?! А скажешь ему, что Иерарх его послал, значит, дело церкви и обеспечивать всем этим барахлом – он еще и рот откроет для дерзостей:
– Церковь и так много помогла вашему начинанию, ваше высочество.
Приходилось отвлекаться на всю эту чушь. Но я точно знал, что избавлюсь от этого Доминика, лишь только момент придет. Придумаю, как. При моей особе и без сопливых был отличный священник, брат Бенедикт. Представляете, дамы и господа, святой наставник его прихода написал письмо Иерарху – и Бенедикта официально благословили в дорогу. Я уверен, он сам вызвался. Вот это я понимаю – сильный, храбрый, добрый монах, действительно, святой жизни, а не мразь, которая там, среди свиты Иерарха, Бог знает, какими гнусностями сделала карьеру. Я ужасно радовался, что хоть один священник при нас будет настоящий. К отплытию мы с братом Бенедиктом так воодушевили людей, что они с нами – хоть на Черный Юг, хоть в преисподнюю, повсюду были готовы.
Я бы перед самым отплытием избавился от Доминика, этой вши докучной – но провожать прибыли отец и сам Иерарх, в резиденции ему на старости лет не сидится. Представляете, ведь притащился же сюда за восемьсот миль, через пролив – не лень было! И только для того, чтобы уже совсем напоследок еще разок меня попилить, чтобы я себя не забывал. Вдруг я невнимательно читал его письмо, как можно! Пришлось демонстративно взять этого его любимчика – ну и хорошо, думаю. Гаденыш сам виноват. Остался бы дома – был бы целее.
Иерарх еще говорил, что я, мол, должен возлюбить все, оставленное дома – ибо, в сущности, иду сражаться за… ну, за это самое. За оставленное.
Звучало хорошо, я не спорил. Я, вроде бы, действительно собирался за все это сражаться, но уж не жалел ни о чем, ни капли, ни на грош не жалел. Ни о братцах, которые жали руки и желали удачи таким тоном, будто действительно хотели моей удачи, ни об отце с его "помолчите, Антоний!". Ни о своих бедных вдовушках, которые разливались белугами. Все это мне так надоело, что я и думать о милой родине не хотел.
А если мне и было горько что-то оставлять, так это Бульку. Она сидела у ног Эмиля, поскуливала и так глядела на меня и на море, будто все-все понимала. Я бы ее взял, но думал, что будет смертельно обидно, если недосмотрю – и убьют мою собаку. Пришлось оставить ее Эмилю… а он и рад, зараза.
Но это все сантименты.
Все равно наши семь кораблей отплывали, как лебеди, под благословения, пение монастырского хора и радостные вопли горожан, которые, кажется, образумились и тоже прониклись, потому что искренне желали нам счастливого пути. У нас на палубе брат Бенедикт жег благовония в походной курильнице, пел басом и давал всем желающим приложиться к Всезрящему Оку Господню и Длани, Животворящей И Карающей. Все чуть-чуть хлебнули, конечно – на радостях, на удачу, только что портки с парусами не путали. Очень веселились. Только этот гаденыш Доминик сидел на бухте каната трезвый, злой какой-то, зыркал на всех и думал всякий греховный вздор. Никакого Божьего света от него не исходило. Тогда я и подумал – не такое уж он и духовное лицо, хоть и любимчик Иерарха. А раз так – пусть пеняет на себя, ха!
Плавание прошло не то, чтобы весело, но не так уж и скучно.
Никто из чужих в море не попался. Было бы забавно, конечно, потопить какое-нибудь языческое корыто, но если нет, так уж и нет. Господня воля.
На самом деле, плебсу, вероятно, было гораздо скучнее, потому что места в кубрике и на команду-то еле-еле хватало. Как они там теснились – уму не постижимо. Как селедки в бочонке, ха! Спали по очереди. Так что развлекались, конечно, выпивкой. Рома и вина оказалось вполне в достатке. Дорога не такая уж дальняя, никто это добро особенно не экономил, а пожертвовали его изрядно. Брат Бенедикт сначала пытался проповедовать о вреде пьянства, но потом ему тоже налили – и он так и не просох до самого берега. В общем, трезва была только команда. Капитан флагмана оказался типом не то, чтобы неприятным, но слишком надменным для плебея. Ему не понравилось, что матросы пьют с солдатами – и он разом пресек это дело. Попросту велел обвязать пьяных под мышки веревками и швырнуть за борт на четверть часика. То еще развлечение! Из пятерых один утонул – а остальные, глядя на это, призадумались.
Я ему не мешал. Матросы и должны быть трезвыми, иначе мы до земли никогда не доберемся. Уморительно, как эти бедолаги пялились на солдат с завистью, облизывались, а присоединиться не могли! Впрочем, я подумал, что на суше они наверстают свое.
Кое-кто, конечно, спьяну принялся выяснять отношения… но это так, по мелочи. До поножовщины не дошло: брат Бенедикт им все-таки хорошо внушил, что мы направляемся на святое дело, а не как-нибудь. Нечего размениваться на ерунду. Но смешнее, что наш драгоценный братец Доминик, который так ни капли и не выпил, все-таки нарвался – мне даже не пришлось самому все это начинать.
Вечерком, вторая неделя плаванья уже шла к концу, я сидел с баронами в каюте и играл в фишки-шарики. Ставки делали пустячные, но все равно приятно, что везло, даже если всего на золотой – дело-то не в золотом, а в самой игре, да и примета хорошая. Мои приближенные, конечно, не ром хлестали – у нас было вино с Побережья, из черного винограда, тридцатилетнее, настоящее королевское вино. Подарочек батюшки моей покойной невестушки. Мы, конечно, не нажирались в хлам, как плебеи, но чуточку выпили, и было ужасно весело. Вот тут в каюту и вломился этот Доминик.
Без стука, ха! Стоило на него взглянуть, как стало еще веселее!
Кто-то его, как следует, приложил по физиономии – синяк во всю скулу. Рукав от балахона отодрали напрочь, на плече царапина. И глаза бешеные. Красотища – такое представление и комедианты не покажут!
– Ах! – говорю. – Вы, что же, дрались, слуга Господень? Не может быть! Что скажет его святейшество? Разве это сочетается с вашим саном? Какой позор!
Он подпер дверь спиной и высказался – очень стараясь при этом не задыхаться:
– Ваше высочество, брат Бенедикт пьян до бесчувствия, а ваши люди ведут себя… отвратительно.
Что меня всегда ужасно радует, так это когда сама судьба наказывает такого типа. По заслугам, ха! Бароны, конечно, посмеивались у меня за спиной, но я сделал серьезное лицо и сказал – строго:
– Так вы, брат Доминик, вздумали жаловаться мне на этих подвижников, готовых умереть за Господа?
Стивен так фыркнул, что выплюнул вино на скатерть. А этот гаденыш на него зыркнул без малейшего благочестия, злобно. И уставился на меня. А я сказал:
– Ты что тут стоишь?! Ты кто, штатный фискал или монах, а, Доминик? Твоя служба – обращать грешников к добру, так вали, обращай! – и кто-то из баронов свистнул, как гулящей девке.
Он, клянусь Господом, чуть не разревелся! Только злость помешала. Сжал кулаки, повернулся на каблуках и вышел. Альфонс свистнул ему еще разок – за дверью его, похоже, дожидались. Я со смеху чуть не помер!
Когда все отмеялись, Жерар сказал, все улыбаясь:
– Ваше прекрасное высочество, ваши волкодавы же его размотают на нитки! А язык неверных больше никто не знает…
– Да и плевать нам на их язык, – ответил я. – О чем нам с ними беседовать!
А Жерар, все-таки умный парень, как я считаю, грустно сказал:
– Но ведь война, ваше высочество. А если понадобится допрашивать пленных? Или читать чужие донесения? Придется помешать солдатам веселиться…
Альфонс икнул и сказал:
– Точно, ваше бесценное высочество. Как бы нам не пришлось отвечать перед Иерархом за эту сволочь! Тоже мне монах, духовной кротости – ни на хвост свинячий!
Ладно, вышли. Заглянули в кубрик – картина! Я подумал – задержаться минут на десять было бы еще смешнее. Даже хотел тихонько постоять в сторонке, пока… ну пока ему окончательно мозги не вправят – но тут Жерар заорал на весь океан:
– Принц идет!
Эти двое, которые гаденыша держали, отшвырнули его в сторону, как паршивого котенка – сделали вид, будто ничего дурного не имели в виду. И все вокруг, пьяны или нет, но приняли благочестивый вид. Я сказал:
– Ай-яй-яй, кто же так ведет себя с духовным лицом! Это же совсем, клянусь честью, нехорошо!
Орел с Оком Господним, выколотым на бицепсе, ухмыльнулся и сказал:
– Да какое он духовное, ваше прекрасное высочество! Сам напросился… – смешно смотреть, как такой волкодав виляет хвостом и оправдывается. – Вы, прекрасный господин, слишком уж милосердны!
– Ребята, – сказал я отеческим тоном, – разве это способ учить добру, а?
Они, конечно, тут же догадались, какой способ лучше, ха! Вытряхнули его из остатков балахона и вломили, как матросу, куском просмоленной снасти, завязанной в узлы. Что ж, тоже вышло забавно!
Я хотел их остановить, когда гаденыш начнет орать, но он оказался такой злобной и упрямой сволочью, что молчал до упора. Мне пришлось-таки вмешаться, когда стало похоже что он вот-вот сдохнет. Может, и зря.
Зато потом, уже до самого берега, этого Доминика было не видно и не слышно. Брат Бенедикт мне говорил, что еще пытался заботиться о его душе, наставлял насчет смирения, но гаденыш есть гаденыш. Как был упрямым злыднем, так и остался. И на глаза мне не попадался до самого берега.
А каков был берег, дамы и господа! Я сам просто очаровался этим местом: такой милый зеленый бережок, так тепло, такое солнце… Здесь было так красиво – я даже не ожидал, что может быть настолько красиво. Красивее, чем на любых картинках. Океан весь играл солнечными пятнами, как живой, но берег-то был еще живее.
И я точно решил, что Асурия мне подходит. Что я ее, может быть, вообще возьму себе. Потом. Когда моя армия согнет этих поганых язычников в бараний рог. Обращу тех, кто выживет, в истинную веру, прижму покрепче – и такая веселая жизнь пойдет… У меня даже дух захватило от этих чувств, похоже было на влюбленность – ну, знаете, в какую-нибудь очень хорошенькую и очень капризную, с которой, точно знаешь, что намучаешься, но вся суета стоит ночи.
Я впервые понял, что ту корону, которой дома ждать-не дождаться, теперь можно и по боку. Ах, Господи, твоя воля! Я подумал, какая у меня тут будет корона, какая земля, какие сокровища – нет, это была удачная мысль, насчет похода! Господь внушил, Господь!
Первый же город мне очень приглянулся, прямо как пирог на столе. Издали он был не белый, как я привык, а ярко-красный, почти оранжевый. На зеленом. С этими корабликами на синей воде, совсем как игрушки – две щепки и парус. Картинка.
Этот город был весь из башен и стен, но не похож на крепость – хрупкий какой-то, будто из вафель. Мне на минуту даже жаль стало его рушить, но тут представилось, что под этими вафлями – золото, груды золота, а дальше за ними вся эта чудесная земля, которая будет моя – и всю эту блажь как рукой сняло.
Так что я приказал открыть огонь со спокойной душой.
* * *
Помилуй, Господи, меня, грешного – не пристала монаху гордость, но нет сил бороться. Веровал истово, что его святейшество истинный провидец, верую и нынче… все он проницал и зрел, только пекся о слугах Престола Небесного, более сведущих и более нужных его двору, чем я, недостойный. Не о престиже Святого Ордена, нет – забота о престиже вместна, когда в начинании и впрямь есть хоть какая-то тень святости – просто о жизнях присных своих пекся.
Я – не присный и в свиту Святого Отца нашего попал по случаю, лишь благодаря склонности к изучению чужих наречий. Настоятель нашей обители во имя Подвижника Феликса, беседуя с послом Иерарха отозвался обо мне с похвалой, как об искусном переводчике. Тот сообщил его святейшеству, а впоследствии при дворе Иерарха понравился мой перевод сочинения Дхаан-Шеа под названием "Дорожная пыль". Не знаю, благочестивым ли огнем я горел, переводя сию поэму, но был уж точно одушевлен тою же любовью к сущему, что и древний языческий поэт, с которым я несравним талантом и который покинул мир, не узнав истины, а лишь ее предчувствуя. Вероятно, Святой Отец именно это и оценил.
Потом его святейшество говорил мне: "Так и должно, дитя. Надлежало бы и впредь проникаться светом истины, исходящей из любого источника. Мне по сердцу, что твоя любовь к истине сильнее благочестия, и посему не позволяет искажать мысли язычников в соответствии с нашей, знакомой мудростью" – и был добр и щедр безмерно, даже позволил читать языческие сочинения из своей личной библиотеки.
Два года я был так счастлив, как только может радоваться жизни дитя Божие. Мне приходилось читать и переводить не только поэмы и философские трактаты; в библиотеке нашлось великое множество трудов по землеописанию и истории языческих земель. Зная наверняка, что никогда не покину стен святой обители, я грезил наяву о далеких краях и неведомой жизни; мысль о мудрости, светоносной и благостной, но воистину отличной от нашей, все глубже укоренялась в моем рассудке. Простые монахи, с которыми я имел общение прежде, были склонны третировать любую непохожесть на обыденное, как грех и зло; свита же его святейшества, столпы веры, осиянные образованностью и проницательностью, лишь отмечали необъятность промысла Господня и его любовь к самым невероятным из своих созданий.
Его святейшество иногда, выезжая из резиденции, брал меня с собой в качестве писца. Мне случалось писать под диктовку письма важным особам; я не был удивлен, записывая отеческие наставления его святейшества принцу Антонию – но до глубины души поразился, узнав, что сам передам письмо.
Я не знал мира, а мир, заключающийся в светском обществе вельмож и военных чинов, и не интересовался узнать. Я был вполне готов заочно считать каждого из мирских человек, занимающих столь важное положение, образцом благочестия, разума и доблести – и вовсе не желал менять это мнение. Меня бы осчастливило предложение отправиться на Черный Юг с миссией – но ужаснула необходимость участвовать в войне на Черном Юге. Я вообще не хотел смотреть, как убивают людей – и не хотел смотреть в особенности на то, как убивают моих грезовых язычников.
Мое отвращение к войне как проявлению зла было столь нестерпимо, что я даже посмел возразить.
– Ваше святейшество, – взмолился я, – нельзя ли мне избежать этого похода? Я хотел бы беседовать с языческими философами о Боге, а не глядеть, как их расстреливают из пушек!
Святой Отец скорбно вымолвил:
– Видишь ли, дитя… Принц Антоний, к сожалению, не обладает избытком рассудительности и любви – хорошо, если он имеет упомянутые качества хотя бы в достатке. Он крепок в вере – и не видит иной службы Господу, чем война… есть много обстоятельств, вынуждающих меня позволить этот поход. Я надеюсь, что ты станешь его путеводным светочем; недостаток его любви будет компенсирован твоей чрезмерностью.
После его святейшество говорил о сохранении языческих книг, буде таковые попадут в руки бойцов за веру, о сбережении святых реликвий и о духе благоразумия, который мне надлежит нести. Я слушал и думал, что, в сущности, мне придется заниматься только одним – сдерживать разбой.
Право, я никак не мог догадаться, до какой степени провидел будущее.
Пребывающие в преклонных летах патриархи и наставники, окружающие его святейшество, многомудрые и прозорливые, от этой миссии отказались, предвидя неудачу. Я тоже предвидел оную – но отказаться не мог. Послушнический долг велел принимать, не ропща – я честно попытался принять и не роптать… прости мне, Господи, слабость мою!
Принц Антоний оказался ростом высок, голосом громок, красив суетной мирской красотой – и выражение лица имел надменное. На меня же взглянул, как жестокосердные господа смотрят на юродствующих странников, покрытых пылью и язвами – пнуть мешает лишь брезгливость. Письмо его святейшества прочел без должного благоговения и швырнул его в камин; о моей миссии отозвался, как о несносной докуке.
В течение месяца я только и молился, что о кротости и смирении. Его святейшество пожелал, чтобы я стал принцу верным спутником и товарищем; я пытался заводить с его высочеством беседу много раз – и каждый раз жалел о своей попытке. Антония совершенно не занимало ничего из того, что я способен был рассказать – а обрывал он меня, как нерадивого холопа. Я лишь старался не сжимать кулаки: дворянину в седьмом поколении весьма трудно смириться с постоянным бесчестьем. Впрочем, принца не слишком занимали чужие титулы; он и герцогов считал своими лакеями и третировал, как хотел.
В столичный город со всех концов страны стекались мерзавцы, алчущие крови и золота. За наличием свободного времени и неимением денег, они и к собственной столице относились, как к чужой осажденной крепости. У меня недоставало выдержки спокойно смотреть на это, осознавая, что именно они и станут воинами Божьими; от дурных предчувствий я не мог спать и уже не ощущал себя кротким ягненком. Даруй мне, Господи, снисхождение к чужим слабостям и способность прощать!
Перед отплытием я исповедался его святейшеству, прибывшему проводить принца.
– Я не смею просить об избавлении, – сказал я тогда, – но чувствую, что все будет очень плохо.
– Война есть война, дитя мое, – сказал Иерарх. – Молись за его высочество, а я даю тебе заочное отпущение и благословляю… на тяжелый путь.
Я молился, сколько мог.
Капеллан принца, вечно пьяный, безграмотный, грубый и глупый человек, заметив, что Антоний невзлюбил меня, то и дело обращался ко мне с нелепыми вопросами, пародирующими богословие, и высмеивал мое мнимое невежество. Чернь же, составлявшая всю армию принца, обращалась со мной хуже, чем с приблудной кошкой. Господи Милостивый! Никто и никогда не бил меня до сих пор! Никто и никогда, за все годы, проведенные в монастырских стенах, не обращался ко мне с бесчестящими предложениями! Тут же, на этом корабле… и принц, принц, видит Бог, был всему виною.
Может, я упомяну об этом на исповеди. Не сейчас. Но попытка искать помощи у принца Антония оказалась моей последней попыткой увидеть в нем если не товарища, то союзника. Я искренне желал быть ему полезным и верным, он же обошелся со мной, как люди чести не поступают и с врагами; после совершенно дрянной истории я счел его самого вероломным мерзавцем, его приближенных – низкими людьми, а его цель – злом, как бы она не представлялась. Это все и решило.
Мои добрые родители, отдавая своего младшего сына служить Господу, разумеется, имели в виду мою жизнь в качестве воина Божьего. Сражаться со злом, в каком бы обличье оно не предстало – моя миссия и цель. Я, воин Божий, не опущусь до личной мести, но буду изыскивать пути служения добру.
Не принцу. Господь нас рассудит.
Прекрасен был этот город, терракотово-красный, подобный как бы драгоценному сосуду на зеленом шелке – и хрупок, подобно драгоценному сосуду. Душа моя омылась слезами: я видел веселую пристань с рыбацкими суденышками в цветных лоскутьях косых парусов, стены, вылепленные из красной глины, и купы яркой зелени над ними, горожан с темными лицами, в пестой одежде – детей, женщин, укутанных с ног до головы в шелковые плащи, мужчин в вино-красном и пурпурном, глядящих настороженно и тревожно…