Текст книги "Корона, Огонь и Медные Крылья"
Автор книги: Максим Далин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Далин Максим Андреевич
Корона, Огонь и Медные Крылья
…Торможение держит тебя изнутри —
Я уже научился сжигать города,
Но тот пожар никому не заменит зари!…
…Я не сдвинулся с места, пока не смекнул,
Что во мне, будто в дереве, спит человек.
Подустал от бездействия мой караул;
Каждый саженец – сам себе ствол и побег!
Константин Арбенин
* * *
Мне едва исполнилось шестнадцать лет, когда я увидела медный лик своей Судьбы, а Судьба взглянула на меня. Дождь полился с земли на небо, дерево выросло вверх корнями, я посмотрела на образ Господа Всезрящего, а он улыбнулся и подмигнул – вот до такой степени все стало странно и нелепо, хотя начиналось чрезвычайно обыденно, самым, что ни на есть, ожидаемым образом.
Я воспитывалась в монастыре Великомученицы Ангелины, потому что так пожелали мой отец, государь Северного Приморья, и отец моего жениха, государь Трех Островов. Жизнь моя текла однообразно и неспешно, так же, как медленная и ленивая равнинная река, на которую я каждый день смотрела из окна моей кельи. Мои дни отличались от дней прочих монахинь только тем, что дважды в неделю ко мне приходили учительница танцев с наставницей в языке Трех Островов и придворном этикете, а трижды – старенький профессор истории и права, который говорил любопытнейшие вещи, когда не кашлял. Все прочее время было совершенно обыкновенно. Я тоже вышивала наалтарные покрывала, я тоже пела в монастырском хоре, я тоже гуляла в саду – разве что мне было отказано в удовольствии ухаживать за цветами, дабы грубый крестьянский труд не испортил моих рук. И скучный мир царил в моей душе – я знала наперед все, что произойдет со мной в моей дальнейшей жизни.
Я точно знала, что шестнадцати лет покину стены монастыря, чтобы отправиться в далекое морское путешествие. Корабль, который снарядит мой отец, после долгого пути достигнет западного берега, страны, где живет мой суженый и где мне суждено стать королевой. Портрет принца Трех Островов, Антония, давным-давно висел в моей келье, напротив образа; я и привыкла к нему не меньше, чем к образу. Не знаю, любила ли я, желала ли любить подобно всем девушкам – или просто смирилась с неизбежным и приняла его. Беленький подросток с тяжелым подбородком и чуточку капризным выражением лица, в тяжелом бархате темных цветов, на фоне тяжелых темных драпировок – на портрете он был изображен одиннадцатилетним; я понятия не имела, как он выглядел сейчас, девятнадцатилетним юношей. Тем более, я даже представить себе не могла, каков его нрав, убеждения и симпатии, желает ли он видеть меня хоть чуть-чуть и не кажется ли ему мой портрет, для которого я в свое время позировала целый месяц, докучным пятном на стене.
Итак, иногда принималась размышлять я, там, на Островах, я стану первой дамой, поселюсь во дворце, меня будет окружать сонм фрейлин, мне будут вдевать нитку в иголку, декламировать стихи, играть на клавикордах… Меня окружат чужие люди, говорящие на чужом языке, который я учу уже пятый год, но на котором так и не научилась думать – вряд ли кто-нибудь станет искренне хорошо ко мне относиться. Я навсегда останусь для двора моего мужа чужеземкой – так бывает всегда. Я спасусь от страха и одиночества тем, что заведу прелестную маленькую собаку, белую с черной мордочкой, какую я видела у знатной дамы, заезжавшей в монастырь на исповедь. Я буду присутствовать на турнирах, охотах, балах, церковных службах. Мне будут говорить дежурные любезности. Потом у меня родятся дети – Господь знает, как это произойдет, но так полагается даме. Мой старший сын примет титул наследного принца. Так все и пойдет до самой моей смерти. Все очень просто и ясно.
От этой простоты и ясности я пребывала в какой-то сонной апатии, будто пойманная и запертая в клетку рысь. На моей жизни стоял крест, как на аккуратно и грамотно составленном, но уже апробированном документе. Никаких смятений, бурь и греховных страстей не намечалось – им просто неоткуда было взяться. Я жила подобно узнице – без особых ущемлений и лишений, но иногда мне почти хотелось и того и другого. Будь у меня крылья – я попыталась бы улететь; будь у меня достаточно решимости и безрассудства, я прыгнула бы с монастырской стены и без крыльев, чтобы разбиться вдребезги и покончить с этой бесконечной вялой никчемностью. Ни одной струйки свежего воздуха не пробивалось снаружи. Романы о прекрасной любви по непонятной причине нагоняли на меня тоску, а не сладостные мечты – а кроме них, душеспасительных историй, житий святых и пособий по этикету более ничего в монастырской библиотеке не было.
Мне говорили, что я не глупа, но я ни с кем не сходилась близко. Меня не любили, хотя я не давала повода для нелюбви, стараясь быть со всеми вежливой и любезной. Пустяки, развлекавшие других узниц из аристократических семей, казались мне невыносимо скучными. Девушки мечтали о влюбленных красавцах и придворном блеске, завидуя мне – а я не хотела быть первой дамой. Сейчас я не могу сказать, кем мне хотелось бы стать.
Может быть, кошкой, охотящейся на воробьев. Или боевым конем. Или крестьянской девчонкой, которая гоняла мимо монастырской ограды гусей и бранила их непонятными словами. Или ласточкой. Не знаю.
Иногда я втайне от всех, даже от своего духовника, жарко молилась, прося Господа сделать что-нибудь выходящее из ряда вон, пусть самое невообразимое и ужасное. Вероятно, я, еще почти безгрешное дитя, влагала в эти молитвы чрезмерно много страстной веры – как бы то ни было, Господь ли их услыхал, та ли богиня, о которой речь впереди, но они оказались угодными небесам…
В день моего шестнадцатилетия за мной приехали тетя с дядей в сопровождении пышной свиты. Меня впервые за пять лет одели в светский костюм; дорожные робы с тесным лифом показались мне неудобными и тяжелыми, но я снова видела зависть в глазах моих якобы подружек, оттого промолчала.
На прощанье я исповедалась, слегка умолчав о некоторых своих не слишком праведных мыслях. Со мной якобы тепло расстались.
Когда в сопровождении тети я вышла из монастырских ворот, почти все бароны из дядиной свиты уставились на меня, как на заморское диво, а дядя завопил басом: "Душечка, какая вы стали чудесная красавица!" Тетя побагровела, став похожа лицом на сердитую моську, напряженно улыбнулась и велела мне садиться в дормез, где лежали подушки и неподвижно висел пыльный запах.
Нет смысла особенно подробно описывать дорогу. Стояла пыльная жара конца июня. Мне надлежало радоваться возможности вырваться, наконец, из клетки, но было неловко в платье, душно в дормезе и тяжело на душе. Тете все время казалось, что я веду себя неприлично: если я пыталась выглядывать за занавеску, следя за дорогой, это было неприлично распущенно, если я сидела смирно, сложив руки, и молчала, это было неприлично замкнуто. Тетя, для которой я в детстве была нелюбопытна и безразлична, теперь невзлюбила меня не на шутку. Неужели, думала я с горечью, дело только в том, что дядя нашел меня привлекательной?
Это было как-то даже смешно, потому что я сама нашла его не более привлекательным внешне, чем дубовый бочонок на коротких толстых ножках. Впрочем, дядя был добр со мной; я бы стала беседовать с ним, если бы тетя позволила ему хотя бы приблизиться к дормезу.
Кроме тети в дормезе ехали три пожилые дамы, которые полностью разделяли точку зрения своей госпожи и всю дорогу учили меня манерам и скромности. Одна из них, сухая, с лицом, похожим на опавший лист в ноябре, сказала, что девушку не доведет до добра такое сочетание чрезмерной красоты, чрезмерной гордыни и чрезмерного здравого смысла. Все прочие с ней согласились.
Я чувствовала себя отчаянно одинокой.
До портового города, где в Белом Замке меня дожидались отец с матерью, чтобы благословить и проводить в дорогу, а у причала ожидал тот самый, снаряженный для свадебного путешествия, корабль, кортеж добирался неделю. Первую ночь я провела на постоялом дворе, где от простыней отчего-то сильно пахло рыбой, а под ними жили клопы. Это, вероятно, покоробило бы более благовоспитанную девицу, но мне показалось попросту смешным. К тому же прислуга была очень добра и мила со мной; веселый молодой лакей угостил меня пирожками с малиной и показал целый выводок слепых котят в лукошке, чем очень меня позабавил, а служанки принесли в мою комнату букет полосатых лилий и распахнули окна, отчего в комнате стало свежо. Несмотря на клопов, я развеселилась, но тетя испортила мне хорошее расположение духа, сказав, что я распускаю холопов. Больше мы не ночевали на постоялых дворах, и мне пришлось спать в душном тесном дормезе, полночи слушая посвистывание спящей сухой дамы и заливистый, мелодически сложный храп тети.
Возразить мне не дали.
Против воли, я ждала встречи с отцом и матерью чрезвычайно нетерпеливо. Чем ближе наш кортеж подъезжал к городу, тем сильнее меня жгло ожидание; я едва справлялась с собой, плела в косички бахрому на занавесках дормеза, крутила бусины на шитье и порвала четки. Эти безрассудные действия вызвали недовольство тети и ее придворных дам, надо признаться, на сей раз вполне мною заслуженное.
Я ведь знала, что в действительности меня ждет. Моему отцу, великому государю Эдуарду, никогда не было дела до меня… то есть, он не был жесток, его волновало, здорова ли я, хороша ли еда на моем столе, усердно ли ухаживают за моим бельем и вещами – но более не интересовало ничего. В раннем детстве я однажды слышала, как отец осведомляется у конюшего о здоровье своего охотничьего жеребца – и меня на всю жизнь поразила схожесть интонаций в той подслушанной реплике и в отцовских расспросах о моем собственном здоровье. Полагаю, с государственной точки зрения, принцесса была не менее полезной скотиной, чем лошадь – ведь устройство ее будущего брака могло бы принести ощутимые дипломатические выгоды престолу.
Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что отец все же проявлял заботу о моем благополучии, по крайней мере, признавая эту полезность. Мать не признавала и этого. Кто-то из ее фрейлин говорил, что королева бывает нежна с сыновьями – возможно, но я не видела этого, как почти не видела своих братьев и в высшей степени редко видела мать. Моим детским окружением были няньки, наставницы и камеристки – мать лишь иногда входила в мои покои со скучающим вялым лицом, небрежно окидывала меня взглядом, морщилась и удалялась. В детстве я полагала, что мать измучена государственными делами, не оставляющими ей ни одной свободной минуты, что она устала и хочет отдохнуть; теперь мне казалось, что королева всегда очень мало любила меня.
Но почему-то я решила, что нынче, когда я стала взрослой девушкой, все изменится. Недаром же я изучала эти пять лет и историю, и дипломатию, и основы права – может быть, отец теперь захочет побеседовать со мной, думала я. Теперь я смогу хотя бы отчасти, с примесью женской непоследовательности и легкомыслия, разобраться в его сложных делах. К тому же надо будет выразить матери сочувствие по поводу обременительных придворных обязанностей, чтобы она догадалась: я стала достаточно разумной и теперь хорошо понимаю ее.
Сейчас я сознаю, как в те дни была глупа и ребячлива. Но тогда весь этот смешной вздор казался мне вершиной утонченной политики и чем-то исключительным в смысле постижения чувств и сложных движений чужой души.
Кортеж встречали герольды под златоткаными штандартами, музыканты с рожками и самая блестящая знать, которую я могла себе представить. Дормез окружили всадники в сияющих кирасах, с плюмажами на шлемах и щитами с королевским гербом. Дорога от городских ворот до Белого Замка была усыпана цветами. Бедный люд, толпясь по обочинам, кричал: "Да здравствует принцесса! Счастья тебе, прекрасная!" Тетя, против своих обычных правил, заставила меня широко раздвинуть занавески, чтобы горожане видели мое лицо, и дала мне мешочек с мелкой монетой, чтобы я могла творить милостыню.
Признаться, я была счастлива одарить этих добрых людей хоть чем-то. Меня тронула их непосредственная радость. Веселая чумазая девчонка кинула мне какой-то простенький цветок с желтой серединкой, и я сочла милым приколоть его к корсажу. Это вызвало восторг толпы – и в дормез бросали цветами, пока он не въехал во двор замка.
У меня на душе стало светло и весело. Я наивно радовалась, что простой люд так любит меня, и сама любила весь мир Божий. Моя душа начала пробуждаться; вдруг показалось, что все, наконец, изменилось, и жизнь моя теперь будет весела и полна смысла. Когда мне позволили покинуть дормез, я выскочила, забыв о тяжести светского костюма – и тетя тут же ткнула меня в спину, напоминая, что надлежит вести себя прилично.
Этот тычок и вернул меня с небес на землю. Я тут же прекратила скакать, как двухмесячный щенок, приподняла подол робы и сделала строгое благочестивое лицо. Моя радость омрачилась.
Отец сделал несколько шагов мне навстречу. Он был очень богато одет, но я сочла, что прошедшие со дня нашей последней встречи годы сильно утомили его. Я робко улыбнулась. Он слегка обнял меня, потом отстранил от себя и осмотрел с деловитой внимательностью
– Ну, – сказал он удовлетворенно, закончив осмотр, – вы, дитя мое, выглядите отменно здоровой и свежей. У наших соседей не будет ни малейших поводов к неудовольствию. Полагаю, время, проведенное в святых стенах, пошло на пользу вашему характеру, и вы стали сдержаннее и послушнее.
– Я… – пробормотала я, кажется, желая уверить отца в своем послушании, сдержанности, благонравии и всем прочем, но он меня перебил:
– Ну ладно. Сегодня в три часа пополудни вас благословит патриарх Улаф, в пять часов начнется пир в вашу честь, а в одиннадцать часов, когда стемнеет, состоится огненная потеха и маскарад. А отплываете вы утром.
– Я… – пролепетала я, совершенно растерявшись, но отец меня снова перебил, не позволив высказать желание остаться дома хотя бы на два дня:
– Ваше приданое готово, – сказал он. – Ваши костюмы сделаны по последней северо-западной моде и должны на вас отменно смотреться. Свадебное белье вышивали в Снежном Поместье, а сервиз мы заказали в Каменном Ущелье, у них там самые лучшие чеканщики. Все сплошь золото с сапфирами, на всей утвари – гербы нашего дома, так что выглядеть будет очень достойно. От себя я вам дарю сапфировую диадему – мне кажется, синие камни вам пойдут. Из слуг вас будут сопровождать пять девиц из самых благородных семейств и дуэньи вашей тетки. Так что вы можете быть вполне спокойны за ваше будущее.
Закончив эту тираду, отец улыбнулся сухо и деловито, как и говорил, якобы поцеловал меня, чуть коснувшись холодными губами моего лба, и закончил:
– Пойдите к матери. Она желала вас видеть.
Я отошла оглушенная. Я поняла, что отец доволен моим содержанием в монастырских конюшнях, что со свойственной ему заботливостью он распорядился, чтобы овес у меня в яслях был отборный, чтобы попоны были вышиты шелком, а сбруя проклепана золотом. Чтобы ему было не стыдно и принцу Антонию не зазорно.
А принцессу, как и лошадь, никто и ни о чем не спрашивает.
Тетя снова меня подтолкнула, и я пошла прочь.
Мать приняла меня в своей опочивальне, лежа на козетке. Когда я вошла, брезгливая скука на увядшем лице королевы сменилась любопытством, а любопытство – раздражением.
– Что ж, дочь моя, – сказала мать с досадой вместо приветствия. – Теперь роброны ценой в три тысячи золотых принято украшать пыльными ромашками?
– Это мне подарили, – еле вымолвила я, уже совершенно подавленная приемом.
– Роскошный подарок, – процедила мать сквозь зубы. – Если вас радуют подобные подарки, дочь моя, ваши удовольствия будут стоить принцу Антонию недорого.
Я не знала, что ответить, и молчала.
– Вы по-прежнему свежи лицом, – сказала мать, – по-прежнему глупы и по-прежнему не умеете себя вести. Впрочем, ум ни к чему женщине, а того, что ценят мужчины, у вас в достатке.
Меня поразила ядовитая злость в ее словах. Мало сказать, что я огорчилась – я пришла в ужас. Мне хотелось бежать, но я не знала, куда.
– Выбросьте сорняк, который вы прицепили к корсажу, – приказала мать ледяным тоном. – Переоденьтесь. Прикажите уложить себе волосы по моде – с этими косами вы похожи на крестьянскую девку. И не воображайте слишком много. Утонченности в вас нет и на ломаный грош, у вас курносый нос, круглые глаза, румянец, как у базарной торговки, а грудь впору кормилице. Постарайтесь же хотя бы вести себя так, чтобы никто не подумал, будто вас подменили в колыбели.
Я покосилась в большое зеркало на стене. У меня был курносый нос, круглые глаза, румяное лицо и большая грудь, которая в корсаже выглядела неприлично большой. По сравнению с матерью, худой, бледной, томной, с узкими плечами и грудью, едва приподнимающей ткань атласной накидки, я выглядела совершеннейшей плебейкой.
Я поняла, почему отец не желает принимать меня всерьез, а мать раздражается. Я поняла и еще одно, несравнимо более ужасное обстоятельство: вряд ли и принц Антоний примет всерьез девицу, у которой волосы выгорели на солнце, а лицо заметно обветрилось и потемнело. Мне не удастся никому доказать, что девица, похожая на пастушку, на самом деле способна мыслить и чувствовать, как аристократка.
Мать усмехнулась моему замешательству и злорадно сказала:
– Извольте привести себя в порядок.
Я вышла из ее покоев, вынула ромашку из петельки корсажа и зачем-то сунула ее между страниц молитвенника.
Вечер того дня остался в моей памяти, как вертящаяся, сыплющая искрами шутиха.
Меня одели в белое платье, украшенное бриллиантами и жемчугом, не более легкое, чем рыцарские доспехи. Мою талию и грудь стянули так, что я едва могла дышать, сказав, что это надлежит по последней моде. Когда я шла, казалось, что нижние ребра цепляются за верхние, а обода корсета впились в тело, словно орудие пытки. Мои волосы, тоже плебейские, слишком большие, слишком густые, белесые от солнца, долго укладывали в высокую прическу, в которую вплели сапфировую диадему. Украшение сжало мне виски наподобие веревки с узлами. В довершение всего, чтобы скрыть мой неприличный деревенский румянец, меня выбелили, а брови вычернили.
Я видела в зеркалах форменное чучело, крестьянскую девчонку, которую пытаются сделать похожей на придворную даму – и у меня слезы навертывались на глаза. Но плакать было нельзя, чтобы не смыть слезами белил – я и не плакала. Моя душа вновь начала погружаться в апатию.
Патриарх Улаф прочел мне длинное наставление. В исповедальне так сильно накурили ладаном, что я чувствовала тошноту и едва не упала в обморок. Патриарх сказал, что я должна быть кротка и покорна, ибо это главные добродетели женщины, а еще – что я должна остерегаться похоти не менее, чем искушения адова.
Я едва знала, что такое похоть, но не посмела спрашивать. Со мною снова что-то делали помимо моей воли и желаний; самое лучшее, что можно было предпринять в таком случае, по моему прежнему опыту – позволить душе погрузиться в сон.
Иначе начинает хотеться сотворить что-нибудь ужасное – разбить зеркало и порезать себе лицо, ткнуть священнослужителя чем-нибудь острым или огреть тяжелым, а еще хуже – посулить им всем демона и посоветовать отправляться в жилище упомянутого духа зла.
За обедом я ничего не ела. Мой живот стянули корсетом, в трапезном зале было слишком жарко, тяжело пахло жирной пищей, дорогими пряностями, вином, потом, приторными духами и еще чем-то душным. Я сидела между отцом и матерью, отпивала по глоточку холодную воду из кубка и боролась с головокружением. Гости и приближенные моих родителей что-то много говорили, но я ничего не помню, кроме того, что надо было благодарно улыбаться и я улыбалась.
Обед длился несколько бесконечных часов. Потом все пошли смотреть огненную потеху. Я тоже пошла; мои ноги болели от модных туфель, а все тело будто одеревенело. Начался фейерверк, все окуталось дымом, нестерпимо запахло порохом – и я все-таки упала в обморок впервые в жизни.
Удивительное ощущение. Меня что-то задуло, как огонек свечи, а когда мой рассудок снова загорелся, оказалось, что вокруг меня не сад, а опочивальня. Шнуровку корсета распустили, с меня снимали платье – и камеристки говорили между собой, что я слаба, хоть и выгляжу здоровой.
Я никогда не казалась себе слабой, но мне было так плохо, что из головы моей не выходила печальная мысль об их правоте. С этой мыслью я и заснула, совершенно разбитая и несчастная.
Корабль отплыл на следующий день, на рассвете, с отливом, как и намечалось ранее.
Я впервые увидела море. Я ожидала невероятной синевы, как часто говорилось в поэмах – но вода была серебристо-белесая, тяжелая, холодная. Волны не бились о берег, а неспешно плескали со стеклянным шелестом, и рыболовы, белые с черными головками и черными кончиками крыльев, носились над пирсом с воплями, похожими на горестные стоны. Корабли казались странно маленькими по сравнению с этим безбрежным и равнодушным водным простором, прямо переходящим в белесые северные небеса.
Меня провожали торжественно. Толпа простолюдинов снова кричала мне приветствия и добрые пожелания, но меня это уже не веселило. Тяжелые предчувствия никак не хотели отпустить мою душу; я делано улыбалась и махала платком, пока корабль не отошел от берега так далеко, что все и всё, оставленное мною дома, слилось в одну пеструю полосу.
Вскоре берег и вовсе исчез из виду, а наш корабль, поскрипывая такелажем и хлопая парусами, словно крыльями, скользил теперь среди сплошной воды почти бесшумно и стремительно. Мои камеристки звали меня в крохотный покоец, обустроенный специально для нас между каютой капитана и каморкой, где спали офицеры, но я не пошла. Мне хотелось стоять и смотреть, как за бортом пенится вода и разлетается стеклянными брызгами. Капли, соленые, как слезы, попадали мне на лицо и ветер высушивал их…
Простите мне это маранье. Я так тщательно и скучно припоминала свой последний день перед отплытием отчасти потому, что уже тогда чувствовала кожей лица дыхание ужасного вихря, изменившего весь тщательно продуманный план моей жизни и показавшего мне мир непредсказуемой и необъяснимой стороной. Моя душа уже тогда, когда я стояла и смотрела на далекий размытый горизонт, изнемогала от ощущения близости страшного чуда. Когда я пыталась намекнуть на тревогу и тоску своим дамам, им казалось, что я просто-напросто боюсь, что корабль утонет, и они дружно обвиняли меня в малодушии – но мысль о смерти казалась мне самой незначительной из всех моих страхов… и самой несбыточной.
* * *
Тем утром меня разбудила Булька: запрыгнула на кровать – и давай лизаться! Ну да, она-то, мошенница, уже выспалась, и ей было очень не по нраву, что я все еще сплю. Булька, видите ли, желала кушать и выйти на двор – и именно со мной, а не с дежурным лакеем.
Лизала меня и топталась по Шарлотте – картина! Вообще-то Булька не такая уж и мелкая, королевский пойнтер, вполне увесистая скотинка – из того заключаю, что пробуждение Шарлоты случилось куда повеселей моего. Это я уж про то не говорю, какая у нее оказалась помятая физиономия спросонья! На щеке отпечаталась подушка, а в волосах торчит перо.
Гусыня, сущая гусыня!
И эта гусыня еще и голос подала:
– Доброе утро, ваше драгоценнейшее высочество! – и потянулась лобызать ручку, которую я отдернул: мастика для губ у ней размазалась до самого подбородка. – Мой бесценный принц, не могу ли я покорнейше попросить вас об одолжении: уберите, сделайте милость, суку из постели!
Скажите пожалуйста!
– А позволь-ка уточнить, – сказал я с иронией, – какую это суку ты имеешь в виду? Сдается мне, что одну суку надо было убрать из постели еще вчера вечером, перед тем, как она заснула и вымазала мои простыни своими румянами!
Разумеется, дуреха тут же сперва покраснела и вытаращила глазки, а потом кинулась извиняться, лизаться и клясться. Сначала мне ее с утра совершенно не хотелось, но потом пеньюар на ней распахнулся, и я все-таки позволил ей заслужить прощение, ха! Грудь у этой белобрысой шлюхи – хоть куда, что ни говори.
Только потом выставил. Выскочила со всем своим скарбом – с тряпьем, с гребнями, раскосмаченная – на радость дежурным! Хотя, они уже привыкли, наверное.
Я почесал Бульке животик и позвонил камергеру, чтобы тащил одежду. Вместе с камергером вломились мои бароны; я одевался и слушал, какие на свете новости.
Жерар болтал о чудесах: что наставнику Храма Всезрения Господня было видение – поток лучей, а в нем бабочка; что на площади Благовещенья монахи собирают милостыню для бабы, которая расшиблась на лестнице, став кривой и горбатой, а от Взора Господня с молитвою прозрела и выпрямилась; что где-то на северном побережье рыбаки видали Морского Змея – и другое забавное. Я слушал и улыбался; Жерар – хороший парень, умный и симпатичный, хоть его мамаша и из Приморья родом.
Потом Стивен рассказал, что в лавке на пристани купец с континента показывает клинки из узорной стали стократной проковки, которые легко разрубают лист меди. Что у купца там есть такие сабли, морские тесаки и разные ножи; стоит это бешеных деньжищ, но ведь какая красота!
Стивен – славный, но дубина. Он – здоровеннейший парень, отменный боец, мой фехтовальный партнер, лучше и требовать нельзя, он верный, любит меня истово – жаль только, что слишком глуп, бедняга. Ну что он мне это рассказывает? Денег-то вечно нет…
Конечно, было бы здорово сходить к этому купцу, посмотреть… Сабля из узорной стали, а?! Как у этого рыжего посла, который резал на спор пучок конского волоса в воздухе! Ну да, поглядеть, слюной покапать и сказать: "Ничего, ничего вещица, но я пришлю за ней потом". Или – что?!
Чужому купцу не скажешь: "Почтенный, тебе заплатят после"! Заартачится. Так что ж остается? Мои земли – одно название, дохода с них на сбрую для лошадей не хватает. К Толстому Энгелю идти занимать – или к отцу клянчить?! Ну да, Энгель потом с тебя шкуру спустит, потребует, Господь знает, каких услуг, а отец не даст и скажет: "У вас, Антоний, есть имение и возможности"! Отец считает, что я должен жить, как поденщик, прикидывать, хватит ли денег на дюжину перчаток или полдюжины будет довольно! Вот жизнь у наследного принца! Медный грош впору ребром ставить, чтобы не совсем бедствовать. Пошло и глупо.
Я уж совсем хотел его прервать, чтоб лишний раз не расстраиваться, но тут ко мне в будуар Эмиль ввалился, младший братец, будь он неладен! Булька на него тут же прыгнула, а он сел на корточки – и давай с ней лизаться и сюсюкать: "Булечка, Булечка!"
Я швырнул в Бульку перчаткой, чтобы не валялась перед всякой вошью на пузе и не мельтешила хвостиком, и спросил, холодно:
– Что надо, Эмиль?
Ах, дамы и господа, ну как он всегда удивляется! Кукольными ресницами хлоп-хлоп:
– Отчего же вы не в духе, братец Антоний? Я хотел вас обрадовать, пришел сказать, что Мартин приехал. Он же очень торопился, думал, опоздает на вашу свадьбу – это ему повезло, что корабль ее высочества так задержался…
Я чуть не бросил в него второй перчаткой. Сразу угробил мне настроение наповал, тварь мелкая.
Терпеть Эмиля не могу. Сопля в сахаре. Мартин тоже не подарок, но он хоть родной брат, а этот убогий – сынок мачехи. И вылитая государыня, прах меня побери! За что и любим батюшкой, сентиментальным на старости лет: "Ах, Лизабетта, у Эмиля совсем ваши глаза!"
Точно. Глаза совершенно бабьи, влажный такой взгляд. Абсолютно как у мачехи. В тринадцать лет парень может хоть что-то соображать – другие-то в тринадцать армиями командовали – а этот только кидается ко всем со своим сюсюканьем, смотрит на людей, как щенок пуделя – ах, как восхищенно и доверчиво! – и поминутно улыбается. Принц, прости Господи…
Когда вижу его, ужасно хочется ему врезать пару раз. Просто руки чешутся – чтобы расплакался! И ведь точно расплачется, хлюпик: ах, какое болезненное дитя, оружия, страшнее вилки, отродясь в руках не держал, на охоту не ездит – ему жалко. Жрать дичь ему не жалко, а убивать ему жалко! Вошь ничтожная. Лицемер поганый…
Жаль, что нельзя ему наподдать, этак запросто, по-семейному. Отец разгневается, не угодно ли… и приходится терпеть рядом эту дрянь, этого любимчика, из одной только сыновней почтительности.
Быстро отец матушку забыл. Нет, я все понимаю, спать с кем-то надо, но зачем же короновать первую встречную шлюху из захудалого дома, а, дамы и господа? Таких принцесс в округе – как грязи.
А наш душенька Эмиль всегда приходит вовремя. Напомнил баронам, будь он неладен… И они тут же выразили сочувствие, скоты такие!
Альфонс, главное лицо по женской части в моей свите, отвесил поклон, чинил политес – и сказал со скорбной миной:
– Ах, ваше прекрасное высочество, похоже, со свободой вам придется расстаться!
И Жерар поддакнул:
– Да, да, дорогой принц, пора, пора начинать делать детей не просто так, а во имя отечества и для блага короны! Пора, пора вам, бесценный друг, позаботиться о престолонаследии…
Даже Стивен улыбнулся – "гы, забавненько!" – и выдал:
– Небось девственница! Хе!
Расстаться со свободой! Уже! Сию минуту-с! Только штаны зашнурую! Подонки, ха-ха! Лишь бы сказать гадость своему принцу!
А Альфонс почмокал и добавил:
– Девственница, да еще, говорят, сказочная красавица! Ваше великолепное высочество, я вам, где-то в глубине души, даже завидую! Знаете, в глубине… очень глубоко…
Конечно, так я и поверил! Красавица! Правда, портрет я видел, но, во-первых, эту сучку рисовали еще щенком, а во-вторых, портрет никогда ничего не доказывает. Вот, не ходить далеко за примером, Эдгар, мой двоюродный братец, женился на дочери курфюрста Скального Мыса. На портрете была такая красавица – хоть в святом храме ее выстави вместо статуи Божьего вестника, а в действительности оказалось, что двух зубов у нее нет и одна нога короче, ха-ха, представляете?! Приятно. Умный художник ее для потомков запечатлел с закрытым ртом, а походку по картинке себе не представишь. Вот тебе и забота о престолонаследии!
Хотя эта уродина Эдгара вполне стоит, я считаю. Знаете, как говорят: демоны копыта сбили, чтобы парочку подобрать! Она хромая, он тощий, как жердь. Феерическое зрелище!
А государь Эдуард известный политик, всегда себе на уме. Пишет отцу "мой августейший брат", но блюдет сугубо собственные интересы. Отсюда следует все остальное: наши послы эту принцессу не видели, а послы Эдуарда про хромоногую и рябую будут говорить "замечательная красавица", если им Эдуард прикажет. И еще. Они, конечно, упоминали, что невеста воспитывалась в монастыре, имея в виду, что предлагают гарантированную девственницу… но кто ее знает, на самом деле? Мало ли, какой похотливый святоша там ее исповедовал!