Текст книги "Корона, Огонь и Медные Крылья"
Автор книги: Максим Далин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Шуарле грустно кивнул.
– Нет! – возразила я. – Мой отец – король! Он заплатит больше, чем какой-нибудь скряга на ярмарке! За мной дают в приданое военную помощь и колонии на Зеленом Мысу!
– Ты знаешь натуру своего отца, – сказал принц, – а мне знакома натура огнепоклонников. Еретики, умные, хитрые и корыстные, они веруют в возможность вымолить милость богов, что бы ни творили – это во-первых. А во-вторых – чужое золото где-то там всегда весит меньше, чем свое в кармане. Чтобы получить награду от твоего отца, им надо переплыть океан – а твои сородичи ведут со всеми нашими соседями почти постоянную войну. И потом, что если огнепоклонники доставят тебя, а воины твоего отца потопят их корабль вместо благодарности? Зачем же им рисковать, когда они и так могут получить плату?
Я опустила голову.
– Но допустим даже, что найдется человек, который решит рискнуть вопреки здравому смыслу, – продолжал Тхарайя. – Уверена ли ты, что твой жених дождется тебя? В вашей северной стране мужчине, сколько я помню, дают лишь одну женщину. Неужели, узнав, что твой корабль пропал в океане, его отец не разыщет ему другую – чтобы не терять времени?
В этом была безжалостная логика; кровь прихлынула к моим щекам, то ли от стыда, то ли от досады.
– Вероятно, я очень глупа, – пробормотала я, перебирая бахромки платка. – Но как же быть?
– Остаться у меня, – проникновенно сказал принц, улыбаясь совершенно братской улыбкой. – Тебя подарила мне Нут; нам ли, смертным существам, спорить с волей богини?
– Тебе подарила меня Раадрашь, – сказала я, немного обидевшись. – Твоя странная жена, которая рыщет по Хуэйни-Аман, как солдат, и не ставит людей ни в грош. Судя по ее речам, обращенным ко мне, она не обрадуется, если ты оставишь меня при своей особе. И еще – я боюсь, что она причинит зло Шуарле: у меня больше никого нет.
Принц, как будто, слегка смутился.
– Она – настоящая сахи-аглийе, – сказал он. – Женщины-птицы с трудом владеют собой. И вот она сопровождала патруль…
– Мне показалось, – возразила я, – что патруль сопровождал ее.
Принц рассмеялся.
– Женщины всегда все переиначивают к собственной выгоде, – сказал он. – Как бы ни было, я не позволю Молнии причинить вам вред. А воля Нут ясно видна в ближайших событиях: ты же прошла длинный путь и попала сюда необычным способом?
Я отпила травника и стала рассказывать. Совершенно не умею говорить кратко; тоненький месяц заглянул в зарешеченное окно, пока я добралась до встречи с грибами – но принц слушал внимательно, изредка предлагая вопросы. Когда я устала и замолчала, он сказал:
– Мне хочется, чтобы ты сейчас пошла со мной.
Я пошла; Шуарле сопровождал меня. Тхарайя провел нас по сумеречным коридорам, скудно освещенным факелами, со стенами из отшлифованного камня и копотью на стрельчатых сводах; в нишах стояли караульные воины-аглийе, которые обнимали себя за плечи и низко склонялись, увидев принца. Коридоры кончились резной деревянной дверью, высотой в полтора человеческих роста. Принц распахнул ее – и я вышла на узкую смотровую площадку, над которой простиралось бездонное звездное небо.
– Господин! – закричала я невольно. – Эта та самая странная башня, которую мне показала Нут во сне!
Принц улыбнулся и отпер дверь напротив той, в которую мы вышли. За дверью я увидела сумеречный зал со стрельчатым сводом, длинный ряд светильников в чашах, а в конце ряда – высокую статую Нут, укутанную в серый шелк.
– Я была тут во сне, – сказала я, чуть не задохнувшись.
Тхарайя кивнул и вошел в это языческое капище. Приблизившись к статуе богини, он преклонил колена и поцеловал ее бронзовую ступню. Шуарле сделал то же самое – но я не знала, смею ли, веруя в Господа, лобызать идола, и осталась стоять поодаль, не двигаясь от робости.
– Благодарю тебя, веселая госпожа, – сказал принц статуе, – за то, что играла моей жизнью и выиграла для меня удачу.
– Тхарайя! – воскликнула я. – Так нечестно! Это – мои шестерки!
Принц обернулся ко мне, улыбаясь, как мальчик – у него на щеках появились ямочки, а в глазах танцевали огоньки свечей, подобные хитрым бесам.
– Нет, прекрасная, – сказал он тоном пятилетнего шалуна, украдкой набившего карманы орехами и теперь намекающего на это, чтобы похвастать. – Это шестерки – мои.
В ту ночь мы проговорили почти до рассвета.
Шуарле дремал, сидя на полу у моих ног; он положил руки на край постели, а голову на руки. Глядя на него, мне хотелось зевать, но принц меня будил.
Ему хотелось слушать про север, про мой далекий дом. Я начала рассказывать ему, как и Шуарле, кажется, слишком восторженно; время и печаль начистили мои воспоминания до блеска, как песок чистит серебро – и его высочество, кажется, заметил, что я больше мечтаю, чем говорю по существу. Он начал задавать вопросы.
Вероятно, Тхарайя спрашивал резче, чем мужчина обычно спрашивает женщину: о дворе моего отца, о моей матери, о политике – хотя я, вряд ли, могла бы удовлетворить его любопытство по этому вопросу в должной степени. Потом он принялся спрашивать о моей собственной жизни, и очень смело. Впрочем, здесь самые разные люди на диво спокойно говорили о вещах, совершенно не обсуждаемых вслух. Его высочеству, к примеру, показалось несколько неправильным мое длительное пребывание в монастыре, в окружении одних лишь монахинь, дам незамужних и о супружеской жизни не знающих. Принц стал смеяться надо мной, не зло, но довольно обидно, говоря, что из-за дуэний святой жизни я боюсь мужчин.
– Вот еще, – сказала я. – Если бы я боялась, я бы вообще не смогла говорить. Ты ведешь себя любезно, но неприлично; девушка, более робкая, чем я, просто не смогла бы вымолвить ни слова в твоем обществе.
– Ты должна говорить, – возразил Тхарайя. – Иначе как же я смогу выучить язык твоей страны?
Я удивилась
– Зачем тебе? Ты собираешься беседовать с послами?
Принц загадочно улыбнулся.
– Если прибудут послы, с ними некому будет беседовать, – сказал он. – Не тебя же, робкую женщину, делать моим толмачом!
– Не так я и робка! – возмутилась я. – Ты специально дразнишь меня?
– Толмач должен не бояться никаких слов, – сказал Тхарайя. Перейдя с делового разговора на веселую беседу, он тут же начал вести себя, как мальчик. – Клянусь честью, есть много слов, которые ты не сможешь произнести в присутствии мужчин.
– Ты собираешься с ними браниться? – спросила я не без капельки яда. – Скверными словами, да? Которые зазорно говорить девушке? В таком случае, позволь мне усомниться в успехе переговоров.
– Я не о брани, – сказал принц. – Я о простых вещах. Тебя смущает все. Тебя смущают даже хвосты аглийе.
– Ты не прав, – сказала я и, вероятно, покраснела, потому что его высочество расхохотались уж совсем бессовестно. – Я хотела сказать, – поправилась я, – что я… мне, в сущности, нравится, как это выглядит.
Тхарайя улегся на тахту, уставился на меня снизу вверх, повиливая хвостом, как пес, и спросил очень весело:
– Что – "это", Лиалешь? Ну скажи!
Я прижала руки к горящим щекам и прошептала так громко, как сумела – глядя, к сожалению, в пол, а не на принца:
– Хвост.
Шуарле проснулся от смеха принца и тоже смотрел на меня снизу вверх и улыбался. Я поразилась, как мужчины могут держаться так низко, а ощущать себя так высоко. Его высочество протянул мне хвост, как протягивают руку.
– Перестань бояться простых вещей, Лиалешь, – сказал он так, как обращаются к маленьким детям. – Нам с тобой предстоит множество более сложных дел, чем излечение робости перед хвостами, – взял меня за руку и притянул к себе.
Так я дотронулась до принца впервые – до его человеческой ладони, в которую поместились бы две моих ладони и полторы ладони Шуарле, теплой и далеко не такой мягкой, как рука моего друга-кастрата… а еще до его хвоста. Хвост оказался на ощупь похожим на горячий металл, а не на живое тело – это прикосновение отчего-то так смутило меня, что я довольно резко вырвала руку – но тут же извинилась за неучтивость.
– Это ничего, Лиалешь, – сказал принц. – Ты делаешь успехи, просто нынче тебе уже пора спать. На сегодня достаточно.
Я невольно укуталась в платок до самого носа. Мне вдруг стало почти грустно.
– Лиалешь, – сказал Тхарайя, – не огорчайся. Я подожду, пока ты не раскроешь сердце. Иди отдыхать.
Я улыбнулась в платок, сделала реверанс, и, уходя из спальни его высочества, с некоторым удивлением подумала, что мое сердце уже приоткрыто.
* * *
Совершенно я не мог на них смотреть.
Если бы Яблоня не просила остаться – ушел бы, услышь, Нут, но она попросила – что мне было делать? Сидел на полу, притворялся, что сплю; то ли бесился, то ли пытался не расплакаться.
Она же сама себя совершенно не понимает! Раньше я думал, что женщины от природы жестоки, а теперь мне кажется, что они просто глупы, как куры. Она как будто решила, что мне все равно, что я – так себе евнух, ее ночная прислуга. Привел женщину к господину, увел женщину от господина. Пока женщина с господином – я жую смолу и от скуки считаю мух. Ага.
А кто мог подумать, что господа гранатовой крови так отличаются от прочих смертных? Я же не служил во дворцах, я – так, деревенщина сравнительно. Думал, этот царевич-аглийе вообще смотреть на меня не будет: кто считает рабов за людей! Хорошо бы. Удобно ненавидеть, когда тебя презирают. Но он взял да и стал разговаривать – что, у них там, в царских палатах, принято беседовать о жизни с евнухами?!
Ясное дело, для нее, для Яблони заговорил со мной, хитрющий кот. Аманейе как есть, гад из Серого Мира, ушлое зло. Видишь, мол, госпожа сердца моего, я буду ласкать твоего горностайчика, буду бросать кусочки твоей собачке, буду подсвистывать твоей перепелке, трещать твоей цикаде – не говоря уж о тебе самой. Ну еще бы! Она же такая чистая, невинная и смешная! Всему верит, что ни скажи.
Как было замечательно идти по горам! Вдвоем. Когда Яблоня меня обнимала, мне начинало казаться, что в жизни что-то брезжит, надежда какая-то. Говорила: "Ты – мой лучший друг, всегда будешь моим лучшим другом". Всегда, ага. Пары дней не прошло – этот царевич, вкрадчивая змея, ей уже и лучший друг, и господин души, а ее жених где-то там – побоку. О себе я вообще не говорю.
Пса ласкают, когда волки близко.
Шла на темную сторону – вся светилась нежным молочным сиянием, как небо на рассвете. Мягкая, теплая – тепло от нее на расстоянии чувствовалось, но она еще и за руку меня взяла, прижалась плечом:
– Одуванчик, ах, как странно! Скоро утро, а мне совершенно не хочется спать. Я могла бы сейчас танцевать, или идти по горам, или – не знаю, что!
Странно, ага.
Ничего странного не вижу; влюбилась в царевича. У которого старшая жена – настоящая паучиха, а сам он… промолчим. Ей уже хочется жить в этой каменной тюрьме, в этих подлых горах – лишь бы царевич смотрел на нее со своей подлой улыбочкой.
Старый. Точно, стар, как грех.
А Яблоня убрала мою челку с лица, заглянула в глаза, такая ласковая степная лисичка:
– Ты устал, да? Тебе нездоровится, Одуванчик? Прости меня, ты же вчера дрался за меня отважнее солдата, а я забыла…
Я подумал, не напомнить ли ей, что она, вроде бы, не собиралась быть ничьей наложницей? Что она, вообще-то, с севера царевна, что там у нее – отец, жених, все такое… Не сказал. Ветер прав, мы не доберемся. Что ее даром мучить… ладно. Смотритель покоев, так смотритель покоев.
– Устал, – говорю, – немного. Давай ложиться спать, Яблоня?
Вздохнула, улыбнулась.
– Ах, совершенно не спится! Но – хорошо, давай.
Переплел ей косы, принес умыться, поменял рубашку. Никогда не раздевается при мне донага, будто я ее без одежды не видел… забыла, как я ее отмывал, как смазывал ее ссадины бальзамом из девяти масел… Да что говорить…
Говорила, что спать не сможет, что танцевать хочет, а сама заснула, как котенок – тут же, минутку помурлыкала и все. Я смотрел, смотрел, как она спит – и вдруг почувствовал, что у меня слезы текут, давно уже. Совсем не хотел плакать, все вытирал, вытирал, а они все текли, и я подумал, что она сейчас проснется, пить, к примеру, захочет, и увидит, что я распустил сопли…
Тогда я тихонько вышел из ее комнаты, дверь за собой прикрыл осторожненько, прислонился к ней спиной – но тут меня просто затрясло. Я стоял и ревел, как деревенский дурачок, у которого лепешку отобрали. Прошло много времени, пока немного успокоился, но в комнату не вернулся. Там у окошка, напротив ее двери, сундук стоял, так я кое-как примостился на этом сундуке. Думал, проснется – позовет, я услышу.
Долго так полулежал, полусидел, все думал. А что тут ловить? Ничего не выйдет, как ни крути. Это я просто свыкся с мыслью, что жених у нее где-то далеко, и, кажется, заодно выдумал этого ее жениха. Что он такой же белый, как и она, и добрый, и спокойный, и еще, почему-то, не будет ее трогать, а будет беседовать с нами в этом дворце, где весь пол из самоцветных камней и музыку слушать.
Размечтался, ага.
Хорошо еще, что все вышло здесь, а не где-нибудь на Сером Берегу. Если бы мы, паче чаяния, все-таки добрались до ее родины, а там бы все оказалось по-другому, у меня, наверное, сердце разорвалось бы на части. А тут – очухаюсь, куда я денусь? Я евнух, она царевна. Ничего больше не будет. А если я своей унылой рожей буду раздражать царевича, он меня продаст в лучшем виде или подарит, когда Яблоня будет уж совсем его, а про меня забудет и думать.
Не на что мне надеяться.
От слез у меня голова разболелась, и еще ужасно заболело в груди, будто нож туда воткнули. Я подумал, что сейчас умру, и даже обрадовался, но через пять минут потихоньку прошло – и я, кажется, задремал.
Проснулся от шагов. Открываю глаза – раннее утро, из окна белесый свет, а на меня смотрит Молния. Как на тлю на листе, ага. Я сел и уставился на нее.
– Пошел вон отсюда! – сказала эта сколопендра и сморщила нос.
– Я охраняю госпожу, – говорю. – И подчиняюсь госпоже.
– Я тут старшая жена! – выдала она. Сквозь нее медь потекла – удивила, ага.
– Ну и что, – сказал я. Нагло. – Я тут смотритель покоев. Моя госпожа у господина в фаворе, в спальню с третьими петухами вернулась, так что ты не должна ее будить. У нее должно быть свежее лицо к сегодняшнему вечеру.
Она так взбесилась, что я решил – ревнует, все-таки.
– Ты, полукровка! Тебя когда-нибудь били палками?!
– Нет, – говорю. – А тебя?
А мне настолько нечего терять и настолько больнее внутри, чем снаружи, что смелость появилась несказанная и веселость какая-то. Не понимаю, почему перед казнью люди рыдают, волосы рвут, на коленях ползают, когда уже все решено? Это ведь такое лихое и чудесное чувство! Можно любую важную особу за нос дернуть или ишаком обозвать, можно палачу в рожу плюнуть, можно высказать все, что захочешь – и все равно страшнее смерти ничего тебе не будет.
У меня даже дыхание перебивалось, как от восторга – так было хорошо. Она уже все кругом заморозила своей злостью, даже иней на стенах осел, смотрит на меня так, что другой бы задымился, а я улыбаюсь.
– Бедная сестрица, – говорю. Ласково так. – Я же понимаю, отчего ты так кидаешься на кого ни попадя – я тебя, как родня, понимаю. Ведь я – песок бесплодный и ты тоже.
Она бы мне врезала, если бы не так долго размахивалась. Я увернулся и продолжаю:
– Вот моя госпожа родит и станет любимой женой. А ты так и будешь всех жрать, только во дворце – пока не высохнешь, как печеное яблоко. А от злости ты высохнешь быстро, вот увидишь!
Она развернулась, кинулась к дверям во двор крепости, распахнула и заорала:
– Стража, сюда! Немедленно!
Я стоял и улыбался. Ну вот, думаю, сейчас меня прикончат – услышь, Нут, это будет просто чудесно. Ну, немножко больно минутку… ну десять, потерплю – но потом оно подохнет, это жалкое раскромсанное тело, а я уйду за реку совершенно счастливый.
Только моя госпожа, моя Яблоня от этих ишачьих воплей проснулась и выскочила прямо навстречу шакалам Ветра. Да они, к их чести, не слишком-то торопились на женскую сторону – им это, похоже, обрыдло уже. А уж когда увидели Яблоню, тепленькую еще спросонок, укутанную в платок поверх рубахи – и вовсе смутились, растерялись и остановились на пороге – не входя.
Яблоня только взглянула на Молнию и на мою физиономию – и, видимо, очень много поняла. Меня погладила по щеке, а к Молнии обернулась и улыбнулась:
– Ты старшая, Молния. Ты должна быть мудрее всех. К чему же все эти ссоры? Разве сильного человека украшает гнев?
Молния встала, уперев руки в бедра, стуча хвостом по стене, щурясь. Сказала, в ярости, даже не крича – голос от бешенства пресекся:
– Ты что, хочешь меня учить?
А Яблоня снова улыбнулась:
– Ну что ты! Это ты должна меня учить – ты же старшая, и еще ты здешняя, а я чужая. Ты будешь государыней, ты должна всех учить – но не кулаком же, верно?
Молния минуту не знала, что ответить. Потом сказала:
– Твой евнух меня оскорбил, Яблоня. И я намерена наказать его за это.
Яблоня к ней подошла, положила руку ей на локоть – Молния шарахнулась, посмотрела искоса. Яблоня вздохнула и сказала:
– Это же мой евнух. Может, это мое дело – его наказывать? А еще вернее – может, это вообще дело нашего господина? Давай, его спросим?
Молния фыркнула, что не желает впутывать господина в скандалы на женской половине. А Яблоня заметила:
– Стражу-то впутываешь… посмотри, как им неловко.
Молния будто спохватилась. И приказала шакалам:
– Заберите его отсюда, во двор. Мы поговорим и решим.
Я с Яблоней переглянулся и кивнул, мол, все в порядке – потом вышел с шакалами во двор, а кто-то из них дверь прикрыл, чтобы не слушать, как женщины выясняют отношения.
Во дворе было очень холодно, хоть солнце уже стояло высоко. Я бы сразу окоченел, но кто-то из шакалов укрыл меня плащом. Новое дело, услышь, Нут.
Я посмотрел на этого бойца. Я про себя телохранителей своих господ иначе, чем шакалами, никогда не звал: всегда это шайка головорезов, подонки, которые развлекаются только всякими гадостями и чужими неприятностями – а тут вдруг призадумался.
Все-таки, это не какой-то там, а боец из охраны царевича.
Странный тип. Громадный, широченный – как его крылья носят, непонятно. Круглая рожа, глазки узкие, бритый – и борода, и волосы, а на лысом черепе – вышитая шапочка. Нугирэк, ага. Первый раз в жизни я увидал нугирэк с хвостом. Тоже полукровка, сразу видно. Настоящие аглийе, кровные – немного другие, у них лица точные, горбоносые обычно, с высокими скулами, глаза большие и яркие, брови низкие, рот четко очерчен. Я похож на чистокровного до смеха, Ветер – тот вообще вылитый, но это потому, что люди-ашури сами чем-то на аглийе похожи. А вот чтобы кто-нибудь из птиц польстился на нугирэк-неверного – о таком мне даже слышать не приходилось.
Ну, неверный, конечно, но, похоже, не злой. Смотрел на меня, сощурив свои щелочки, так что они совсем в щеках утонули, ухмылялся – губы мягкие, как у лошади. Смешной парень. У меня так и не появилось предчувствие, что ему будет приятно меня мучить.
А тут он еще и сказал:
– Ты, птенец, не бойся. К господину Рысенок пошел, вот придет к господину Рысенок – и все обскажет в точности. А господин еще вчерашним днем всем соколам велел за вами присматривать – за вами, за тобой и за госпожой твоей.
Не шакалы – царские соколы, ага. У крылатого царевича, значит – крылатые соколы.
– Ты – сокол царевича? – спрашиваю. В плащ укутался, как женщина, по самые глаза. Воины вокруг посмеиваются, мне бы и самому было смешно, но от холода забываешь про все приличия.
А нугирэк подумал-подумал и сказал – не торопясь:
– Я – Керим, Белый Пес. Сокол царевича, а может, и не только сокол царевича. Но я сражаюсь за царевича, за нашего господина – на этом берегу и на том берегу, так что я, уж верно, сокол царевича.
И все это он высказывал с такой ленивой растяжечкой, будто смолу жует, а выплюнуть неохота. Так только кочевники и говорят: простые вещи, но слушать смешно. Я подумал, что Керим, наверное, рос среди нугирэк, а сюда, в птичью стаю, попал уже взрослым, когда от детских привычек сложно отвыкнуть.
– Как это – на двух берегах? – спросил я. – Ты ведь живое существо, Керим?
Нугирэк ухмыльнулся, покивал.
– Как – на двух берегах? Вот простая вещь: как Солнце светит на небе, а Костер – на земле? Вот Солнце горит, а у меня в груди искорка Костра горит, а душа моя будет в Солнце гореть, когда улетит из меня наверх. Сложно ли?
– Я не понимаю, – говорю.
Керим хлопнул меня по плечу.
– Что тут понимать? Я здесь – душа там. Я на этом берегу, моя тень – на том.
Меня слегка передернуло.
– Ты что, чернокнижник, Керим? – спрашиваю. Хотя у него такая добродушная физиономия, что никак не верится в его чернокнижие. А соколы вокруг слушают и веселятся. Я подумал, что они себе сравнительно милое развлечение нашли: другие бы уже давно показали бы мне, кто тут старшая госпожа, просто личной потехи ради.
А Керим ухмылялся и мотал головой:
– Ну что ты, птенец, где же я чернокнижник? Что же, я похож на чернокнижника? Нет, я – Белый Пес, я – Солнечный Пес в Сером Мире, вот я кто. Моя мать была аглийе, мой отец был шаман, Солнечный Пес, мой дед был шаман и мой прадед был шаман. И я отвязываю свою тень и даю ей ходить за рекой по Серому Миру – разве это чернокнижие?
О шаманах-нугирэк я много разного слышал, но больше хорошего. Многие при мне говорили, что шаманы огнепоклонников даже душу умирающего могут позвать из-за реки, не говоря уже о целительстве, к примеру…
– Керим, – спросил я, – ты в свите царевича – лекарь, да?
Он осклабился и нацелил палец мне между бровей, в центр клейма. И сказал:
– Лекарь – не лекарь, но некоторые болезни я могу лечить, птенец. То есть, вот то, что отрезано железом, обратно, конечно, никто не сможет приставить, а то, что отрезано чарами, то приставить обратно очень даже можно.
Я забыл, что иногда надо дышать. Вспомнил только, когда услышал, как соколы царевича смеются – и подумал, что Керим тоже смеется надо мной на свой лад. Смахнул его руку со лба и рявкнул:
– Керим, я не люблю, когда меня трогают!
Забыл, что от таких вспышек шакалам… ну да, соколам, услышь, Нут, всегда еще веселее. Свирепый цыпленок, ага. Этот длинноносый, Месяц, конечно, тут же сказал это вслух, а остальные принялись меня радостно подначивать, как бойца, чтобы я врезал Кериму за непочтительность. Такой отважный и сильный воин, ну пусть я им покажу, как сражаются настоящие мужчины.
Шакалы как шакалы. Ни с кем из них разговаривать нельзя.
Я за это время так устал и так много дергался, что чуть не расплакался прямо там. Натянул на голову плащ, чтобы поняли, что разговаривать больше не хочу. Если эти захотят меня отлупить или еще что-нибудь, их не остановит мое происхождение. Это я на побережье и в степи аманейе, страшная непредсказуемая жуть – а тут так, птенец бесхвостый. Тут они – аманейе, ага.
Но тут Керим сказал:
– Хватит ржать, жеребцы, – а меня взял за плечо и подтолкнул, чтобы я шел за ним. – Месяц, если тебе хочется, чтобы тебе врезали, то скажи мне, я тебе врежу, а не выбирай себе противников поменьше. А то люди ведь решат, что ты боишься, если напрашиваешься на драки с евнухами, а с бойцами только зубы скалишь…
Месяц попытался возражать, но все уже потешались над ним, а меня оставили в покое.
– А ты куда пошел, Керим? – спросил Мрак.
– А я с этим птенцом в сторожевую башню пошел, – сказал Керим с неизменной ухмылочкой. – Мы с ним в нашей каморке в башне траву ти заварим и там посидим, потому что птенец с равнины, а на равнине к ветру с ледников привыкнуть нельзя, а непривычный к ветру быстро до лихорадки замерзнет.
– Ну и я пойду, – сказал Мрак и еще кто-то из бойцов решил пойти.
Я подумал, что противно сидеть в помещении, где все время рыщут шакалы… даже если они – соколы. На своей территории они почти всегда чувствуют себя вправе пинать меня, как угодно. Но с Керимом пошел, даже не попытался сопротивляться.
В сторожевой башне прямо за дверью был высокий зал, где горел огонь в громадном очаге – пара здоровенных поленьев, по полдерева каждое. Из зала вверх вела винтовая лестница, но туда, я думаю, поднимались только дозорные, а бойцы, которые отдыхали и дожидались приказов господина, оставались тут, внизу.
А в зале оказалось приятнее, чем я думал: не такая страшная помойка, как обычно в таких местах. Из-за цветных стекол в окне свет веселый и пестрый, от очага сразу стало тепло, а весь пол и стены застилали шкуры, больше горных баранов и туров. Оружие висело по стенам на турьих рогах – но не так много, как обычно: только старинные кривые мечи "клинок-сполох" и еще какие-то жуткие железяки, а сабель почти не было. У очага на резной стойке стояла посуда, больше не наша, а нугирэк: медный казан, сосуд с носиком для ти, тоже медный, чеканные блюда, глиняные чашки – и все со знаками Солнца и Костра.
Я снял плащ и сел у огня на шкуру, стал смотреть, как Керим заваривает ти. Как он достал щепотку травы из глиняной банки, как растер в пальцах, как кинул из другой банки еще каких-то травок – и все поглядывал на воду в казане и мурлыкал что-то себе под нос.
Я сам не заметил, как успокоился. Соколы тоже перестали болтать, а расселись вокруг очага и смотрели в огонь. Я тоже смотрел и вспоминал, что для нугирэк любой огонь свят, он – сын Солнца, а Солнце – их главный бог. Когда Керим протянул мне чашку ти, от которой пахло просто замечательно, пряными горными травками – я тоже почти уверовал.
И посмел переспросить:
– Ты там, во дворе, начал говорить, Керим…
Он посмотрел своими щелочками, ухмыляясь, подумал и сказал:
– Тебя зовут Одуванчик, так я слышал? Одуванчик? Ну так вот, ты, Одуванчик, пока не суетись и меня не суети. Тут ничего испортить нельзя, а чтобы не испортить, торопиться нельзя. Ты, Одуванчик, терпеливый? Это важно, потому что это будет очень неприятно, а поэтому придется здорово потерпеть.
Тут меня снова затрясло, несмотря на ти, тепло и его спокойную физиономию. Я чашку поставил на поставец – у меня так руки дрожали, что горячий отвар чуть себе на колени не выплеснул.
– Ты серьезно? – спрашиваю.
Керим снова потер пальцем мое клеймо – а я уже не дернулся, пусть делает, как знает, ему виднее – и сказал, раздумчиво так:
– Как может быть, чтобы несерьезно, Одуванчик? Я же не злодей какой-нибудь, чтобы шутить с твоей надеждой, так что все это серьезно.
И меня осенило: это же правда! Крылья! Мои крылья! Он мне крылья вернет! Нугирэк, неверный, шаманство, чернокнижие – все равно, какая разница!
Я не то, что взял прах от ног, я просто ткнулся головой в пол – и обнял его ноги, по-настоящему, не ритуально. И понес какой-то бред, вроде того, что стану ему рабом, вещью, чем он захочет, и пусть он делает, что хочет и как хочет – я заранее на все согласен, чтобы летать.
Керим меня силой заставил подняться, все цокал и чмокал, был недоволен, что я так себя веду. Бормотал укоризненно, что раб ему не нужен – на что ему крылатый раб, а вещь – так вообще нельзя о себе говорить, у вещей не бывает души. Вот если я стану ему другом – ему и хватит, а служить я должен Ветру, и он, Керим, тоже служит Ветру, а еще у меня есть госпожа, так что ей – тоже, а ему довольно и дружбы…
От волнения я никак не мог ему объяснить, насколько это для меня важно, но Керим, кажется, и так понимал. А прервал меня этот парень с рассеченной бровью, Филин, кажется – всунулся в дверь, крикнул, что меня зовет госпожа.
Я посмотрел на Керима; наверное, это несколько по-собачьи вышло. Он ухмыльнулся и закивал: "Иди– иди", – тут у меня столбняк прошел, и я побежал на темную сторону.
У меня еще не было крыльев, но они меня уже несли. Почему-то казалось, что крылья меня приподнимут до Яблони, сделают хоть чуточку ближе – и я весь горел от этого.
* * *
Раадрашь ходила по моей комнате широкими шагами, из угла в угол; присела на подоконник, вскочила и снова принялась ходить. Она показалась мне очень взвинченной, злой и как-то беззащитно несчастной, как маленькая капризная девочка, которой вдруг отказали в требовании. Я думала, что ей хочется то ли кричать и топать ногами, то ли разрыдаться, в голос, с воплями – то ли уйти к себе и хлопнуть дверью от неуверенности в слезах и криках, как в действенном средстве. От этого принцесса будила во мне не ответную злость, а жалость.
– Я ненавижу кастратов! – сказала Раадрашь наконец. – Ненавижу, поняла?! Я говорила об этом отцу и мужу – теперь говорю тебе! Один раз – и больше не стану повторять!
Даже когда она не повышала голос, ее фразы звучали, как окрики.
Дверь приоткрылась и вошла Далхаэшь, согнувшись, как рабыня. Она принесла поднос с чашками кавойе и творожными шариками, поставила его на поставец, согнулась еще ниже – и взглянула на меня со жгучим любопытством.
– Уходи, – приказала ей Раадрашь.
Далхаэшь вышла с очевидной неохотой. Принцесса остановилась среди комнаты, покусывая губы, с выражением непримиримости и раздражения на лице, постояла так с полминуты – и вдруг, одним стремительным прыжком рванулась к двери и резко ее распахнула.
Далхаэшь полетела на пол. Я подумала, что удар такой силы мог бы сбить с ног и мужчину.
Принцесса остановилась над ней, вскинув руку с нацеленными вперед и вниз кончиками пальцев, хлеща себя хвостом по ногам, как раздразненная кошка, и сказала в тихой ярости:
– Если такое случится снова – ты будешь мечтать, чтобы земля покрыла тебя поскорее!
Далхаэшь с трудом поднялась, изо всех сил пряча гримасу сильной боли – и отступила, не показывая спины, опустив голову. Раадрашь захлопнула дверь и обернулась ко мне.
– Я ненавижу женские покои! – сказала она зло и горько. – Подлое, подлое место! И женщины, и кастраты только и ждут какой-нибудь грязной сцены, чтобы потом облизывать ее, как мухи – коровью лепешку!
– Ты любишь общество принца и его воинов, да? – спросила я. – Это оттого, что ты сама как воин?
– Я – воин, – кивнула Раадрашь, закидывая за спину свою прекрасную косу. Кончик косы зацепил и сбил на пол флакон с лавандовым маслом. – Но Тхарайя – просто кусок горной породы, без чувств, без сердца! Булыжник, которым можно разбить чью-то голову – и только. Оружие. И его головорезы – оружие, только оружие. Я не грязный наемник, чтобы любить оружие с ненормальной страстью!
Было в высшей степени странно слушать то, что она говорила о принце. За вчерашнюю ночь я успела увидеть в нем человека, с чьим сердцем и чувствами все обстояло надлежащим образом – но я еще не знала, как за него вступиться и есть ли в этом хоть какой-нибудь смысл. Ведь Раадрашь знала его уже очень давно; могло ли статься, что я увидела больше, чем она, за одну ночь?
– Но ты ведь любишь кого-нибудь? – спросила я с надеждой.
– Тхарайя, – сказала принцесса мечтательно – и поймав мой удивленный взгляд, пояснила с резким смешком, – не принца, нет. Ветер. Настоящий верховой ветер в горах. Я сама – ветер. Я люблю свободу. А мужчины всегда пытаются лишить меня ее, связывают этими решетками, склянками, кастратами, девками… – продолжала она, раздражаясь все больше. – Я ненавижу эти затхлые стойла!