Текст книги "Шопенгауэр как лекарство"
Автор книги: Максим Хижняк
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Глава 31. Как Артур жил
Даже если нет особых причин для беспокойства, у меня всегда возникает какая-то тревога, которая заставляет меня озираться, ища несуществующей опасности. Это до бесконечности раздувает во мне малейшее раздражение и делает мое общение с людьми еще несноснее [118] [118] Arthur Schopenhauer. Manuscript Remains… – Vol. 4. – P. 507 / «Ειζεαυτου», § 28.
[Закрыть].
После получения докторской степени Артур некоторое время пробудет в Берлине, недолго в Дрездене, Мюнхене и Мангейме, а потом, спасаясь от эпидемии холеры, уедет во Франкфурт, где безвыездно и проживет последние тридцать лет своей жизни, редко отлучаясь из дома дольше чем на день. Он нигде не будет работать, никогда не заведет ни собственного дома, ни домашнего очага, ни жены, ни семьи, ни близких друзей, не будет ни с кем общаться, не найдет себе приятелей, станет сторониться общества – одним словом, прослывет местным чудаком, объектом досужих насмешек. До самой старости он не получит ни признания, ни поклонников и не выручит за свои труды ни гроша. Его скромная корреспонденция будет почти целиком состоять из деловых писем.
И все же мы можем узнать о нем больше, чем о многих других философах: дело в том, что Шопенгауэр удивительно откровенен в своих работах. Уже в предисловии к «Миру как воле и представлении», главному труду своей жизни, он поражает читателя необычной' для философского трактата живостью и непосредственностью языка. Четкий и ясный стиль его рассуждений явно рассчитан на то, чтобы вести прямой диалог с читателем. В первых строках предисловия он наставляет читателя, как следует читать его книгу, настоятельно рекомендуя ему прочесть ее дважды – проявив при этом необходимое терпение и выдержку. Далее он рекомендует перед чтением ознакомиться с его предыдущим сочинением «О четверояком корне закона достаточного основания», которое служит своего рода предисловием к данной книге, и обещает читателю, что тот впоследствии будет ему за это благодарен. Затем он убеждает читателя, что тот получит еще большую пользу, если предварительно ознакомится с работами великого Канта и божественного Платона. Однако, добавляет Шопенгауэр, он обнаружил у Канта серьезные ошибки, которые и обсуждает в приложении к своей книге (оно также, по мнению автора, должно быть прочитано прежде). Кроме того, он высказывает замечание, что те из читателей, которые имели уже возможность ознакомиться с Упанишадами, будут наилучшим образом подготовлены к пониманию его книги. И, наконец, в заключение он замечает (и весьма обоснованно), что читатель, возможно, придет в негодование и почувствует нетерпение от столь дерзких просьб автора, нескромно посягающего на его бесценное время. Не странно ли после всего этого, что человек, столь откровенно и непринужденно беседующий с читателем, был так холоден и неприветлив в жизни?
Вдобавок к главной книге, многое можно почерпнуть в его автобиографических записках, которые он назовет «Ειζεαυτου» (в переводе с греческого «О самом себе»). История этой рукописи до сих пор покрыта тайной, и о ней известно лишь следующее.
Под конец жизни вокруг Артура собрался небольшой кружок страстных поклонников, или «евангелистов», которых великий мастер только терпел возле себя, но никогда по-настоящему не любил. «Евангелисты» нередко слышали, как их учитель упоминал некую автобиографическую рукопись под названием «О самом себе», над которой он работал на протяжении последних тридцати лет жизни. Однако после смерти мастера начнется нечто странное: рукопись исчезнет. После тщетных поисков «евангелисты» обступят Вильгельма Гвиннера, душеприказчика Шопенгауэра, и примутся расспрашивать его о пропавшем документе. Гвиннер сообщит им, что «О самом себе» более не существует, так как Шопенгауэр приказал ему сжечь ее сразу после смерти автора.
Однако через некоторое время Гвиннер неожиданно опубликует первую биографию Артура Шопенгауэра, в которой, по утверждению «евангелистов», они признают части из «О самом себе» – в одних местах прямо процитированные, а в других пересказанные издателем. Переписал ли Гвиннер рукопись, прежде чем сжечь ее? Или он вообще не сжигал ее и просто выкрал из архива, чтобы воспользоваться ею позже? Споры об этом будут вестись долгие годы, пока, наконец, другой ученик Шопенгауэра не воссоздаст рукопись по книге Гвиннера и по другим работам Шопенгауэра и не опубликует. «Ειζεαυτου», которая и выйдет впервые на сорока семи страницах в конце четырехтомника «Nachschlass» (посмертные произведения) Шопенгауэра. «О самом себе» представляет собой довольно странное произведение: каждый его абзац сопровождается комментариями, подчас более пространными, чем сам текст.
Как же получилось, что Шопенгауэр никогда и нигде не работал? История его самоубийственной попытки сделать карьеру составляет еще одну яркую страницу его биографии, ныне непременно упоминаемую в любом жизнеописании великого философа. В 1820 году, в тридцать два года, Шопенгауэр получит предложение занять место приват-доцента на кафедре философии Берлинского университета – должность весьма незначительную и к тому же малооплачиваемую. Что же он? делает? Недолго думая, он таким образом составит расписание своих лекций (под общим названием «Сущность мира»), что оно будет полностью совпадать с лекциями Георга Вильгельма Гегеля, председателя факультета и самого признанного философа того времени.
В то время как две сотни восторженных студентов в первый же день набьются в аудиторию на лекцию Гегеля, послушать Шопенгауэра придут только пятеро. Он обратится к своим слушателям со страстной проповедью, в которой объявит себя мстителем, пришедшим освободить посткантианскую философию от бессмысленных парадоксов и порочного, невразумительного языка современной философии. С самого начала будет ясно, что Шопенгауэр имеет в виду не кого-нибудь, а именно Гегеля и его предшественника Фихте (помните юного пастушка, который сделался философом и прошагал через всю Европу, чтобы встретиться с Кантом?). Естественно, такие речи никак не поспособствуют ни его сближению с факультетской профессурой, ни лично с Гегелем, и, когда в следующем семестре желающих посещать занятия Шопенгауэра вообще не найдется, его краткой и безответственной академической карьере придет конец – до конца своих дней он больше не прочтет ни единой публичной лекции.
Шопенгауэр проживет во Франкфурте-на-Майне тридцать лет, вплоть до самой смерти в 1860 году, и тридцать лет будет неукоснительно придерживаться раз и навсегда заведенного распорядка – не менее строгого, чем у Канта: каждое утро три часа работы за письменным столом, затем час или два игры на флейте, и каждый день, не исключая зимних холодов, купание в холодных водах Майна. Обедать станет всегда в одном и том же клубе «Энглишер Хоф». Костюм – неизменный смокинг и белый галстук, наряд, безусловно, модный во времена его юности, но крайне нелепый для Франкфурта середины девятнадцатого века. В этом клубе ежедневно в один и тот же час каждый любопытствующий будет иметь возможность видеть чудаковатого и ворчливого философа собственной персоной.
С «Энглишер Хоф» связано немало анекдотов [119] [119] Rudiger Safranski. Schopenhauer and the Wild Years of Philosophy. – P. 284.
[Закрыть] про Шопенгауэра. Говорят, философ славился отменным аппетитом и ел всегда за двоих; если же кто-нибудь делал ему замечание на этот счет, он отвечал, что и думает за двоих. Рассказывают также, что он имел обычай платить за два места, дабы никто не мог подсесть к нему за столик. Вспоминают его язвительные, но чрезвычайно меткие замечания, частые вспышки гнева, «черный список» лиц, которым он ни за что и ни при каких обстоятельствах не подавал руки, склонность обсуждать самые неприличные и шокирующие темы: так, однажды он во всеуслышание расточал восторженные похвалы в адрес нового достижения науки, позволившего ему избежать заражения венерической болезнью посредством опускания пениса в слабый раствор хлорной извести сразу noсле полового контакта.
Шопенгауэр обожал вести серьезные беседы, но редко находил достойного собеседника. В одно время он как-то, садясь обедать, завел привычку класть перед собой на стол золотую монету и, уходя, забирать ее с собой. Один из армейских офицеров, который часто обедал с ним по соседству, спросил его о цели подобных манипуляций. В ответ Шопенгауэр сказал, что пожертвует эту монету нищим, как только услышит, что офицеры ведут между собой умную беседу, которая не вертелась бы целиком вокруг лошадей, женщин и собак. За обедом он имел обыкновение громко разговаривать со своим пуделем Атманом, и при этом всякий раз обращался к нему на «вы» и «сударь», если тот вел себя хорошо, и «ты» и «человек», если тот чем-то хозяина огорчал.
Сохранилось немало историй [120] [120] Ibid.
[Закрыть], свидетельствующих о редком остроумии Шопенгауэра. Однажды один из посетителей клуба задал ему какой-то вопрос, на что Шопенгауэр ответил просто: «Не знаю». Молодой человек дерзко воскликнул: «А я-то думал, что вы большой мудрец и все знаете!» – на что Шопенгауэр тут же заметил: «Нет, знание ограничено, безгранична только глупость». Любой вопрос, заданный женщиной или о женщинах, неизменно вызывал у него язвительную насмешку. Однажды Шопенгауэр обедал в компании одной словоохотливой дамы. В продолжение обеда она в подробностях расписывала ему, как несчастна в замужестве. Шопенгауэр терпеливо выслушал ее, но когда она спросила его, понимает ли он ее, он ответил: «Нет, но очень хорошо понимаю вашего мужа».
Известен и другой любопытный диалог. Однажды Шопенгауэра спросили, хотел бы он жениться.
– Нет, потому что это принесло бы мне одни неприятности.
– Но почему непременно так?
– Я стал бы ревновать, потому что моя жена изменяла бы мне.
– Но почему вы в этом уверены?
– Потому что я бы этого заслуживал.
– Чем же вы заслуживали бы этого?
– Тем, что женился.
Доставалось от него и докторам. Однажды он заметил, что доктора имеют два почерка: один, крайне неразборчивый, для рецептов и другой, четкий и ясный, для счетов.
Один писатель, в 1846 году оказавшийся в одной компании с Шопенгауэром, так описывает его внешность:
Недурного сложения… костюм безукоризненный, но старомодный… среднего роста, коротко остриженные седые волосы… удивленные и необыкновенно проницательные голубые глаза с крапинками… большую часть времени погружен в себя, и если говорит, то витиевато и напыщенно, чем постоянно навлекает на себя насмешки и издевательства… обедающей братии. Этот часто комичный и раздражительный человек, по сути безобидный и добродушно ворчливый, становится объектом насмешек ничтожных людей, которые постоянно – хотя и без особой злобы – над ним подшучивают.
После обеда Шопенгауэр отправлялся в длительную прогулку, во время которой вел оживленные беседы на один, а то и на два голоса, со своим пуделем, под свист и улюлюканье мальчишек. Вечера неизменно проводил дома, за книгой, и никогда не приглашал гостей. Не сохранилось никаких свидетельств о том, чтобы во Франкфурте у Шопенгауэра были какие-то романтические связи. В 1831 году, в возрасте сорока трех лет, он напишет в «О самом себе»: «Жить, не работая, имея очень скромный доход, – на это можно решиться только в безбрачии» [121] [121] Arthur Schopenhauer. Manuscript Remains… – Vol. 4. – P. 503 / «Ειζεαυτου», § 24.
[Закрыть].
Он так и не встретится больше с матерью, но через двенадцать лет после разрыва, в 1813 году, между ними завяжется деловая переписка, которая будет с перерывами продолжаться вплоть до самой смерти Иоганны в 1835 году. Однажды, во время его болезни, мать неожиданно сделает личное замечание: «Два месяца взаперти, не видя людей. Это нехорошо, сын мой, ты расстраиваешь меня. Мужчина не может и не должен изолировать себя подобным образом».
Время от времени Артур станет обмениваться письмами с сестрой Аделью, которая будет пытаться сблизиться с братом, обещая всякий раз, что ни в коем случае не станет обременять его своими заботами. Он будет неизменно сторониться ее. Адель так и не выйдет замуж и всю жизнь будет глубоко несчастна. Когда Артур сообщит ей, что из-за холеры вынужден бежать из Берлина, она ответит, что была бы только рада, если бы холера избавила ее от страданий. Артур будет стремительно удаляться от сестры, решительно отказываясь принимать участие в ее жизни и в ее страданиях. После его отъезда из дома брат с сестрой увидятся только однажды, в 1840 году, и это будет краткое и печальное свидание. Спустя девять лет Адель скончается.
Деньги всегда будут предметом особого беспокойства Шопенгауэра. Мать завещает свое небольшое наследство Адели, а когда она умрет, от денег останутся жалкие крохи. Артур будет безуспешно пытаться зарабатывать переводами, и почти до самой смерти его собственные книги не будут ни продаваться, ни даже упоминаться в прессе.
В общем, жизнь его будет лишена тех привычных удовольствий и наград, которые утешали или даже позволяли выжить его современникам. Но как ему это удавалось? Какой ценой? Все это, как мы увидим, было тайной, которую он доверит только «О самом себе».
Глава 32
В следующий понедельник Джулиус застал странную картину в комнате для занятий: застыв в самых неожиданных позах, группа внимательно изучала листки, которые раздал Филип. Стюарт прикрепил свой листок к планшету и старательно подчеркивал какие-то места. Тони, очевидно, забыв свой экземпляр дома, заглядывал Пэм через плечо.
Ребекка с некоторым раздражением в голосе начала:
– Я прочла все это очень внимательно, – она взмахнула листком, сложила его и опустила в сумочку, – я потратила на это много времени, Филип, – даже слишком много, – и теперь я хотела бы, чтобы ты объяснил: какое отношение все это имеет ко мне, к группе или к Джулиусу?
– Думаю, будет гораздо полезнее, если вначале это обсудит класс, – отозвался Филип.
– Ах вот как. Класс? Так это была домашняя работа? Вот как ты собираешься консультировать! – воскликнула Ребекка, решительно защелкивая сумочку. – Это что, школа для переростков? Лично я пришла сюда лечиться, а не на уроки в вечерней школе.
Не обращая внимания на капризный тон Ребекки, Филип заметил:
– Между знанием и лечением нет четкой грани. Греки – Сократ, Платон, Аристотель, стоики, эпикурейцы – все считали образование и размышления лучшими средствами борьбы с человеческими страданиями. Большинство философов-консультантов считают образование основой терапии. Каждый из них мог бы подписаться под девизом Лейбница: caritas sapientis, что означает «мудрость и забота». – Филип повернулся к Тони: – Лейбниц – немецкий философ семнадцатого века.
– Боже, какое занудство, – не выдержала Пэм. – Ты только делаешь вид, что помогаешь Джулиусу, а сам, – она резко повысила голос, – Филип, я, кажется, с тобой разговариваю. – Филип, который до этого невозмутимо сидел, уставившись в потолок, вздрогнул и, выпрямившись, повернулся к Пэм. – Сначала ты раздаешь нам свои басни, как первоклашкам, а теперь сидишь с умным видом, как будто тебя это не касается.
– Опять ты набросилась на Филипа, – сказал Гилл. – Ради бога, Пэм. Он же профессиональный консультант. Откуда он, по-твоему, должен брать примеры, как не из своей практики? Неужели так трудно понять. Что ты шипишь на человека?
Пэм открыла было рот, чтобы ответить, но так и не нашлась что сказать. Лишь удивленно уставилась на Гилла, который добавил:
– Ты сама просила говорить начистоту, так что не обижайся. Нет, нет, не думай, я не пьян. Вот уже четырнадцать дней я чист как стеклышко. Два раза в неделю я встречаюсь с Джулиусом – он как следует на меня нажал, завернул все гайки и отправил в группу анонимных алкоголиков, так что теперь я хожу туда каждый божий день, семь раз в неделю – четырнадцать занятий за четырнадцать дней. Я вам не говорил, потому что не был уверен, что выдержу.
Все присутствующие, за исключением Филипа, одобрительно закивали и заговорили разом. Бонни сказала, что гордится Гиллом. Даже Пэм выдавила: «Молодец», а Тони добавил:
– Наверное, мне скоро придется к тебе присоединиться. – И он показал на свою щеку, где красовался здоровенный синяк. – Кто бухал – тому фингал.
– А ты, Филип? Не хочешь что-нибудь сказать Гиллу? – спросил Джулиус.
Филип покачал головой:
– У него и без меня неплохая поддержка. Он не пьет, говорит то, что думает, – в общем, растет во всех отношениях. Много похвал тоже плохо.
– А разве не ты только что сказал: caritas sapientis, мудрость и забота, – напомнил Джулиус. – Вот я тебя и прошу не забывать про caritas: если Гилл заслуживает поддержки, почему ты всякий раз должен плестись в хвосте? И потом, никто, кроме тебя, не скажет, что ты чувствовал, когда он пришел тебе на помощь – защитил от Пэм.
– Неплохо сказано, – ответил Филип. – Но у меня сложные чувства: с одной стороны, мне приятно, что Гилл заступился за меня, а с другой – опасно расслабляться: в драке нужно надеяться только на себя, иначе мускулы атрофируются.
– Я, конечно, тут самый умный, – сказал Тони, указывая на листок. – Эта история с кораблем, Филип, – я что-то ничего не понял. В прошлый раз ты сказал, что хочешь как-то успокоить Джулиуса, но эти корабли и пассажиры – прости, я никак не врублюсь, в чем тут фишка.
– Не извиняйся, Тони, – сказала Бонни. – Я уже тебе говорила, ты читаешь мои мысли – я тоже никак не могу разобраться, при чем тут корабль и какие-то ракушки.
– Если честно, я тоже в тумане, – признался Стюарт.
– Давайте, я попробую, – сказала Пэм, – в конце концов, литанализ мой хлеб. Основное правило такое: нужно отталкиваться от конкретного материала – в данном случае это корабль, ракушки, овцы и так далее – и двигаться к абстрактному. В общем, нужно спросить себя: что может символизировать корабль, путешествие или пристань?
– Мне кажется, корабль – это смерть или путь к смерти, – сказал Стюарт, бросив взгляд на свой планшет.
– Хорошо, – ответила Пэм. – Дальше?
– Я думаю, – продолжил Стюарт, – главная мысль здесь такая: не привязывайся к мелочам на берегу, а то пропустишь свой корабль.
– То есть ты хочешь сказать, – перебил его Тони, – если застрянешь на берегу, даже с женой и детьми, то корабль уйдет без тебя? То есть пропустишь свою смерть? Велика важность. Вот так потеря.
– Да, ты прав, Тони, – отозвалась Ребекка. – Сначала я тоже думала, что корабль – это смерть, но теперь, когда ты это сказал, я вообще ничего не понимаю.
– Я тоже, – добавил Гилл. – Но, послушайте, ведь здесь не говорится, что пропустишь смерть, здесь говорится, что попадешь куда-то связанный по рукам и ногам, как овца.
– Какая разница? – возразила Ребекка. – Все равно никакого смысла. – Она повернулась к Джулиусу: – Это предназначалось тебе – может быть, ты скажешь?
– Могу только повторить то, что сказал на прошлой неделе. Я понимаю это так, Филип, что ты хочешь помочь мне справиться с болезнью, но боишься сказать это напрямую, поэтому и выбрал обходной путь. Я думаю, это хороший материал для будущих занятий: тебе нужно поработать над собой, чтобы научиться говорить о своих чувствах открыто. А что касается содержания, – продолжил Джулиус, – я тоже, признаюсь, немного растерялся, но моя версия такова: поскольку корабль может уйти в любую минуту – то есть смерть может призвать нас когда угодно, – мы не должны слишком сильно привязываться к земным вещам – возможно, это предупреждение, что сильные привязанности могут сделать смерть болезненнее. В этом смысл утешения, которое ты хотел мне предложить, Филип?
– Я думаю, – не дав Филипу ответить, вмешалась Пэм, – все станет на свои места, если подумать о корабле и путешествии не как о символе смерти, а как об истинной жизни. То есть, я хочу сказать, наша жизнь приобретает истинный смысл, лишь когда мы сосредоточены на самом процессе бытия, когда размышляем над загадкой существования. Если мы сосредоточены на том, чтобы «быть», ничто не заставит нас отвлечься на внешнее – в данном случае, на разные объекты на берегу – и забыться настолько, чтобы упустить из виду само существование.
Недолгое молчание. Все головы повернулись к Филипу.
– Абсолютно верно, – не без торжества объявил он. – Именно это я и имел в виду. Идея в том, что нужно опасаться потерять себя в жизненных развлечениях. Хайдеггер называл это падением или погружением в каждодневность жизни. Я знаю, Пэм, ты терпеть не можешь Хайдеггера, но я считаю, что его нелепые политические убеждения не должны лишать нас удовольствия знакомиться с его философией. В общем, перефразируя Хайдеггера, падение в каждодневность приводит нас к несвободе – как овец. Пэм права, – продолжал
Филип, – мне тоже кажется, что эта притча предупреждает нас о том, как опасно привязываться к чему бы то ни было, и предлагает нам размышлять над загадкой бытия – не беспокоиться о том, как обстоят дела, но пребывать в изумлении, что они вообще обстоят – что мы вообще существуем.
– Вот теперь я, кажется, начинаю что-то понимать, – произнесла Бонни, – только это что-то такое далекое и странное. Но какое здесь может быть утешение? Для Джулиуса, для нас?
– Лично для меня огромное утешение сознавать, что смерть наполняет смыслом мою жизнь, – с необычайным воодушевлением заговорил Филип. – Меня чрезвычайно успокаивает мысль, что ничто на свете не может повлиять на мою глубинную сущность – никакие мелкие тревоги, ничтожные победы или поражения. Меня не волнует, что у меня есть, кто и что обо мне думает, кто меня любит и кто не любит. Для меня счастье – быть свободным, чтобы размышлять над сущностью бытия.
– Голос у тебя оживился, – заметил Стюарт. – Только, если честно, Филип, меня тоже не греет эта идея. А где жизнь? Это какие-то формулы. Бр-р-р. Даже мороз по коже.
Остальные сконфуженно молчали. Каждый чувствовал, что за словами Филипа скрывается что-то важное, но, как обычно, были сбиты с толку его причудливой манерой изложения.
Помолчав, Тони повернулся к Джулиусу:
– Ну, как тебе? Успокаивает? То есть, я хочу сказать, действует?
– Нет, не действует, Тони. И все же я повторюсь, – Джулиус повернулся к Филипу, – я вижу, что ты стараешься помочь мне тем же самым способом, который когда-то помог тебе. И я помню, что ты уже во второй раз предлагаешь мне свою помощь, которой, увы, я не могу воспользоваться. Наверное, это тебя сильно расстраивает?
Филип кивнул, но не сказал ни слова.
– Второй раз? Что-то я не могу припомнить первого? – сказала Пэм. – Пока меня не было? – Она обвела группу глазами, но все лишь качали головами: никто не помнил первого раза, поэтому Пэм спросила Джулиуса: – Может, закрасим эти белые пятна?
– Это старая история между мной и Филипом, – ответил Джулиус. – Я понимаю ваше удивление, но дело за тобой, Филип, – расскажешь, когда будешь готов.
– Я готов это обсудить, – отозвался Филип. – Даю тебе карт-бланш.
– Нет, это не моя история, Филип. Выражаясь твоими же словами, будет гораздо полезнее, если ты расскажешь об этом сам. Твой вопрос – тебе и отвечать.
Филип вскинул голову, закрыл глаза и тем же механическим тоном, каким он цитировал отрывок, начал:
– Двадцать пять лет назад я консультировался у Джулиуса по поводу того, что теперь принято называть сексуальной озабоченностью. Я тогда был на грани срыва, не знал покоя, не мог думать ни о чем другом. Вся моя жизнь была погоней за женщинами – все время новыми женщинами: как только я заводил связь с одной, я тут же терял к ней интерес. Мне казалось, я существовал только в момент эякуляции, сразу после этого наступала короткая передышка, и очень скоро – иногда уже через несколько часов – мне снова нужно было выходить на поиски. Иногда у меня было по две, по три женщины за день. Я был в отчаянии, я хотел вытащить себя из этой грязи, подумать о чем-то другом, размышлять о вечном. Тогда я работал химиком, но меня всегда тянуло к себе истинное знание. Я срочно нуждался в помощи, самой лучшей и самой дорогой, какая только была возможна, – и я стал ходить к Джулиусу раз, иногда два в неделю, три года – все безрезультатно.
Филип помолчал. По комнате пробежало волнение. Джулиус спросил:
– Как ты, Филип? Хочешь продолжить или на сегодня хватит?
– Нормально, – ответил Филип.
– Когда ты закрываешь глаза, я не могу понять, о чем ты думаешь, – сказала Бонни. – Ты что, боишься, что мы тебя осудим?
– Нет, я закрываю глаза, чтобы сосредоточиться. По-моему, я уже объяснял, что для меня важно только собственное мнение.
И вновь все уловили странную холодность в его голосе. Тони попытался развеять это ощущение, громко прошептав:
– Неплохой заход, Бонни.
Не открывая глаз, Филип продолжил:
– Вскоре я забросил ходить к Джулиусу. Как раз в это время подоспели траст-фонды моего отца, и у меня появились деньги, это позволило мне покончить с химией и всерьез заняться философией – у меня всегда был интерес к этой области, но главное, я верил, что где-нибудь в коллективной мудрости должно быть хоть какое-то средство от моей проблемы. В философии я был как рыба в воде и вскоре понял, что это и есть мое настоящее призвание. Я подал документы и был принят на философский факультет Колумбийского университета. Вот тогда-то Пэм и имела несчастье перейти ему дорогу. – Филип, все еще с закрытыми глазами, помедлил и глубоко вздохнул. Все взгляды были прикованы к нему, за исключением Пэм, которая упорно смотрела в пол. – Со временем я решил сосредоточиться на великой троице: Платоне, Канте и Шопенгауэре. Но, как выяснилось позже, из этих троих только Шопенгауэр был способен мне помочь. Я не только нашел в нем действенное лекарство, но и почувствовал странную близость к этому человеку. Как разумный человек я, естественно, не принимаю идеи о переселении душ в ее вульгарном смысле, но если предположить, что у меня была прошлая жизнь, то я должен был быть Артуром Шопенгауэром. Одно сознание, что этот человек когда-то существовал, уже успокоило мою боль. Несколько лет я читал и перечитывал его работы, и мои проблемы ушли сами собой. К тому времени, когда я защитил докторскую, отцовское наследство подошло к концу, и мне пришлось самому, зарабатывать на жизнь. Я поколесил по стране с лекциями, несколько лет назад вернулся в Сан-Франциско и устроился преподавать в Коустел-колледж. Через некоторое время я разочаровался в преподавании – я понял, что студентов, которые были бы достойны меня и моего предмета, просто нет, и вот тогда-то, примерно три года назад, мне и пришла в голову мысль, что, раз философия вылечила меня, я мог бы лечить и других. Я закончил курсы и открыл небольшую практику, чем и занимаюсь по сей день.
– Джулиусу не удалось тебе помочь, – сказала Пэм, – и все же ты опять к нему обратился. Почему?
– Он сам обратился ко мне.
– Ну конечно. Джулиус вот так взял и ни с того ни с сего обратился к тебе, – проворчала Пэм.
– Нет-нет, Пэм, – вмешалась Бонни, – это действительно так. Джулиус сам рассказывал, когда тебя не было. Не могу тебе все объяснить, я не слишком-то поняла…
– Все верно, – вмешался Джулиус. – Давайте, я попробую помочь. Узнав про диагноз, я несколько дней ходил сам не свой – не знал, как мне с этим справиться. Однажды ночью мне стало совсем плохо, и я задумался о смысле своей жизни. Я подумал, что скоро исчезну в небытии и останусь там навсегда, а если так, какой смысл было что-то делать, к чему-то стремиться?… Сейчас уже не припомню всю цепочку этих тягостных мыслей, помню только, у меня было такое чувство, что, если сейчас, сию минуту, я не ухвачусь за любую соломинку, я захлебнусь от отчаянья. Вспоминая свою жизнь, я в какой-то момент понял, что на самом деле в ней был смысл, но он всегда был где-то вне меня – в том, чтобы помогать другим, учить их стать лучше, понимать себя. Я вдруг отчетливо понял, что моя работа и была главным делом моей жизни, и тогда я принялся думать о тех, кому смог помочь, – мои клиенты, старые и новые, проходили передо мной… Я не сомневался, что помог многим, но был ли длительный эффект от моего лечения – вот что не давало мне покоя. Я уже говорил вам до того, как вернулась Пэм, что мне так срочно захотелось найти ответ на этот вопрос, что я решил связаться с кем-нибудь из старых клиентов и узнать, как я повлиял на их судьбу, – безумие, конечно, я понимаю, но все же… Тогда, перебирая карты давнишних пациентов, я задумался о тех, кому помочь не смог. Что случилось с ними, думал я. Мог ли я сделать для них больше, чем сделал? И вдруг мысль, спасительная мысль, мелькнула у меня, что, может, кто-то из моих неудачников просто медленно «переваривал» и потом, позже, все-таки ощутил пользу от моей работы? Вот тогда-то мне на глаза и попалась карта Филипа. Помню, я сказал себе: ты просил неудачу? вот тебе неудача. Вот человек, которому ты ничуточки, ни капельки не помог – ты даже не сдвинулся с места. И мне неодолимо захотелось связаться с Филипом – спросить, что с ним произошло, узнать, помог ли я ему.
– Так вот почему ты ему позвонил, – сказала Пэм. – Но как он попал в нашу группу?
– Не хочешь продолжить, Филип? – спросил Джулиус.
– Я думаю, будет еще полезнее, если ты сам это сделаешь, – с едва заметной улыбкой ответил Филип.
Джулиус вкратце перечислил все, что случилось дальше: неутешительный ответ Филипа, известие о том, что Шопенгауэр оказался лучше его, приглашение на лекцию, просьба Филипа о супервизии…
– Филип, я не совсем понял, – неожиданно вмешался Тони. – Если Джулиус не смог тебе помочь, какой резон было просить его о супервизии?
– Джулиус задавал мне этот вопрос много раз, – ответил Филип. – Ответ прост: хотя Джулиус и не смог мне помочь, это не мешает мне считать его превосходным психотерапевтом. К тому же, возможно, дело было во мне: возможно, я был слишком упрямым пациентом, или моя болезнь просто не поддавалась его методам лечения.
– ОК, понял. – ответил Тони, – прости, Джулиус, я тебя перебил.
– Я уже почти закончил. Я согласился стать супервизором Филипа с одним условием – что он полгода будет ходить ко мне в группу.
– Но ты так и не сказал, почему ты поставил такое условие, – сказала Ребекка.
– Дело в том, что я достаточно понаблюдал за тем, как Филип себя ведет со мной и со своими студентами, и сказал ему, что его небрежная, снисходительная манера обращения с людьми может помешать ему стать хорошим терапевтом. Я правильно передал, Филип?
– Ну, если точнее, ты сказал: «Какой к черту из тебя терапевт, если ты ни хрена не смыслишь в том, что происходит между тобой и другими людьми».
– Браво! – воскликнула Пэм.
– Да, похоже на Джулиуса, это точно, – откликнулась Бонни.
– На Джулиуса, которому наступили на больную мозоль, – добавил Стюарт. – Ты наступал ему на мозоль?
– Не нарочно, – ответил Филип.