355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Вебер » Политические работы 1895–1919 » Текст книги (страница 5)
Политические работы 1895–1919
  • Текст добавлен: 10 августа 2017, 15:00

Текст книги "Политические работы 1895–1919"


Автор книги: Макс Вебер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Сформулируем эту проблему и для Германии – совершенно принципиально и, прежде всего, вне всякой зависимости от обсуждаемого вопроса об избирательном праве. И тогда зададим вопрос: где же немецкая аристократия с ее «благородными традициями»? Если бы она существовала, было бы о чем спорить. Но ее тут просто нет, за исключением нескольких княжеских дворов (и притом небольших). Ибо что такое аристократия, или, скорее, какие условия необходимы, чтобы какая–нибудь прослойка – независимо от того, феодальная ли по сути («знать») или буржуазная («патрициат») – могла бы функционировать и использоваться как аристократия в политическом смысле слова? В первую очередь – экономически безопасная жизнь. Самое элементарнейшее условие состоит в том, что аристократ должен уметь жить для государства, а не за счет него. При этом чисто внешний факт обладания такими доходами, что при отказе от министерского оклада он не слишком пострадает, еще ничего не решает. В первую очередь, аристократ должен без экономического ущерба для себя отлучаться со службы, чтобы внешним, но, прежде всего, «внутренним» образом он мог быть использованным в политических целях. Это значит, что он не должен постоянно обслуживать хозяйственное производство, а если и должен, то служба не должна захватывать его целиком. Из всех видов частнохозяйственных занятий, скроенных по мерке отчетливо самостоятельной умственной работы, профессия адвоката относительно чаще других позволяет отлучаться со службы ради политических целей тому, кто ею занимается (из–за возможности создавать ассоциации, из–за того, что адвокаты должны заступаться за подзащитных, и из–за отсутствия риска, связанного с капиталом), – а также поскольку адвокат располагает правовыми знаниями и опытом в повседневной практике насущных потребностей, а кроме того – организованным бюро, которое во всех демократических странах весьма благоприятствует ему в политической карьере, а в случае неудачи на выборах относительно облегчает новое занятие руководящего поста в своей области. Значение адвокатов во многих демократических странах сильно порицается, и к тому же у нас за это суждение несет ответственность низкая социальная оценка профессии поверенного. И еще – нередко оправданные упреки в «формализме» при рассмотрении политических проблем. Однако же формализм относится к сути всякой юридической вышколенности, в том числе и судьи, и управленческого чиновника, если мы не хотим пестовать произвол. С другой же стороны, адвокатская работа, в противоположность труду судьи или чиновника, означает вышколенность в словесных боях: значительное превосходство наших врагов над нами в политической агитационной работе, и вообще в использовании важного словесного оружия, обусловлена той нехваткой адвокатской вышколенности (а последняя может быть просто превосходного уровня), что отличает любое правительство чиновников по сравнению с адвокатами–министрами в демократических странах. Следовательно, кто желает здесь перемены, тот должен принимать в расчет средство, заключающееся в усилении политического влияния адвокатов посредством повышения их политических шансов. Впрочем, о сущности действительно великой профессии адвоката немец и, прежде всего, литератор, чье представление ориентировано здесь на процессы суда шеффенов[31], на бракоразводные процессы или мелкие повседневные неприятности, приводящие его к адвокату, вообще не подозревает. Тот же, кто знаком с этой профессией, знает, что она представляет собой венец не только всего юридического труда, но и всех свободных ответственных постов, а по духовной интенсивности и ответственности далеко превосходит большинство юридических профессий. Чиновничество, само собой разумеется, ненавидит адвокатов как докучливых посредников и сутяг, и к тому же из зависти к их шансам на доходы. Конечно же, нежелательно, чтобы парламенты и правительственные кабинеты сплошь и рядом управлялись адвокатами. Но мощного элемента благородной адвокатуры следует пожелать любому современному парламенту. Тем не менее, в состав «аристократии» современная адвокатура не входит теперь даже в Англии. Она принадлежит буржуазному сословию, занимающемуся ремеслом, правда, таким, которое позволяет отлучаться со службы в политических целях.

Зато современный предприниматель никогда не был «аристократом» в политическом смысле слова. В противоположность адвокату, он вообще не может отлучаться со службы, и притом чем крупнее его предприятие и чем больше сил оно требует, тем неотлучнее он там должен находиться. Старый торговый патрициат городских республик был прослойкой бессистемных предпринимателей, а отчасти – прослойкой рантье; на этом основывалась его политическая пригодность. Современный же фабрикант, прикованный к непрерывной, напряженной и изнурительной работе на своем предприятии, среди всех представителей имущих слоев являет собой наименее пригодный для политики тип. На этом, в первую очередь, основывается с неизбежностью относительно небольшое – по сравнению с экономической важностью и практическим умом – значение этой прослойки как для политической работы, так и для самоуправления. Тут решающую роль играет не отсутствие «жертвенности» и не «торгашество» (о чем обычно болтают неумные литераторы–моралисты), а имманентная буржуазно–капиталистическому производству и доходу внешняя связанность с трудовым процессом и внутренняя обязанность трудиться на производстве. Сезонный характер сельского хозяйства все–таки оставляет для политической работы, по меньшей мере, зимние месяцы. А вот у всех прослоек, непосредственно вовлеченных в борьбу экономических интересов, недостает еще чего–то, гораздо более важного, так сказать, внутренней способности отлучаться, дистанции от борьбы повседневных частнохозяйственных интересов. Современный предприниматель, в том числе и сельскохозяйственный (в противоположность адвокату), является заинтересованным лицом, постоянно и слишком непосредственно вовлеченным в такую борьбу, и потому не может быть ценным для политики.

На достаточной дистанции от борьбы экономических интересов с незапамятных времен располагается только крупный рантье. И прежде всего – крупный землевладелец (владетельный князь). Но и вообще обладатель большого рентного состояния. Лишь ему одному присуща необходимая для политики относительная отдаленность от повседневной экономической борьбы, каковую всякий предприниматель должен непрестанно вести за свою жизнь, свое экономическое могущество, сохранность своего предприятия. В противоположность этому, гораздо большая безбедность существования крупного рантье, гораздо большая его отдаленность от будней предприятия – даже если он причисляет крупные предприятия к источникам своей ренты – внешне и внутренне освобождает его силы для политических (государственно– и культурно–политических) интересов, для «светского» образа жизни, меценатства и познания мира в большом стиле. И не то, чтобы он жил в пространстве, «свободном» от экономических интересов. Ничего подобного. Но крупный рантье не включен в повседневную борьбу за существование своего предприятия, не является ни органом такой борьбы, ни носителем плутократических классовых интересов, поскольку он отдален от борьбы актуальных интересов. Лишь прослойка, обладающая такой структурой, могла бы сегодня претендовать на предикат «аристократия» в смысле специфической экономической квалификации.

О значении такой экономической квалификации можно легко убедиться уже по конкретным деталям. Приведем пример: каждый знает (выберем будничный пример), что для настроя офицерского корпуса означает «нервный» командир полка. Но ведь эта «нервозность» (при равных остальных условиях) типичным образом представляет собой следствие экономического положения: отсутствие богатства, ставящее этого командира вместе с его привыкшей к социальным претензиям семьей – в случае его отставки – перед убогим будущим и потому угнетающее и отягощающее его в его служебном поведении, бесконечно затрудняет – по сравнению с состоятельным командиром – возможность сохранять спокойствие и (практически очень важный пункт) решительно представлять интересы своих подчиненных наверху. Любой офицер может убедиться в этом невооруженным глазом, а иллюстрировать этот опыт на конкретных примерах, пожалуй, нет необходимости. И аналогичным образом дела обстоят и в других сферах. Многие из наиболее характерных в социально–экономическом отношении фигур из нашего чиновничества – например, в фабричных инспекциях, – были людьми состоятельными, которые как раз поэтому не считали нужным высовываться из окна при каждом сквозняке у заинтересованного лица, но делали ставку на собственную должность, когда к ним предъявлялись требования, каковых они не могли совместить с собственной совестью. Так, значение Пауля Зингера и его положения в социал–демократическом движении – ввиду того, что он все–таки был весьма ограничен в интеллектуальном отношении, – было в значительной мере функцией его богатства, позволявшего ему жить ради партии (что он и делал), поскольку у него не было необходимости жить за счет партии. Ведь «политический характер» гораздо проще достается человеку состоятельному, и никакой морализм ничего здесь не изменит. И речь идет вовсе даже не только о характере «в верхних слоях». Относительно большая подверженность неимущих масс, участвующих в повседневной борьбе за существование, разного рода эмоциональным мотивам в политике – страстям и сиюминутным впечатлениям сенсационного типа, по сравнению с более холодными головами избавленных от этой заботы зажиточных слоев, делает настоятельно необходимым, чтобы в руководство именно демократических партий входили еще и люди с обеспеченным экономическим положением, которые посвятили себя политической работе по чисто личному убеждению, – чтобы иметь такой противовес только что упомянутым влияниям, который не всегда в силах предоставить партийное чиновничество как таковое. Хотя эмоциональные качества масс, поскольку те не в силах непосредственно вмешиваться в политику и поскольку их поведение легче забывается, далеко не так опасны, как эмоциональные качества монархов,, посредством взволнованных и неосторожных речей могущих скомпрометировать политическое положение своей нации. Но все–таки с эмоциональными качествами масс тоже приходится иметь дело, и при их наличии «политический характер» и холодная расчетливость при прочих равных условиях легче достаются человеку имущему. Вот важный вопрос будущего: могут ли независимые – в том числе и по своему имущественному положению, – богатые люди, которые ведь только и существуют, пока существует частнособственнический строй, пойти на службу политической, и притом как раз демократической партийно–политической работе? Легко возникающая среди тяжелым трудом зарабатывающих на хлеб и выполняющих свои поручения чиновников злобная зависть, которая направлена на таких людей, не может помешать партиям усваивать уроки, которые дает здесь опыт. С другой стороны, эта злобная зависть партийного и кооперативного чиновничества представляет собой весьма подходящий противовес опасности, что в такой ситуации может возникнуть «плутократическое» партийное руководство. Опыт русских демократических партий вплоть до крайне левых, в которых княжеские дочери принимали участие в сражениях на баррикадах, а виднейшие меценаты доставали средства для народных движений, показывает, что свобода идеалистической деятельности при внушающем доверие демократическом настрое, предоставляемая экономическим своекорыстием богатым идеологам, гораздо больше, чем у любой социально авторитетной плебейской, но при этом непосредственно вовлеченной в борьбу интересов прослойки, поскольку имущественное положение богатых не может давать директивы для их политического поведения, но может служить опорой для политически самостоятельных убеждений. Прозаические рентные бумаги с чисто внешней точки зрения служат их обладателям столь же хорошо, как, например, поместье. Но в любом случае поместье, благодаря тем задачам, к которым оно располагает своего владельца и перед которыми оно его ставит, а также благодаря резонансу положения «барина», при прочих равных условиях служит куда лучшей школой для политических действий, и притом гораздо более специфическим образом, чем это могли бы сделать стрижка купонов и чисто потребительское домашнее хозяйство рантье–обладателя ценных бумаг. Итак, нет сомнений, что прослойка землевладельцев в том виде, как она существовала в Англии и – аналогично этому – образовывала ядро древнеримской сенатской знати, с государственно–политической точки зрения является носительницей политической традиции, вышколенности и умеренности. Но где же она у нас? Сколько таких владетельных князей имеется в Германии, особенно – в Пруссии? Где их политическая традиция? Их политическое значение приближается к нулю, и меньше всего оно в Пруссии. И поэтому кажется ясным, что государственная политика с целью взращивания прослойки таких действительно аристократичных крупных рантье сегодня невозможна. Даже если бы было возможно на лесных почвах – единственных землевладениях, с социально–политической точки зрения пригодных для фидеикомисса, – образовать еще некоторое количество крупных княжеских поместий, то все же добиться с помощью этого результатов, имеющих большое значение, было бы исключено. В этом–то и заключалось глубочайшее внутреннее неправдоподобие обсуждавшегося в начале 1917 года в Пруссии законопроекта о фидеикомиссе: дело в том, что в нем предлагалось распространить этот институт, подходящий для великокняжеских владений, на среднее сословие самых обычных владельцев усадеб к востоку от Эльбы и тем самым раздуть их жизнь до «аристократической», тогда как аристократии сегодня нет и быть не может. Кто знаком со столь презираемыми (и часто несправедливо) и в такой же степени (столь же несправедливо) превозносимыми «юнкерами» Востока, тот, разумеется, испытает чисто личную радость от общения с ними: на охоте, при хорошей выпивке, при игре в карты, испытав гостеприимство в усадьбе – все это неподдельное. Подлинность всего пропадает лишь тогда, когда эту прослойку, уже чисто экономически ориентированную на сельскохозяйственный предпринимательский труд и на борьбу интересов, – столь же беспощадную борьбу социальных и экономических интересов, как у какого–нибудь фабриканта, – т. е., по существу, на «буржуазных» предпринимателей, стилизуют под «аристократию». Но достаточно пробыть десять минут в их кругу, чтобы разглядеть, что они плебеи, как раз и прежде всего в своих добродетелях, каковые сплошь и рядом носят плебейский характер. Восточногерманская усадьба «сегодня не несет следов барства», как когда–то совершенно справедливо выразился министр фон Миквель (в частной беседе!). Если мы сегодня из прослойки, занимающейся скромным буржуазно–капиталистическим трудом, попытаемся изобразить «аристократию» с помощью феодальных жестов и претензий, то из этого неумолимо выйдет лишь одно – физиономия парвеню. Хотя те черты нашего политического и не только политического выступления на мировой сцене, которые имеют такой характер, обусловлены не только тем, что эти притязания на игру в аристократию стали присущи слоям, у которых не хватает на это квалификации, они все–таки обусловлены и этим.

И не только этой прослойке. Ибо нехватка форм светского воспитания у нас, естественно, никоим образом не обусловлена одной лишь физиономией именно юнкеров; она обусловлена и всепроникающим буржуазным характером всех тех прослоек, каковые были особыми носителями прусской государственности во времена ее убогого, но славного подъема. Старые офицерские семьи, в своих сплошь и рядом скудных условиях весьма почтенным образом поддерживающие традицию старой прусской армии, или же подобные им семьи чиновников – независимо от принадлежности к дворянству – экономически и социально, а также по своему кругозору, относятся к сословию средней буржуазии. Общественные формы германского офицерского корпуса в своем кругу, в общем, ориентированы на характер этой прослойки и в определяющих чертах полностью соответствуют общественным формам таких демократий, как Франция или Италия. Однако они тотчас же превращаются в карикатуру, если за пределами этого круга невоенные круги берут их за образец. И прежде всего в случае, если они заключают мезальянс с общественными формами, коренящимися в гимназистских повадках школ чиновников. Что у нас и происходит.

Как известно, студенческая корпоративность является типичной формой социального воспитания молодежи для невоенных ведомств, «теплых местечек» и «свободных» социально престижных должностей. «Академическая свобода» фехтовальных поединков, выпивки и прогуливания происходит из времен, когда у нас не существовало других свобод каких бы то ни было типов, а лишь эта литераторская прослойка кандидатов на должности была привилегированной как раз из–за этих свобод. Однако же дух, которым возникшие в те времена условности отметили «жесты» с незапамятных времен важных для Германии, а сегодня становящихся еще более важными «специалистов, получивших диплом на экзаменах», не устраним даже сегодня. Студенческие корпорации не исчезли бы даже в том случае, если бы сегодня ипотеки на принадлежащие им дома и необходимость для их «почетных членов» платить за них проценты достаточно не позаботились об их экономическом бессмертии. Наоборот, студенческая корпоративность продолжает сегодня расширяться. Попросту оттого, что связь между корпорациями служит сегодня специфической формой отбора чиновников, и потому, что принадлежность к офицерам запаса и требующаяся для этого «способность к сатисфакции», зримо подтвержденная в цвете ленты, указывающей на корпорацию, открывает путь в «общество». Хотя принуждение к выпивке и техника фехтования на шпагах постоянно приспосабливаются к запросам обладающих хилым телосложением, но становящихся все более многочисленными претендентов на членство в студенческих корпорациях ради связей: говорят, что теперь в некоторых корпорациях есть трезвенники. Но решающие моменты: духовный инцухт[32] – собственные читальни в домах студенческих корпораций; особые корпоративные газеты, снабжаемые только почетными членами корпораций благонамеренной «патриотической» политической информацией невыразимо второстепенно–мелкобуржуазного оттенка; неприятие сверстников с другими социальными или духовными взглядами или большая затрудненность общения с ними – все это непрерывно увеличивалось за последние десятилетия. При этом корпоративные связи непрерывно охватывают все новые круги. Приказчик, претендующий на качества офицера запаса и требуемый им Konnubium[33] с «высшим обществом» (в первую очередь, с дочкой шефа), посещает одно из таких высших коммерческих училищ, значительная часть аудитории которых идет туда как раз из–за этого стремления к связям. И вот, как бы ни оценивать все эти студенческие структуры сами по себе – а мерка морализма здесь не политическая – они все–таки не дают светского воспитания, но со своими в конечном счете неопровержимо банальными гимназическими повадками и со своими малозначительными социальными формами дают, можно сказать, его полную противоположность. Какой–нибудь тупоумнейший английский клуб предоставляет куда больше светского воспитания – сколь бы опустошенными мы ни ощущали себя, например, на спортивных мероприятиях, нередко приносящих одну усталость. В первую очередь, оттого, что при зачастую весьма строгом отборе клубы эти все–таки всегда строятся на принципе строгого равенства джентльменов, а не на принципе школьничества, который бюрократия высоко ценит в наших студенческих корпорациях как пропедевтику к служебной дисциплине и благодаря соблюдению которого студенческие корпорации не забывают навязывать себя «наверху»[34]. Как бы там ни было, формальные условности, а тем более – гимназические повадки этой так называемой «академической свободы», навязываемой претендентам на должности, воспитывают светского аристократа в тем меньшей степени, чем больше они превращаются в хвастовство родителями и размахивание бумажником, что неизбежно происходит везде, где только позволяют условия. Если молодой человек, попадающий в эту школу, не обладает необычайно самостоятельным характером и очень большим свободомыслием, в нем развиваются фатальные черты лакированного плебея, какие мы часто наблюдаем у представителей этой прослойки, в других отношениях зачастую тоже весьма дельных. Ибо интересы, поддерживаемые такими общинами, являются в высшей степени плебейскими и весьма далекими от «аристократических» в каком бы то ни было смысле. Ибо решающий момент и здесь состоит как раз в том, что по существу своему плебейское и безобидное занятие школяров – там, где оно простосердечно стремилось лишь к юношеской чрезмерности – сегодня выдвигает притязание на то, чтобы стать средством аристократического воспитания, дающего квалификацию для руководства государством. Прямо–таки невероятное противоречие, присущее этому, мстит за себя тем, что в результате возникает физиономия выскочки.

Итак, не следует полагать, будто такие черты выскочки в немецком лице совершенно не имеют политического значения. Если мы, к примеру, займемся «моральным овладением» какими–то чертами врагов, т. е. людей с противоположными интересами, то это будет пустым занятием, которое справедливо высмеял Бисмарк. Но если заимствовать их у товарищей по союзу, теперешних или будущих? Наши австрийские союзники и мы вынуждены постоянно поддерживать друг друга политически. Это известно и им, и нам. Если не будет больших глупостей, то опасности разрыва нет. Германские достижения признаются ими безоговорочно и без зависти – и даже без лишних разговоров о нас, но тогда еще легче! (Об объективных трудностях, какие у них есть и от которых Германия была избавлена, у нас не везде существует правильное представление, и потому мы не всегда должным образом уважаем их достижения). Но то, что во всем мире знает каждый, следует начистоту высказать и здесь: то, чего не хотели терпеть они и все другие народы, с которыми мы с незапамятных времен хотели дружить, были манеры парвеню в том виде, как они в последнее время вновь невыносимо выставляются напоказ. Эти манеры наталкиваются на немое, вежливое, но определенное отвержение у народа со старым, хорошим, светским воспитанием, каков, например, австрийский народ. Никто не хочет, чтобы им управляли дурно воспитанные выскочки. Каждый шаг за пределы абсолютно неизбежного, т. е. все, что было бы возможно от «Центральной Европы» (во внутреннем смысле термина), или желательно в будущих сообществах, образованных с другими нациями по интересам (независимо от того, как относиться к мысли о хозяйственном сближении), может потерпеть неминуемый политический провал для обеих сторон из–за безусловной решимости не позволять навязывать себе того, что в последнее время чванливыми жестами выдается за «прусский дух», и угроза коему со стороны «демократии» играет значительную роль в декламациях литераторской фразовой молотилки. Как известно, такие декламации приходилось совершенно так же слушать на всех без исключения этапах внутренней реформы уже в течение 110 лет.

Подлинный прусский дух принадлежит к прекраснейшим цветам германства. Каждая строчка, которая дошла до нас от Шарнгорста[35], Гнейзенау[36], Бойена[37] и Мольтке[38], дышит им так же, как дела и слова крупных прусских чиновников (правда, в значительной своей части родившихся за пределами Пруссии), осуществлявших реформу; нет необходимости даже называть их. И такова же грандиозная духовность Бисмарка, злобно шаржируемая нынешними ограниченными филистерами «реальной политики». Но иногда кажется, будто этот старый прусский дух продолжает сегодня жить в чиновничестве других германских государств более явно, чем в Берлине. А злоупотребление этим словом в современной консервативной демагогии – не что иное, как оскорбление упомянутых великих фигур.

Повторим, что в Германии не существует аристократии с достаточной численностью и политической традицией. Скорее всего, она чувствовала себя как дома в свободной консервативной партии и в партии Центра (сегодня этого больше нет), но никак не в консервативной партии. И – что по меньшей мере столь же важно – не существует и благородной германской общественной формы. Ибо совершенно неверно то, чем время от времени похваляются наши литераторы: будто бы, в противоположность англосаксонским джентльменским условностям и романской салонной публичности, в Германии существует индивидуализм в смысле свободы от условностей. Более жестких и принудительных условностей, чем среди членов студенческих корпораций, нет нигде, и им подчиняется такой же процент молодого поколения лидерских прослоек, как и любой другой условности в других странах. Там, куда не простираются условности, принятые среди офицерства, корпоративные условности и являются «немецкой формой»! Ибо в своих последствиях они в значительной степени определяют формы и договоренности, принятые среди прослоек, имеющих для Германии решающее значение: речь идет о бюрократии и обо всех, кто хочет быть допущенным в «общество», где она господствует. Правда, эти формы благородными не назовешь. Но с государственно–политической точки зрения важнее этого обстоятельства то, что в противоположность романским и англосаксонским условностям они совершенно не годятся служить образцом для целой нации вплоть до самых нижних ее слоев, а жесты этих форм не годятся для формирования внешнего облика уверенного в себе «народа господ» так, как сформировали свои народы упомянутые романские и англосаксонские условности. Было бы тяжелым заблуждением полагать, будто «раса» играет решающую роль в бросающемся в глаза отсутствии привлекательности и достоинства в манере немцев держать себя. Ведь у австрийских немцев благодаря сформированным подлинной аристократией манерам эти качества, несмотря на ту же расу, не отсутствуют, несмотря на все недостатки этой нации.

Формы, которые господствуют в романском человеческом типе вплоть до нижних его слоев, обусловлены подражанием галантным жестам в том виде, как те развивались, начиная с XVI века. Англосаксонские же условности, точно так же формировавшие людей вплоть до нижних слоев, происходят из социальных привычек прослойки, задававшей тон в Англии, начиная с XVII столетия, прослойки из своеобразной смеси сельских и буржуазно–городских знатных лиц – «джентльменов», превратившейся в носителей self–government[39]. Во всех этих случаях – вот что имело значительные последствия – определяющие черты таких условностей и жестов допускали легкую всеобщую имитацию, а значит – демократизацию. Напротив того, условности, принятые среди немецких кандидатов на должности, прошедших академические экзамены, а также среди слоев, подверженных их влиянию, – прежде всего, привычки, прививаемые студенческими корпорациями, явно непригодны для подражания со стороны каких бы то ни было кругов за пределами круга дипломированных специалистов, а тем более – со стороны широких масс, т. е. «не поддаются демократизации», хотя или, скорее, потому, что по своей внутренней сущности их никак нельзя назвать светскими или в другом смысле аристократическими, но лишь сплошь плебейскими. Романский кодекс чести, равно как и совершенно иной англосаксонский, оказались способными к значительной демократизации. Зато, как можно убедиться, сколько–нибудь поразмыслив, специфически немецкое понятие «способность дать сатисфакцию» не поддается демократизации. Однако при этом оно обладает большим политическим значением. При этом политически и социально важным – в отличие от того, что вновь и вновь считают, – является не значение так называемого «кодекса чести», принятого у офицерского корпуса, где он вполне уместен. Скорее, политически важно то обстоятельство, что прусский ландрат должен определенно считаться «способным дать сатисфакцию» в школярском смысле, чтобы вообще быть в состоянии утвердиться в своей должности, и то же касается любого другого легко сменяемого административного чиновника (в противоположность, к примеру, «независимому» в силу закона участковому судье, который как раз из–за этой независимости является социально деклассированным по сравнению с ландратом). Понятие «готовности дать сатисфакцию», равно как и все остальные условности и формы, присущие структуре бюрократии и имеющему решающее значение для нее немецкому школярскому кодексу чести, своеобразие которых в том, что они не поддаются демократизации, формально образуют кастовые условности. С материальной же точки зрения они в любом случае, будучи лишены всякого достоинства и какого бы то ни было благородства, имеют не аристократический, но плебейский характер. Именно это внутреннее противоречие столь легко вызывает насмешку над этими условностями и оказывает политически неблагоприятное влияние.

Немцы – это народ плебеев, или если приятнее слышать – буржуазный народ, и лишь на этой почве может взрасти специфически «немецкая форма».

Стало быть, всякая общественная демократизация, вызываемая или ускоряемая политическими преобразованиями – а именно этот предмет здесь разбирается – не найдет у нас, с социальной точки зрения, каких бы то ни было ценностей формы, которые она могла бы разрушить или, наоборот, лишить их исключительности и распространить вглубь нации, – как поступила демократизация с ценностями формы, присущими романской и англосаксонской аристократии. С другой стороны, ценности формы, свойственные немецкому дипломированному специалисту, «способному дать сатисфакцию», опять–таки являются недостаточно светскими, чтобы служить опорой уверенности в себе хотя бы для собственной прослойки. Скорее – что показывает любая проверка – они недостаточны даже для того, чтобы скрыть фактическую внутреннюю неуверенность по отношению к светски образованным представителям других народов. Эти «ценности» проявляются разве только в форме надменности, производящей впечатление невоспитанности, но по большей части происходящей из смущения.

При этом вызывает большие сомнения вопрос о том, действительно ли последствием политической «демократизации» будет демократизация общественная. Ведь, к примеру, безграничная политическая «демократия» в Америке, как считают у нас, не препятствует не только появлению грубой плутократии богатых, но еще и медленному – если даже по большей части незаметному – возникновению сословной «аристократии», чей рост с культурно–политической точки зрения столь же важен, как и рост грубой плутократии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю