355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Вебер » Политические работы 1895–1919 » Текст книги (страница 2)
Политические работы 1895–1919
  • Текст добавлен: 10 августа 2017, 15:00

Текст книги "Политические работы 1895–1919"


Автор книги: Макс Вебер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Наши потомки делают нас ответственными перед историей, в первую очередь, не за тот тип народнохозяйственной организации, каковой мы им передаем, но за размеры жизненного пространства, которое мы для них завоевываем и оставляем в мире. Бои за власть – это, в конечном счете, еще и процессы экономического развития, а властные интересы нации там, где они поставлены под сомнение, суть последние и решающие интересы, на службу которым должна быть поставлена ее хозяйственная политика; наука о народнохозяйственной политике есть наука политическая. Она является служанкой политики, и не сиюминутной политики тех или иных властителей или господствующих классов, а непреходящих властно–политических интересов нации. И национальное государство для нас не есть неопределенное нечто, о котором мы думаем, что чем гуще мы окутываем его сущность мистическим мраком, тем больше мы его возвышаем, а светская властная организация нации; и в таком национальном государстве для нас заключается конечное ценностное мерило народнохозяйственного рассмотрения «государственных интересов». Национальное государство означает для нас вовсе не то, что под ним обычно неверно подразумевают: «государственную помощь» вместо «самопомощи», государственную регламентацию хозяйственной жизни вместо свободной игры хозяйственных сил; нет, вместе с этим словом мы хотели бы выдвинуть требование, которое для вопросов немецкой народнохозяйственной политики – а среди прочих, и для вопроса, должно ли государство и в какой степени вмешиваться в хозяйственную жизнь, или же должно ли оно и когда развязывать экономические силы нации и устранять препятствия ради ее собственного развития – в конкретном случае будет последним и решающим вотумом в пользу экономических и политических властных интересов нашей нации и ее представителя, германского национального государства.

Возможно, напоминание о том, что вроде бы само собой разумеется, было излишним? А может, лучше было бы, если бы об этом напомнил более молодой представитель экономических наук? Думаю, нет, поскольку кажется, что как раз наше поколение слишком уж легко упускает из виду эти простейшие основы для вынесения суждений. Мы являемся свидетелями того, как интерес к вопросам, движущим именно нашу науку, растет в небывалом объеме. Во всех областях мы встречаем продвижение экономического подхода. На передний план анализа выходят социальная политика вместо политики, экономические властные отношения вместо правовых отношений, история культуры и хозяйственная история вместо политической истории. В выдающихся трудах наших коллег–историков, где раньше нам рассказывали о ратных подвигах наших предков, сегодня растет вширь монстр «материнского права», а битва с гуннами на Каталаунских полях[11] вытеснена в придаточное предложение. Самоуверенность одного из наших умнейших теоретиков позволила ему охарактеризовать юриспруденцию как «служанку политэкономии». Но ведь это оказалось правильным: экономическая форма анализа проникла даже в юриспруденцию, – и даже по ее святилищу, по учебникам, содержащим своды законов, начинают тихо бродить призраки экономики, да и в приговорах судов мы нередко наблюдаем, что там, где иссякают юридические понятия, их место занимают так называемые «хозяйственные точки зрения» – словом, пользуясь полуукоризненным выражением одного коллеги–юриста: «мы вошли в моду». Способ анализа, пробивающий себе путь столь самоуверенно, попадает под угрозу известных иллюзий и впадает в переоценку важности собственных точек зрения, тем более, что переоценка эта совершенно определенно ориентирована. Подобно тому, как расширение материала философского рассмотрения – которое уже внешне дает о себе знать в том, что сегодня мы сплошь и рядом передаем старые кафедры философии в руки, например, выдающихся физиологов – часто приводило нас, профанов, к мнению, будто стародавние вопросы, касающиеся сущности человеческого познания, уже не являются последней и центральной проблемой философии, – так и в головах подрастающего поколения сформировалось мнение, будто благодаря работе науки политэкономии не только невиданно расширилось познание сущности человеческих сообществ, но и совершенно новым стало мерило, по которому мы, в конечном счете, оцениваем явления, будто политическая экономия оказалась в состоянии позаимствовать своеобразные идеалы у собственного материала. Однако же оптический обман в чистом виде, утверждающий, будто существуют самостоятельные экономические или «социально–политические» идеалы, раскроется, как только мы на основе нашей научной литературы попытаемся обнаружить эти «собственные» принципы оценки. Мы попадем в хаос ценностных мерил, отчасти эвдемонистического, отчасти этического характера, а зачастую и того, и другого при их неясной идентификации. Повсюду непринужденным образом выносятся ценностные суждения – а отказ от оценивания экономических явлений фактически означал бы отказ именно от той работы, выполнения которой от нас требуют. Однако ситуация, когда оценивающий отдает отчет другим и самому себе о том, что представляет собой предельное субъективное ядро его суждений, а именно – что представляют собой те идеалы, исходя из которых он подходит к оценке наблюдаемых процессов, является не правилом, а исключением: не хватает осознанного самоконтроля, внутренние противоречия суждения не доходят до сознания автора, и там, где он пытается обобщенно сформулировать собственный специфически «экономический» принцип оценивания, он впадает в смутную неопределенность. На самом деле, мы тоже вносим в материал нашей науки не своеобразные и самостоятельно обретенные, но старые и обобщенные типы человеческих идеалов. Лишь тот, кто кладет в основу исследований исключительно платонический интерес технолога или, наоборот, актуальные интересы определенного, будь то господствующего или же порабощенного класса, может стремиться позаимствовать из самого материала собственное мерило для его оценивания.

А может быть совершенно не нужно, чтобы как раз мы, адепты немецкой исторической школы, наглядно демонстрировали самим себе эти в высшей степени простые истины? Но ведь именно мы легко впадаем в особую иллюзию: в ту, что мы можем вообще воздержаться от собственных оценочных суждений. Однако же последствием этого – в чем можно легко убедиться – становится не то, что мы остаемся верными некоему замыслу, а то, что мы попадаем под воздействие неконтролируемых инстинктов, симпатий и антипатий. И еще чаще с нами происходит так, что точка, из которой мы исходили при анализе и объяснении народнохозяйственных процессов, неосознанно и решающим образом довлеет и над нашими суждениями. Вероятно, нам–то и следует остерегаться того, чтобы те великие свойства мертвых и живых наставников нашей школы, которым она и наша наука обязаны своими успехами, не превратились у нас в заблуждения. Практически надо учитывать, в основном, два различных исходных пункта анализа.

Либо мы смотрим на экономическое развитие преимущественно сверху, с высоты истории управления великими германскими государствами; мы исследуем их управление и поведение в экономических и социальных вопросах – и невольно становимся их апологетами. Если (не выходя за рамки нашего примера) администрация решит закрыть восточную границу, то мы будем склонны и способны видеть здесь завершение ряда исторических процессов, которое вследствие великих воспоминаний о прошлом ставит перед современным государством высокие задачи в интересах заботы о культуре собственной нации – а если восточную границу не закроют, то мы сделаем вывод, что подобные радикальные вмешательства отчасти не нужны, а отчасти уже не соответствуют современным воззрениям.

Или же мы рассматриваем экономическое развитие по большей части снизу, видим великое зрелище – как на фоне хаоса конфликтов экономических интересов вырисовываются бои за освобождение классов, находящихся на подъеме; наблюдаем за тем, как властная ситуация в экономике сдвигается в их пользу – и неосознанно принимаем сторону тех, кто на подъеме, поскольку они являются или начинают становиться сильнейшими. И ведь как раз благодаря тому, что они побеждают, они как будто бы свидетельствуют о том, что они представляют «экономически» более высокоразвитый тип человечества: слишком уж легко овладевает историком представление о том, что победа более высокоразвитых элементов в борьбе сама собой гарантирована и что поражение в борьбе за существование является симптомом «отсталости». И каждый новый из многочисленных симптомов перехода власти в другие руки приносит историку удовлетворение не только потому, что подтверждает его наблюдения: дело еще в том, что он полуосознанно ощущает эти события как личный триумф: история исполняет предсказанные им перемены. Сопротивление, встречаемое этим развитием, историк воспринимает, сам того не ведая, с определенной враждебностью; невольно оно кажется ему не просто естественным итогом само собой разумеющегося представительства интересов, но в известной мере – неповиновением «приговору истории» в том виде, как его сформулировал историк. Ведь критика, которой мы обязаны заниматься, в том числе и применительно к процессам, представляющимся нам неотрефлектированным результатом тенденций исторического развития, не удается нам как раз там, где она нам более всего необходима. Впрочем, и без этого слишком уж искушает нас соблазн войти в свиту победителя в борьбе за экономическую власть и притом забыть, что экономическая власть и призвание к политическому руководству нацией не всегда совпадают между собой.

Ибо (и тем самым мы попадаем в последний ряд соображений, скорее, политико–практического свойства) тем политическим мерилом ценностей, каковое для нас, экономических националистов, является единственно «самодержавным», мы мерим и классы, держащие бразды правления наций или стремящиеся к этому. Мы задаем вопросы о политической зрелости таких классов, т. е. об их понимании и соответствующей способности ставить долговременные экономические и политические властные интересы нации выше всех прочих соображений. Можно сказать, что к нации благосклонна судьба, если наивное отождествление интересов собственного класса со всеобщностью непреходящих интересов власти соответствует и последним. С другой же стороны, это еще одна из иллюзий, основанных на современной переоценке «экономического» в привычном смысле слова – когда считают, что политические чувства общности не выдерживают испытания расхождениями в будничных экономических интересах, а то и сами являются всего лишь отражением экономической основы переменчивых интересов. Это соответствует действительности только в периоды фундаментальной социальной рестратификации. Правильно только одно: у наций, в которых зависимость их экономической элиты от политической властной ситуации, не демонстрируется наглядно каждый день (как у англичан), нет инстинктов, ориентированных на такие специфически политические интересы; по меньшей мере, их нет в широких массах нации, которым приходится бороться с будничными трудностями – и было бы несправедливым от этих широких масс их требовать. В великие же моменты, например, в случаях войн, значение национальной мощи проникает и к ним в душу – и тогда оказывается, что национальное государство зиждется на самобытных психологических основах даже в широчайших экономически порабощенных слоях нации, а не только у «надстройки», представляющей собой организацию экономически господствующих классов. Правда, в нормальные времена у масс этот политический инстинкт отступает за порог сознания. Быть носителями политического смысла становится тогда специфической функцией прослоек, руководящих политикой и экономикой, и это единственная причина, которая в состоянии политически оправдать их существование.

Именно достижение экономической власти во все времена способствовало возникновению у добившегося ее класса представления о собственных правах на политическое руководство. Опасно и на долгий срок несовместимо с интересами нации, если класс, находящийся в экономическом упадке, держит в руках политическое господство. Но еще опаснее, если классы, к которым политическая власть движется сама, а с ней – и притязания на политическое господство, еще не созрели политически. Сегодня Германии грозят обе опасности; в действительности, это ключ к нынешним опасностям нашей ситуации. И рестратификация социальной структуры на Востоке, с которой связаны явления, описанные в начале статьи, входит в состав этих великих взаимосвязей.

До самого последнего времени в прусском государстве династия политически опиралась на сословие прусских юнкеров. А именно: она создала прусское государство и против этого сословия, и в то же время с его помощью. Я прекрасно понимаю, что термин «юнкер» для южнонемецких ушей звучит недружелюбно. Чего доброго, еще найдут, что я говорю на «прусском» языке, если я скажу несколько слов в защиту юнкеров. Я в этом не уверен. Даже сегодня в Пруссии у этого сословия много путей ведут к влиянию и власти, множество путей ведет также к монаршему уху, а ведь они открыты не для каждого гражданина; юнкеры не всегда распоряжались своей властью так, как того требовали исторические задачи, и я не вижу, отчего ученый из бюргеров должен их любить. Однако же, вопреки всему этому, сила их политических инстинктов была одним из богатейших капиталов, которые можно было использовать на службе властным интересам государства. Они успешно справились со своей работой, а сегодня находятся в экономической агонии, из которой никакая хозяйственная политика государства не может вернуть их к прежнему социальному положению. К тому же задачи современности – не те, что могли бы быть решены юнкерами. Четверть века во главе Германии стоял последний и величайший из юнкеров, и трагизм, сопровождавший его карьеру государственного деятеля наряду с ее несравненным величием, – трагизм, сегодня все еще ускользающий от внимания многих, люди будущего обнаружат, пожалуй, в том, что при нем работа его рук, нация, коей он придал единство, медленно и неодолимо изменила свою экономическую структуру и стала другой, народом, который обязан был требовать других повелений, нежели те, что он ему давал и с которыми могла смириться его цезаристская натура[12]. В конечном счете это и стало той причиной, что повлекла за собой частичный провал дела его жизни. Ибо дело его жизни все–таки должно было привести не только к внешнему, но и к внутреннему единению нации, а каждый из нас знает, что эта цель не достигнута. Ее нельзя было достичь его средствами. Когда же зимой прошлого года, обольщенный монаршей милостью, он въехал в разукрашенную имперскую столицу, многие ее жители – я прекрасно это знаю – ощутили, будто Саксонский Лес разверз свои бездны подобно современному Кифхойзеру[13]. Правда, не все разделяли это ощущение. Ибо казалось, будто в воздухе январского дня ощущается хладное дыхание исторической бренности. И никто не мог сдержать своеобычного гнетущего чувства – как будто некий призрак спустился из великого прошлого и бродит по миру, сделавшемуся для него чуждым, среди нового поколения.

Усадьбы Востока были опорными пунктами дислоцированного в этих землях господствующего класса и такими же опорными пунктами для чиновничества – но с их распадом, с утратой социального характера старым поместным дворянством центр политического разума неудержимо сдвигается в города. Этот сдвиг – решающий политический момент аграрного развития Востока.

Каковы же руки, в которые соскальзывает политическая функция юнкерства, и как обстоят дела с ее политическим призванием?

Я – представитель буржуазного класса, таковым себя ощущаю и воспитан на его воззрениях и идеалах. Однако же призванием именно нашей науки является говорить то, что выслушивают без охоты – верхам, низам и даже собственному классу – и если я задаюсь вопросом, созрела ли сегодня немецкая буржуазия для того, чтобы стать политически ведущим классом нации, то ответить на этот вопрос сегодня утвердительно я не в состоянии. Германское государство создавалось не собственными силами бюргерства, а когда оно было создано, во главе нации стояла цезаристская фигура, высеченная из чего–то иного, нежели бюргерское дерево. Великие задачи, касающиеся политической власти, вторично перед нацией поставлены не были, лишь гораздо позже, робко и как бы даже нехотя началась заморская «властная политика», которая не заслуживает этого имени.

И после того, как таким образом было достигнуто единство нации и установилось ее политическое «насыщение», на все более опьяненный успехом и жаждущий мира род немецкого бюргерства сошел своеобразный «неисторический» и неполитический дух. Казалось, немецкая история закончилась. Настоящее представлялось окончательным свершением чаяний минувших тысячелетий – кто задавал вопрос, не хочет ли будущее рассудить иначе? Ведь казалось, что после таких успехов немецкой нации скромность не позволяет мировой истории переходить к обычным событиям своего будничного течения. Сегодня мы протрезвели, и нам подобает сорвать покрывало иллюзий, скрывающее от нас положение нашего поколения в историческом развитии отечества. И мне кажется, что тогда бы мы выражали иные суждения. Над нашей колыбелью висело тяжелейшее проклятие из тех, что история способна дать поколению в путь как подарок новорожденному, – тяжелая судьба политического эпигонства.

Разве как раз теперь – в какой бы уголок родины мы ни посмотрели, на нас не взирает ее убогое лицо? В событиях последних месяцев, за которые, в первую очередь, должны нести ответственность буржуазные политики; в слишком многом, что в последние дни говорилось в германском парламенте, и во многом, что говорилось ему, те из нас, у кого осталась способность к ненависти к мелкому, со страстью гневной печали распознали мелочную возню политических эпигонов. Едва ли не казалось, что могущественное солнце, стоявшее в зените над Германией и освещавшее немецкие имена в отдаленнейших уголках, оказалось для нас слишком великим и выжгло медленно растущую способность бюргерства к политическим суждениям. Ибо что мы наблюдаем у этого бюргерства?

Слишком очевидно, что часть крупной буржуазии тоскует по явлению нового Цезаря, который защитит их – снизу – от находящихся на подъеме классов из народа, сверху – от социально–политических порывов, в которых их подозревают немецкие династии.

Другая же часть давно погрязла в той политической обывательщине, от которой широкие слои мелкой буржуазии так никогда и не просыпались. Уже когда после войн за единство[14] забрезжили начатки позитивных политических задач нации – мысли о заморской экспансии, – этой буржуазии недоставало того простейшего экономического понимания, каковое сказало бы ей, что для торговли Германии в дальних морях означает, когда кругом на побережьях развеваются немецкие флаги.

Не экономические причины, да и не пресловутая «политика интересов», которая известна другим нациям не меньше, чем нам, виновны в политической незрелости широких слоев немецкого бюргерства; причина заключается в его неполитическом прошлом, в том, что политико–воспитательную работу целого столетия невозможно наверстать за десятилетие и что господство великого человека не всегда является средством политического воспитания. И теперь серьезнейший вопрос политического будущего для немецкого бюргерства таков: не поздно ли теперь нагонять упущенное? Ни один экономический момент не может заменить политическое будущее.

Суждено ли более великое политическое будущее другим классам? Современный пролетариат самоуверенно заявляет о себе как о наследнике буржуазных идеалов. Как обстоит дело с его притязаниями на политическое руководство нации?

Кто сегодня скажет немецкому рабочему классу, что он политически зрел или движется к политической зрелости, тот льстец и стремится к сомнительной короне популярности.

В экономическом отношении верхние слои немецкого рабочего класса гораздо более зрелы, чем хочет признать эгоизм имущих классов, и рабочий класс по праву требует свободы, в том числе – и представлять свои интересы в форме открытой организованной экономической борьбы за власть. В политическом же отношении он бесконечно менее зрел, чем хочет внушить ему журналистская клика, желающая монополизировать руководство над ним. В кругах этих деклассированных буржуа любят играть реминисценциями столетней давности – тем самым в действительности достигается то, что пугливые люди сплошь и рядом усматривают в них духовное потомство членов Конвента[15]. Однако же эти буржуа несравненно безобиднее, чем они сами себе кажутся; в них не живет ни искорки той – свойственной Катилине[16] – энергии поступка, правда, не живет и ни дуновения той грандиозной национальной страсти, которая веяла в залах Конвента. Жалкие политические хозяйчики – вот они кто, им недостает великих властных инстинктов класса, призванного к политическому руководству. И не только приспешники капитала (как внушают рабочим) являются сегодня политическими противниками того, чтобы им отдали часть господства в государстве. Если бы они порылись в кабинетах немецких ученых, они нашли бы там немного следов этого приспешничества. И все–таки мы спрашиваем и у них об их политической зрелости, а поскольку для великой нации не бывает ничего более разрушительного, чем когда ею руководит политически невоспитанное мещанство, и поскольку немецкий пролетариат еще не утратил этой своей черты, постольку мы являемся его политическими противниками. А отчего же пролетариату Англии и Франции отчасти присущи другие свойства? Причина здесь не только в том, что работа по экономическому воспитанию, каковое повлекла за собой организованная борьба интересов, началась здесь раньше: прежде всего, это опять–таки политический момент, резонанс положения мировой державы, непрерывно ставящий государство перед великими властными задачами и постоянно обучающий индивидов политике, тогда как у нас государство воспринимает такое обучение всерьез, лишь когда имеется угроза его границам. Для нашего развития также является решающим способна ли великая политика снова наглядно продемонстрировать нам значение великих политических вопросов о власти. Мы обязаны понимать, что объединение Германии было мальчишеской выходкой, которая постигла дряхлую нацию и которая столь разорительна, что лучше бы не ее было – если этому объединению суждено стать завершением, а не исходной точкой политики Германии как мировой державы.

Впрочем, угрожающий момент нашей ситуации в том, что буржуазные классы как будто бы перестают быть носителями властных интересов нации, и пока нет ни малейших признаков того, что рабочий класс становится достаточно зрелым, чтобы заменить буржуазию.

Не в массах опасность – в отличие от того, что полагают те, кто загипнотизированно вглядывается в глубины общества. И конечное содержание социально–политической проблемы – это не вопрос об экономическом положении подвластных, а, скорее, вопрос о политической квалификации классов господствующих и находящихся на подъеме. Цель нашей социально–политической работы – не осчастливить мир, а привести нацию к социальному единению, нарушенному современным экономическим развитием, ради тяжелых боев будущего. И фактически – если бы удалось создать «рабочую аристократию», которая стала бы носительницей политического смысла (а сегодня в рабочем движении мы его не замечаем), то лишь тогда копье, для которого руки бюргерства представляются пока еще недостаточно сильными, было бы переложено на более широкие плечи рабочих. Но путь до этого кажется еще долгим.

На сегодня же мы видим одно: предстоит проделать громадную работу по политическому воспитанию, и для нас не существует более серьезного долга, чем когда каждый в своем узком кругу осознает именно эту стоящую перед нами задачу: участвовать в политическом воспитании нашей нации, что должно остаться конечной целью как раз нашей науки. Экономическое развитие в переходные периоды грозит разрушить естественные политические инстинкты, и было бы несчастьем, если бы и экономическая наука стремилась к той же цели, взращивая вялый эвдемонизм – пусть даже в одухотворенной форме – под иллюзией самостоятельных «социально–политических» идеалов.

Однако же поэтому именно мы должны хорошо помнить о том, что мы видим противоположность политическому воспитанию, когда пытаемся сформулировать параграфы вотума недоверия, направленные против мирного социального будущего нации, или же когда Brachium saeculare[17] шарит в поисках руки Церкви для опоры светских властей. Но о чем–то противоположном политическому воспитанию свидетельствует также рутинная перебранка непрерывно растущего хора – да простят мне это выражение – лесных и луговых социальных политиков, равно как и по–человечески достойное любви и внимания, и все–таки несказанно обывательское смягчение нравов, которое мнит, будто оно в состоянии заменить политические идеалы «этическими», а последние, опять–таки ни о чем не подозревая, отождествляет с оптимистическими надеждами на счастье.

Также и в связи с небывалой нуждой национальных масс, отягощающей обостренную социальную совесть нового поколения, мы должны честно признать: еще более отягощает нас сегодня осознание нашей ответственности перед историей. Нашему поколению не суждено увидеть, принесет ли плоды борьба, которую мы ведем; признает ли потомство в нас своих предков. Если нам не удастся избежать проклятия, во власти которого мы находимся – быть рожденными после политически великой эпохи – то тогда мы должны суметь стать чем–то другим – предшественниками еще более великой. Будет ли таким наше место в истории? Не знаю и только скажу: право молодых – отстаивать самих себя и свои идеалы. А в старца человека превращают не годы: он молод до тех пор, пока способен воспринимать мир с теми великими страстями, которые в нас вложила природа. Итак – разрешите мне на этом закончить – великая нация стареет не под бременем тысячелетий ее славной истории. Она остается молодой, если у нее хватит способностей и мужества заявить об этом самой себе и великим инстинктам, которые ей дарованы, и если руководящие ею слои окажутся в состоянии подняться в тот разреженный и прозрачный воздух, где успешно продвигается будничная работа немецкой политики, но в котором еще и веет суровое величие национального чувства.

Избирательное право и демократия в Германии (март 1917)[18]

Многосторонняя проблема демократии рассмотрена здесь лишь с учетом теперешних проблем у нас, и обратимся мы к ним тотчас же, без обиняков и общих рассуждений.

Как известно, современное право избираться в Рейхстаг было поднято на щит Бисмарком исключительно по демагогическим соображениям, и притом отчасти по внешнеполитическим причинам, отчасти же – ради внутриполитических целей: для борьбы его цезаризма с проявлявшей тогда строптивость буржуазией в его знаменитом ультиматуме, выдвинутом Франкфуртскому бундестагу, и введено вопреки серьезным опасениям тогдашних либералов[19]. Правда, его надежда на консервативное поведение масс не сбылась. Но разделение характерных для современной социальной структуры прослоек на два столь же тесно друг с другом соприкасающихся, сколь (по этой же причине) враждебных классов, буржуазию и пролетариат, впоследствии дало возможность использовать – как заметил князь Гогенлоэ[20]трусость (Feigheit) буржуазии (Гогенлоэ сказал «робость» (Schüchternheit)) перед «демократией» для сохранения господства бюрократии. Воздействие этой трусости ощущается и по сей день. То, что очень даже можно быть демократом, но все–таки при тогдашних обстоятельствах не разделять восторга Лассаля[21] по отношению к этому избирательному праву, доказывает, к примеру, введение Эдуарда Бернштейна[22] к произведениям Лассаля. С чисто политической точки зрения вполне можно поставить вопрос: не облегчило бы в первые десятилетия после основания новой империи избирательное право, чуть более привилегированное для экономически и социально авторитетных, а также политически (в то время) вышколенных прослоек, – и слегка напоминающее английское избирательное право тех лет, – внутреннее и внешнее совершенствование империи, и прежде всего приучение к ответственной совместной работе в парламенте? Мы не хотим здесь защищать доктринерскую «ортодоксию избирательного права». Но пример с Австрией при графе Тааффе[23] показывает, что все буржуазные партии, оставшиеся у власти лишь в силу привилегий избирательного права, сегодня не в состоянии предоставить чиновничеству демагогическое оружие угрозы равного избирательного права без того, чтобы всякий раз, как бюрократические властные интересы попадают в опасность, чиновничество не могло воспользоваться этим против таких партий. Совершенно так же поступили бы германские буржуазные партии с Бисмарком, если бы им отказали в равном избирательном праве. А пример с Венгрией учит, что даже мощнейшие интересы политически мудрой господствующей национальности, препятствующие введению равного избирательного права, не могут на длительный срок помешать тому, чтобы в конкурентной борьбе собственных партий этой национальности все–таки использовался лозунг именно такого избирательного права, чтобы он в этой борьбе не пропагандировался как идея и чтобы подобное право, в конце концов, не было введено. Вновь и вновь – и это не случайность – в политике встречаются поводы, дающие возможность использовать этот лозунг. Независимо от того, как обстоят с этим дела в других странах, для Германии в любом случае с эпохи Бисмарка несомненно, что в конце боев за избирательное право оно может быть только равным. И если другие вопросы избирательного права (например, пропорциональное избирательное право) при всей их политической важности все–таки воспринимаются как «технические», то вопрос о равенстве избирательного права даже субъективно является столь чисто политическим, что ему необходимо положить конец, если мы хотим избегать бесплодных боев. Уже это обстоятельство с государственно–политической точки зрения является решающим. Ведь 4 августа 1914 года и последующие годы показали, что такое избирательное право хорошо проявляет себя при решающих политических испытаниях, если с его помощью хотят править и если для этого имеется добрая воля. Оно функционировало бы столь же хорошо длительное время, если бы возлагало на избранных с его помощью ответственность, присущую тем, кто реально и решающим образом причастен к власти в государстве. Участвующие в управлении демократические партии везде являются носителями национализма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю