Текст книги "Книга русских инородных сказок - 1"
Автор книги: Макс Фрай
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Макароны скучны, длинны и однообразны, как жизнь в маленьком провинциальном городке, где все знают друг друга в лицо, и если и не здороваются, то только по причине сложившейся неприязни, застарелой обиды или обычной невнимательности.
В свете общей генетики постмодернистской культуры еды и норм ее стереотипной преемственности складывается впечатление, что макароны не являются почвой становления пищевых норм даже в гарнирном отношении. Свидетельством тому служит отсутствие семантики «мучного» в пространстве современного знакового потребления. И если раньше макароны служили повсеместной добавкой к залитым невнятным коричневым соусом биточкам простой жизни в коллективе, то теперь, когда коммунальная жизнь стала прекрасным прошлым, каждый старается заполнить свободное пространство своей тарелки (если таковое вообще случается) замысловатой вязью шпината, стручковой фасоли, шампиньонов, ревеня, изюма, огурцов и помидоров. В настоящее время принято считать, что макароны практически несъедобны, и их используют лишь там, где существует необходимость запутать, обмануть, ввести в заблуждение.
Макароны являются уникальным медиатором между внутренней пустотой и предельной насыщенностью (заполненностью) желудка, в котором они пребывают, свившись в клубок, как змеи, или свернувшись в некое подобие лабиринта с начинкой в виде Минотавра. В отличие от обычного лабиринта, лабиринт макаронный, символически повторяя общий ход кишечного тракта, не предполагает выхода. Среди этих таинственных переплетений в совершенном мраке рождаются еще очень примитивные, но уже выраженно натуралистические первые силуэты животных: Голубого Дракона и Черной Черепахи, Себека и Ханумана, Бастет и Ганеши, Фафнира и Цагна.
Сущность макарон, как она дана в их сексуальной длящности – которая есть начало и исток всякого кушающего, – ставит проблему, разрешение которой ведет к безумию. Ибо, с одной стороны, эротизм неизбежно бывает сопряжен с обманом, а с другой, именно эротизм является целью жизни, поскольку тупой «поиск зачатия, по нудности своей напоминающий работу пилы, рискует свестись к жалкой механике». Запутанность и безысходность, отчаянные позывы к раскаянию, стыд, страх и сомнения – все это лишь побочные эффекты (специи), сопровождающие движение к цели. А целью является не богатство, не работа и не долг, а отклик на эротическое откровение, высвобождающее истинный аппетит – аппетит к смерти.
Трудно сказать, чем в действительности являются фаршированные помидоры, но на интеграционном уровне изменение разновидности субстанции или замену самой субстанции можно рассматривать как простое или итеративное добавление в зависимости от его функции в едином формальном целом, каковым и является настоящий обед. Здесь мы снова наблюдаем явление, с которым сталкивались ранее: от субстанции (помидор) совершается переход к содержанию (начинка). Именно этот переход на более высокий вкусовой уровень и должен быть в центре нашего внимания. Когда повар решает заменить одну субстанцию другой, он это делает чаще всего для того, чтобы придать такой замене формальную значимость в общем дискурсе обеда. Чаще всего эта замена происходит успешно – гости довольны и просят добавки, – но иногда пасмурными осенними вечерами становится понятно, что никакие замены обед не спасут: только чистые субстанции (спирт) и не менее чистые отношения могут спасти мир от тотального нежелания съесть еще кусочек.
Фаршированные помидоры напоминают ласточек: они проскальзывают в желудок так быстро, что не успеваешь почувствовать вкус. Кажется, что ты только протянул руку, а фаршированный помидор уже внутри тебя. Но это только кажется, потому что никому до сих пор не удавалось пересчитать фаршированные помидоры, и, соответственно, никогда точно не известно, взял ли ты помидор на самом деле или тебе просто померещилось. Известно только, что общее число фаршированных помидоров всегда кратно семи. Именно эти свойства мимолетности или, если угодно, вкусовой иллюзорности и являются совершенно новым вкусовым уровнем.
Своим существованием фаршированные помидоры бросают вызов времени, которое, если смотреть на это явление с позиций едока, – не более чем короткие перерывы между завтраком, обедом и ужином.
Сливка (желтое, полупрозрачное алычовое устройство) на вершине торта никому не нужна. В каком-то смысле она даже мешает, поскольку совершенно никак не делится, не создает ситуации выбора и раздражает участников чаепития, которые долго перекладывают сливку друг другу, пока наконец кто-нибудь не съедает ее больше от отчаяния и сострадания, чем по желанию. Единственное, что она дает, – это чувство всеобщей завершенности, цельности, иерархического порядка и обустроенности того сооружения, которое неминуемо должно быть съедено.
Сливка, как правило, бывает хорошо законсервирована. В ней хранится много полезных, но нереализованных желаний. Каждое из этих желаний по сути является косточкой, которая, если смотреть на сливку против солнца, создает обманчивое впечатление глубины и длительности. Косточка потенциально содержит в себе дерево, дерево содержит сундук, сундук содержит утку, утка – яйцо, а яйцо – иглу. Обычно эту иглу используют для вышивания крестиком и ноликом по материи жизни. Чем дольше шьешь, тем больше в жизни крестиков и ноликов. В конце всегда вышивается крестик.
Как уже было сказано выше, сливка, будучи одной и единственной (для данного торта), не создает ситуации выбора. Отсутствие ситуации, в которой можно выбирать, тождественно отсутствию времени. Поэтому сливка и является законсервированной.
Две сливки на верхушке торта (иногда случается и такое кондитерское чудо), перетекая друг в друга всеми своими желаниями, вполне способны обрести независимость как от участников чаепития, так и от самого торта. В этом случае у нас едва ли есть возможность говорить об украшательстве. И лишь одному богу известно, что тут может быть вышито.
Холодец мелко дрожит, если ударить по нему ложкой, пнуть ногой или резко произвести над ним неприличный жест. Холодец боится чужого, застывшего в нем прошлого и оттого сотрясается всем своим существом уже только от мысли о всех тех субпродуктах, которые когда-то перегоняли кровь, воздух, мочу и другие потребные и непотребные субстанции из одной нелепой части тела в другую такую же нелепую.
Укрытый хреном и тонким слоем топленого сала, он по преимуществу сидит дома, в тарелке на подоконнике. Через щелку между белыми в синий горошек занавесками он смотрит в пространство улиц, дворов, площадей и аэродромов. И что же он там видит? Он видит там простых и бесстрашных людей, которым нужна пища для поддержания трудовых и любовных движений. Холодец не чувствует себя пищей, – он застыл, в нем нет томления жизни, – и поэтому эти люди ему безразличны. Холодец – это болезнь к пище, закуска, appetizer, от которого в сущности ничего не зависит.
Велик его страх перед Луной, ибо своими силами Луна действует не только на океаны и моря, но и на холодцы, с которыми тоже случаются приливы и отливы. Вот настает время прилива, и холодец, подрагивая, отползает к самому краю тарелки, за которым его ждет неведомое.
Существо тертых продуктов питания недоступно нашему обыденному пониманию. Вот он (продукт: морковь, свекла, яблоко, огурец, хрен, наконец) свежий, сочный, торчащий во все стороны, а вот, пожалуйста, – каша, в которую можно только медленно вползти ложкой в нетвердой руке и которую без усилий, не пережевывая, можно проглотить только в заботе о зубах и желудке. Что же должно было произойти в мире, чтобы некогда цельный и единый продукт питания превратился в сомнительную дискретную лужу?
Следует иметь в виду, что сама по себе еда не может быть твердой или мягкой. Еда – это то, что есть, и нельзя есть ничего, кроме еды. Все же сопутствующие атрибуты, как то: мягкость, протертость, мелкозернистость, кустистость, свежесть, острота и т. д. – на самом деле суть характеристики многообразных едоков с различными геометрическими конфигурациями ротовых отверстий и уникальными системами вкусовых рецепторов. Тертое характеризует едока не с самой лучшей стороны. Это либо беспомощный младенец, либо беспомощный же, но старик. Тертое снимает все половые различия. Про того, кто ест тертое, нельзя сказать, мужчина это или женщина.
Интересно, что тертое может также ассоциироваться с неким третьим началом, с тем, кто в ответственный момент поднесет ложку ко рту и впихнет полезную кашку даже и против воли самого едока. Насилие – еще одна идея, часто сопутствующая тертому. Иногда просто нет никакой возможности скормить то, что нужно, тому, кому это просто необходимо. Приходится применять насилие. Применять насилие в благих целях – функция Отца. Сын, соответственно, тот, кто сопротивляется отцовскому воздействию и ни за что не хочет кушать («Ешь! Кому говорят!»). Спрашивается, чем же таким полезным и тертым Отец кормит Сына?
Самый последний кусок на чуть треснувшей детской тарелке с пятнистым слоником всегда надеется быть случайно кем-то съеденным. В девяносто девяти случаях из ста его надежды не оправдываются. Он так и остается на тарелке до тех пор, пока чья-то рука не смахнет его в мусорное ведро. У него даже нет надежды мирно засохнуть, сжаться, затеряться в бескрайних уголках просторной кухни, нет, – его обязательно обнаружат, схватят, отдерут от тарелки, от милого пятнистого слоника и выбросят вон. И дело вовсе не в том, что этот последний кусок не нужен (он не виноват в том, что оказался последним) или не вкусен. Дело в том, что все уже давно сыты и, покуривая, давно думают о душе, каковой последний кусок не обладает. Самый последний кусок отлично знает, что у него нет ни души, ни сердца. Он просто пища (несостоявшийся фрагмент чьей-то жизни), от которой вполне можно отказаться, если ты уже сыт, а за окном лето, которое, кажется, не кончится никогда; и никогда не кончится еда, которую можно будет изо дня в день готовить снова и снова. Последнему куску не дано отдать свои питательные вещества влажному и трепетному организму, не дано впитаться и перевариться, не дано стать частицей чьей-то жизни.
«Возьмите еще кусочек, пожалуйста».
«Нет, нет, что вы, спасибо, в меня сейчас ни крошки не влезет».
В этот момент самый последний кусок понимает, что у него нет будущего, как не было у него и прошлого, ибо прошлое может быть только у целого, но не у какого-то там куска. Как можно скорее он пытается присохнуть к своему, как ему кажется, единственному другу, к пятнистому слонику на дне тарелки, но и слонику нет дела до последнего куска, который к тому же так грубо наваливается на изящный желтый хобот.
Мучительное ожидание – это единственное, что остается самому последнему куску. Его, конечно же, выбросят, это совершенно ясно, но пока он еще может наслаждаться счастьем пребывания в тарелке. Пусть полежит пока, вдруг кто-нибудь его совершенно случайно захочет.
Наивный, он все еще продолжает думать, что находится в своей тарелке.
Когда у нас больше нет уже сил что-то готовить или к чему-то готовиться, а голод отнюдь не ангельскими голосами шепчет о том, где кончается умственное и начинается физическое, – это значит, что горячие собаки уже взяли наш след.
Представление о том, что мы поглощаем пищу, уже давно не соответствует действительному положению вещей. Пища сама ищет своего едока и поедает его внимание. Пища отдает свою субстанцию в обмен на внимание едока. Последний не обязательно сосредоточен, но ощущение голода – вот, что можно было бы назвать «причинной действенностью». Человек ест, потому что замечает свое чувство голода, и для пищи этого достаточно. Чувство голода – это то средство, которое использует пища для того, чтобы обратить на себя внимание.
Когда на охоту выходят горячие собаки – спасения не жди. Рано или поздно они вас настигнут. И не надо говорить, что это просто кетчуп или просто горчица; не надо называть «сосиской» то, что находится внутри. Мы не можем знать, что находится внутри, потому что пища не открывается, но лишь является, скрывая от нас свою настоящую хищную сущность, ибо мы не столько хотим есть, сколько еде требуется наше внимание. Зачем? Да просто каждый питается тем, что наиболее соответствует его сути. Человек ест горячих собак как пищу, а горячие собаки – человека как внимание.
Ольга Лукас, Ева Пунш
ИЗ ЦИКЛА «СКАЗКИ ЮЖНОАМЕРИКАНСКИХ ИНДЕЙЦЕВ»Как-то раз лягушка плюнула, и получился мир. Он был немного кривой в левую сторону. Тогда лягушка поскребла под передней левой лапкой и кинула комок на правую сторону мира. Так появился бог Пруха, но был он столь силен и тяжел, что мир тут же стал крениться в правую сторону. Тогда лягушка поскребла под правой задней лапкой и кинула комок на левый край. Так появился бог Непруха, который тут же убил лягушку. Возможное равновесие было нарушено. Боги Пруха и Непруха стали качаться на краях мира, как на качелях, – в надежде одолеть друг друга. Но силы их были практически равны, тогда бог Пруха отрезал свой пенис и бросил его на центр мира. Из его пениса родилась прекраснейшая из богинь – Мур-ка. Она помогла победить Непруху и восстановить равновесие. Бог Непруха тоже оторвал себе пенис и пытался создать себе помощницу, но Мур-ка схватила его пенис на лету ртом и проглотила его. Бог Пруха хотел в знак благодарности взять ее в жены, но у Прухи уже не было пениса. Мур-ка ему отказала, и вместо жены бога она стала покровительницей прекрасных, умных и смелых женщин. Им она всегда помогает. А боги с тех пор бесполы.
У Мур-ки, покровительницы всех смелых женщин, было четыре груди. Одна – красного золота, другая – белого серебра, а две – простые, про запас. Однажды, когда Пруха с Непрухой снова решили взять ее в жены, она, зная про их увечность, сорвала сильными руками серебряную грудь и швырнула в лицо Непрухе, потом теми же сильными руками сорвала золотую грудь и швырнула в лицо Прухе. От этого поступка мужественной и смелой женщины в небе появились Луна и Солнце.
Людей тогда еще не было. Не было животных, растений. По пустой мировой лепешке целый день Пруха гонял Непруху. Но вот наступала ночь – и тут уже Непруха гонял Пруху. Мур-ка сидела в центре мира. Проглоченный в спешке пенис Непрухи набухал в ней и вот однажды из ее прекрасного тела на волю вышла новая Мировая Лягушка. Мировая Лягушка родила Мировую Мышь, а уже та населила мир насекомыми. Но насекомым было нечего есть в этом пустом плоском мире, и потому все они погибли. Тогда Мур-ка пожалела их и бросила на небо. Так появились звезды. Если бы Мур-ка пожалела их днем, звезды появлялись бы днем. Но дни смелая и мудрая Мур-ка посвящала разговорам с новой Мировой Лягушкой.
Через несколько сотен тысяч лет после сотворения Луны и Солнца (годы тогда никто не считал – они летели, как лепестки цветущего кактуса, на восток) Пруха и Непруха снова решили взять в жены Мур-ку, но передумали и поделили между собой Мировую Мышь и Мировую Лягушку.
Непруха разрезал Мировую Мышь на множество мелких кусочков и слепил из них змей, москитов, непроходимые болота и сварливых женщин. Пруха, со слезами скорби на глазах, убил новую Мировую Лягушку. Из ее конечностей он сделал растения, из глаз – озера и реки, из языка – лаву, из печени – горы и холмы, из кожи нарезал животных и птиц, из сердца налепил женщин, из мозга – настрогал мужчин. И мировая лепешка не была больше пустой и плоской. Под тяжестью людей, животных и гор она начала по краям сворачиваться, подобно соломенной подстилке, пока не стала круглой, как детская калебаса. Непруха мечтает высосать из нее все соки.
Раньше люди племени хераярви появлялись из кукурузных зерен. Младенцы росли на большом поле, возделываемом невидимыми речными жителями, а когда приходило им время падать на землю, приходили разные люди и выбирали себе ребенка. Приходили мужчины, женщины, одинокие, парами и даже большими семьями. Один раз пришла убогая старушка, но не смогла удержать упавшего ей в руки перезрелого младенца и уронила его на землю. Ударившись о землю, младенец сперва ничего не понял, а потом уже превратился в нетопыря.
Нетопырь-младенец поселился на кукурузном поле, и жители деревни забыли дорогу туда. Тогда одна женщина попробовала зачать от своего мужа. Зачатие прошло удачно, и через девять месяцев она сама родила младенца. Этот младенец был куда крепче и качественнее тех, что вышли из кукурузных зерен, и с тех пор хераярви рожают себе детей самостоятельно. А кукурузное поле свернули в трубочку, как соломенную подстилку, и пустили на растопку. Теперь на его месте стоит еще одна деревня.
Раньше и мужчины, и женщины мочились сидя. Это было очень удобно. Но однажды покровительница прекрасных, умных и смелых женщин Мур-ка взялась объяснять молодым девушкам, что мужчины должны вести себя уважительно с ними.
– Что они должны делать? – спросили юные девушки.
– Они должны стоять в вашем присутствии и садиться только с вашего разрешения, – объяснила им Мур-ка.
А надо заметить, что в те времена справление нужды не считалось чем-то постыдным. Никто не стеснялся чужих глаз – мужчины и женщины собирались в кружок и дружно мочились, испив много матэ.
Однако молодые девушки, которые послушались прекрасную Мур-ку, начали требовать, чтобы мужчины не смели больше садиться с ними рядом. Теперь, если мужчине нужно было помочиться, он должен был отвернуться к стене или дереву и делать это стоя. Так он проявлял уважение к девушкам.
Привилегия женщин – мочиться сидя – сохранилась и до наших дней.
Раньше растения ходили по земле, как животные и люди. Поэтому для того, чтобы собрать сладкие плоды, индейцам приходилось ловить дерево. Мужчина закидывал петлю на самую прочную ветку, упирался ногами в землю и удерживал дерево, пока женщина лазала по нему и собирала плоды.
Однажды мужчина из племени нагайо не удержал веревку и дерево умчалось прочь, унося на себе женщину. Женщина стала женой этого дерева, но вскоре умерла от голода, так как не могла питаться плодами собственного мужа.
Узнав об этом нагайи объявили деревьям войну. Они ловили их и вкапывали в наказание в землю. Чтобы деревья не погибли, Пруха дал им корни. С тех пор деревья больше не передвигаются с места на место. И если индеец находит в лесу дупло с медом, он может вернуться к нему завтра – дерево никуда от него не убежит.
Ксения Рождественская
* * *Милый мой, любовь моя. Как мне хорошо с тобой. Как я люблю трогать тебя, целовать, быть с тобой, ты не представляешь.
Милый мой, сердце мое. Ты спрашиваешь – о чем я думаю, когда вот так молчу. Неужели ты не знаешь? Я думаю о тебе. Я вспоминаю, как мы познакомились, я думаю о том, что так хорошо, как с тобой, мне никогда не было и никогда уже, видимо, не будет. Помнишь, тогда, в самом начале, ты сказал: я не хочу знать, как тебя зовут, и ты не спрашивай меня. «Нам не нужно имен», – сказал ты. Да, нам не нужно имен, чтобы любить друг друга, но иногда я так хочу назвать тебя, сказать тебе… Господи, как я люблю твое имя, как оно похоже на тебя, как бы мне хотелось поговорить с тобой о тебе, обо мне, о том, как мне без тебя черно и пусто, о том, что будет с нами. Как жаль, что ты не хочешь ничего слушать. Ты боишься, я знаю. Ты боишься, что я, как и многие женщины, которых ты любил, ошибусь, скажу что-то не то, что-то не так. А еще больше ты боишься, что все, что я скажу, будет правильным. Будет правдой. Что ты тогда будешь делать…
Мой единственный, счастье мое, все те твои женщины ничего не понимали в любви. Но ты не хочешь ничего слушать, и я буду молчать, пока молчать. Стану говорить глупости, болтать о пустяках: о том, что я купила вчера новый будильник, потому что старый почти не звонит, а если звонит, то тихо-тихо, чтобы никого не разбудить… или о том, что неделю назад я встретила на улице ывшего одноклассника, когда-то у нас был роман, смешно вспомнить… я только не признаюсь тебе, что он-то мне и рассказал, кто ты на самом деле. «Уходи от него немедленно, ты будешь несчастной всю жизнь, всю свою дурацкую и, учти, очень короткую жизнь», – просил он. И так обиделся, когда я засмеялась в ответ…
Или, хочешь, я буду рассказывать тебе свои сны. Вот сегодня мне снилось, что я просыпаюсь рядом с тобой, а ты говоришь: я хочу тебя, немедленно, немедленно, сейчас, один раз, последний – а я еще сонная, еще не понимаю, где я? почему «последний»? И вот ты поворачиваешься ко мне – и вдруг съеживаешься, становишься маленькой страшной тряпичной куколкой с разведенными руками – у тряпичных кукол никогда не опускаются руки… я беру эту куклу – тебя – в руки, а тело твое, эта грязная розовая тряпка, вдруг рвется, и оттуда – из тебя – падают куски поролона. И я вскакиваю, собираю с одеяла куски сердца твоего, пальцем пытаясь обратно их запихнуть, обратно… бегу к столу, открываю ящики, придерживая тебя, приговаривая: потерпи, потерпи… Наконец нахожу подушечку с булавками, беру булавку, втыкаю в тебя, чтобы не вываливались больше у тебя из груди поролоновые кубики, ты как будто вздрагиваешь, а я шепчу: вот сейчас, сейчас я все зашью, только найду иголку, сейчас, подожди немножко, потерпи… и вдруг понимаю, что я делаю. Куколки, булавочки. Сердце поролоновое.
Нет, не буду я тебе рассказывать об этом. Буду вот так лежать и молчать. И смотреть в потолок. Может быть, когда-нибудь, когда я не смогу больше терпеть – а это случится, счастье мое, и очень скоро, – может быть, тогда я все-таки назову твое имя. Как положено, трижды. И буду смотреть, как ты съеживаешься, сморщиваешься, превращаешься в страшное существо из моего сна, с руками, навсегда разведенными в стороны, с поролоном внутри. А может, в черный камень, как в том кино, которое я тайком от тебя смотрела у подруги. А может, ты ни во что не превратишься, останешься таким, каким я знаю тебя и люблю, – темноликим неулыбчивым карликом с глазами, тускло горящими красным. Ты осмотришь мне в лицо голодным, страшным взглядом, и попятишься, и вскрикнешь скрипуче: Черт бы побрал тебя, проклятая девка! Узнала! Узнала!!
А я улыбнусь тебе и скажу: Вот и ступай к себе в ад.
Румпельштильцхен
Румпельштильцхен
Любовь моя, Румпельштильцхен.