355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Бирбом » Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви » Текст книги (страница 6)
Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 02:30

Текст книги "Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви"


Автор книги: Макс Бирбом



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Пришло время убрать со стола скатерть. Обнажилось красное дерево «Хунты» – темное прозрачное озеро, в его тихих и румяных глубинах тотчас отразились канделябры, фруктовые вазы, стройные бокалы и кряжистые графины, штрафная шкатулка и табакерка, и другие принадлежности достойного десерта. Ясно и неколебимо отразились в глубинах эти достойные предметы; после того, как разлито было вино, герцог поднялся и произнес первый из двух традиционных тостов «Хунты»:

– Господа, выпьем за Церковь и Государство.

После того как тост был всеми поддержан – особенно любезен был Увер, несмотря на серьезные мысленные оговорки с точки зрения Питтсбургского анабаптизма и республиканских принципов, – по кругу была передана табакерка и отведан фрукт.

Затем, когда вновь разлили вино, герцог встал и с поднятым бокалом сказал:

– Господа, выпьем за… – и умолк. Он постоял молча, нахмуренный, раскрасневшийся, после чего демонстративно наклонил бокал и пролил вино на ковер. – Нет, – сказал он, – не могу поднять тост за Нелли О’Мора.

– Почему? – охнул сэр Джон Марраби.

– Вы имеете право на этот вопрос‚– сказал герцог, все еще стоя. – Могу только сказать, что долг перед совестью для меня важнее долга перед обычаями клуба. Нелли О’Мора, – сказал он, проведя рукой по лбу, – в свое время, возможно, была чародейкой красивей всех, что были, и основатель наш не беспричинно подумал, что красивей чародеек не будет. Но пророчество его не сбылось. Так, по крайней мере, представляется мне. С таким убеждением, конечно, для меня невозможно оставаться президентом клуба. Маккверн… Марраби… который из вас вице-президент?

– Он, – сказал Марраби.

– В таком случае, Маккверн, вы назначаетесь президентом на освобожденное мною место. Займите кресло и произнесите тост.

– Я, пожалуй, воздержусь, – сказал, помолчав, Сам Маккверн.

– Тогда, Марраби, вы.

– Не я! – сказал Марраби.

– Это почему? – спросил герцог, переводя взгляд с одного на другого.

Сам Маккверн из шотландской осторожности смолчал. Но порывистый Марраби – в БНС прозванный Марраби-маниаком – сказал:

– Потому что не могу солгать! – и, вскочив, поднял бокал и воскликнул: – Выпьем за 3yлейку Добсон, чародейку милее всех, что были и будут!

Мистер Увер, лорд Сайес, мистер Трент-Гарби тоже вскочили; поднялся Сам Маккверн.

– Зулейка Добсон! – прокричали они и опустошили бокалы.

Усевшись, они погрузились в неловкое молчание. Герцог, все еще стоявший подле своего кресла, был мрачен и бледен. Марраби позволил себе вопиющую бесцеремонность. Но «член „Хунты“ не ошибается», потому возмущаться бесцеремонностью нельзя. Герцог винил себя, выбравшего Марраби в клуб.

Мистер Увер тоже был мрачен. Как любитель древностей он сожалел о внезапном нарушении славной оксфордской традиции. Как благородный американец он был возмущен неуважением, проявленным к мисс О’Мора, прекрасной жертве феодализма. В то же время как Авимелех В. он был рад словом и делом почтить непревзойденную в этом мире женщину.

Глядя на покрасневшие лица и вздымавшиеся манишки, герцог забыл проступок Марраби. Ему сейчас важнее было то, что перед ним пятеро юношей, совершенно околдованных Зулейкой. Если возможно, их следует спасти. Он знал о силе своего влияния в Университете. Он знал и о силе влияния Зулейки. Он мало надеялся на успех. Но его подстегивало новорожденное чувство долга перед товарищами.

– Есть ли среди вас, – спросил он с горькой улыбкой, – тот, кто не любит всем сердцем мисс Добсон?

Ни одна рука не поднялась.

– Этого я и боялся, – сказал герцог, не ведая, что в поднятой руке увидел бы личное оскорбление. Ни один по-настоящему влюбленный не простит другому, что тот не разделяет его страсти. Его собственная ревность из-за того, что любимая предпочитает другого мужчину, едва ли будет сильнее ревности, которую он чувствует, когда любимой предпочитают других женщин. – Вы ее знаете только в лидо, только понаслышке? – спросил герцог. Те подтвердили.

– Познакомьте меня с ней, – сказал Марраби.

– Вы сегодня все идете на концерт в Иуде? – пропустив слова Марраби мимо ушей, спросил герцог. – Вы все достали билеты? – (Они кивнули.) – Чтобы слушать меня или смотреть на мисс Добсон? Вполголоса ему ответили:

– И то, и то.

– И все, подобно Марраби, хотели бы с этой дамой познакомиться? – (Глаза их расширились.) – Думаете, это путь к счастью?

– К черту счастье! – сказал Марраби.

Это замечание показалось герцогу глубоко разумным, содержащим суть его собственных чувств. Но то, что верно для него, не верно для всех. Он считал, что среднестатистическому человеку лучше всего следовать обычному порядку вещей. Так что он медленно и спокойно повторил то же, что несколькими часами раньше сказал двоим юношам в Солоннице. Не зная, что слова его успели разнестись по всему Оксфорду, он весьма удивился когда они, кажется, не произвели впечатления. Его призыву держаться подальше от сирены тоже никто не внял.

За год пребывания в Оксфорде мистера Увера успел изрядно утомить причудливый старинный английский обычай не произносить после обедов речей. Теперь же он поднялся с глубоким вздохом удовлетворения.

– Герцог, – заговорил он, и тихий голос его разнесся во все углы. – Полагаю, я выражу мнение всех присутствующих джентльменов, сказав, что неизменно слова ваши говорят о доброте вашего сердца. Склад ума у вас тоже превосходный, заявляем единодушно. Без преувеличения скажу, что ваши ученые и общественные достижения находятся на слуху во всей солнечной системе, и не только в ней. Вы для нас непререкаемый босс. Мы чтим землю, по которой вы ступаете. Но у нас, сударь, есть долг перед собственной свободной и независимой мужественностью. Сударь, мы чтим землю, на которую ступит мисс З. Добсон. Мы на той земле забили колышки. И с места не сойдем ни за какие коврижки. Заявляем категорически: земля эта – наша – будь – что – будет. Вы говорите, что нам нечего ждать от мисс З. Добсон. Мы – это – знаем. Мы недостойны. Мы пали ниц. Пусть она нас растопчет. Вы говорите, что ее сердце холодно. Мы не утверждаем, что сможем его согреть. Но, сударь, никто не собьет нас с любовного пути – даже вы, сударь. Нет, сударь! Мы ее любим, и – будем, и – не перестанем – до, сударь – последнего – нашего – вздоха.

За такой эффектной концовкой последовали громкие аплодисменты.

– Я ее люблю, и буду, и не перестану! – кричал каждый.

И снова в ее честь испили вина. Сэр Джон Марраби издал зов, знакомый охотникам. Сам Маккверн исполнил несколько тактов сентиментальной баллады на родном наречии.

– Ура, ура! – кричал мистер Трент-Гарби. Лорд Сайес напевал новейший вальс, махая руками в такт и не замечая пролитого на манишку вина, перетекавшего на жилет. Мистер Увер прокричал йельский клич.

Через открытое окно этот веселый шум доносился до прохожих. Виноторговец через улицу, его услышав, задумчиво улыбнулся.

– Молодость, молодость! – пробормотал он.

Веселый шум сделался шумнее.

При любых других обстоятельствах герцога потрясло бы столь позорное поведение «Хунты». Но сейчас, склонив голову и закрыв лицо руками, он думал только о том, как избавить этих юношей от овладевшего ими наваждения. Печальный урок, который он преподаст завтра, может оказаться запоздалым – слишком глубоко успеет проникнуть пагуба, неизлечимыми сделаются страдания. Хорошее воспитание запрещало ему бросать тень смерти на обеденный стол. Совесть требовала поступить именно так. Он открыл лицо и, воздев руку, призвал к тишине.

– Мы все, – сказал он, – достаточно стары, чтобы не забыть манифестации в Лондоне по случаю войны, объявленной между нами и Трансваальской республикой.[59] Вы, мистер Увер, в Америке несомненно слышали отзвуки тогдашних восторгов. Все ждали, что война будет краткой и легкой – как тогда говорили, «мы их растопчем». Я был мальчишкой, но в горячечной радости по случаю скорого разгрома чепухового противника видел нарушение чувства пропорции. Тем не менее, точка зрения манифестантов мне была понятна. «Шаткую чернь»[60] радует любая победа. Но поражение? Если бы в начале войны каждый наверняка знал, что не только мы не завоюем Трансвааль, но он завоюет нас, что не только он отстоит свою свободу и независимость, но мы потеряем нашу, – какое бы тогда было настроение у граждан? Разве не ходили бы они тогда с вытянутыми физиономиями, не разговаривали бы всхлипывая, вполголоса? Простите меня, но ваши крики за этим столом были сейчас похожи на крики, что раздавались на пороге Бурской войны. И поведение ваше мне столь же непонятно, сколь было бы непонятно веселье толп, знай они точно, что Англию ждут беда и неволя. Мой сегодняшний гость в своей яркой и энергичной речи говорил о своем и вашем долге перед «собственной свободной и независимой мужественностью». Этот принцип кажется мне безупречным. Но меня, признаться, немного озадачивает способ, которым друг мой намерен его осуществить. Он объявил о своем намерении пасть ниц, дабы мисс Добсон «его растоптала»; и он предложил вам последовать своему примеру; и вы это предложение встретили очевидным одобрением. Господа, представьте, что на пороге вышеупомянутой войны к народу Британии обратился оратор со следующими словами: «Враг нас живо растопчет. Мистер Крюгер[61] с нами сделает, что пожелает. Подчинившись ему, мы себе вернем давно утраченную свободу и независимость», – что бы ему ответила Британия? А вы, если подумать, что ответите мистеру Уверу? А сам мистер Увер по зрелом размышлении что скажет? – Герцог прервался, посмотрев с улыбкой на гостя.

– Продолжайте, герцог, – сказал мистер Увер. – Я в свой черед отвечу.

– И, надеюсь, не разнесете меня в пух и прах, – сказал герцог. Оксфордские манеры ему не изменили. – Господа, – продолжил он, можно ли представить, что Британия кидает свой шлем в воздух с криками: «Ура вечному рабству»? Кажется, господа, вы в рабском положении видите достоинство и удовольствие. Вы его знаете хуже, чем я. Я сделался рабом мисс Добсон со вчерашнего вечера; вы только сегодня пополудни; я служил ей вблизи; вы на почтительном расстоянии. У вас от оков еще не появились ссадины. Мои запястья и лодыжки все истерлись. Железо вошло мне в душу. Я изнемогаю. Я влачусь. Я истекаю кровью. Я трепещу и изрыгаю проклятия. Я корчусь. Солнце надо мной насмехается. Луна хихикает мне в лицо. Мне не вынести этого. Я положу этому конец. Завтра я умру.

Раскрасневшиеся лица слушателей постепенно побледнели. В глазах погас блеск. Языки прилипли к нёбу.

Наконец, Сам Маккверн почти неслышно спросил:

– Вы хотите сказать, что собираетесь совершить самоубийство?

– Да, – сказал герцог. – Можно, если хотите, сказать так. Да. И только по случайности я не совершил самоубийство сегодня днем.

– Да что вы – говорите, – охнул мистер Увер.

– Именно это, – ответил герцог. – И прошу вас подумать над моими словами.

– А… а мисс Добсон знает? – спросил сэр Джон.

– О да, – был ответ. – Собственно, это она убедила меня отложить смерть назавтра.

– Н-н-но, – сказал, запинаясь, лорд Сайес, – я видел, как она с вами прощалась на Иудастрит. И… и она… она вела себя так, будто ничего не произошло.

– Ничего и не произошло, – сказал герцог. – И она была очень рада, что я не успел ее покинуть. Но не столь жестока, чтобы запретить мне умереть завтра. Точный час, кажется, она не назначила. Я сделаю это после того, как закончатся гонки. Умереть раньше было бы неуважительно по отношению к состязанию… Вас удивляет мое намерение? Пусть мой пример послужит вам предостережением. Соберите всю силу воли и забудьте мисс Зулейку. Порвите билеты на концерт. Останьтесь здесь, сыграйте в карты. Ставьте по-крупному. А лучше возвращайтесь по колледжам и разнесите мою весть. Предостерегите весь Оксфорд от женщины, которая не может полюбить влюбленного. Пусть весь Оксфорд знает, что я, Дорсет, у кого столько причин любить жизнь – бесподобный я – умру от любви к этой женщине. И пусть никто не думает, что я делаю это не по своей воле. Я не агнец, ведомый на заклание. Я и жрец, и жертва. Я отдаю жизнь со священной радостью. Но довольно уже ветхозаветного холода! Он чужд моему душевному настрою. Самопожертвование – фу! Узрите во мне сластолюбца. Таков я и есть. Мое отвергнутое вожделение толкает меня в объятия Смерти. Та нежна и приветлива. Она знает, что я никогда не полюбил бы ее ради нее самой. У нее нет обо мне иллюзий. Она знает, что я иду к ней, ибо иначе мне не утолить моей страсти.

Последовало длительное молчание. По склоненным головам и искривленным ртам слушателей герцог понял, что слова его возымели действие. Первым силу этого действия раскрыл Марраби.

– Дорсет, – просипел он, – я тоже умру.

Герцог изумленно воздел руки.

– Присоединяюсь, – сказал мистер Увер.

– И я! – сказал лорд Сайес.

– И я! – сказал мистер Трент-Гэрби.

– И я! – Сам Маккверн.

Герцог обрел дар речи.

– Вы с ума сошли? – спросил он, схватившись за горло. – Вы все сошли с ума?

– Нет, герцог, – сказал мистер Увер. – А даже если так, не вам нас упрекать. Вы открыли нам путь. Мы – следуем за вами.

– Именно так, – флегматически заметил Сам Маккверн.

– Послушайте, глупцы! – вскричал герцог. Но тут через окно донесся звонкий удар каких-то часов. Герцог поворотился, вынул карманные часы – девять! концерт! обещал не опаздывать! Зулейка!

Все прочие мысли пропали. В одно мгновение герцог поднял оконную раму и выбрался наружу. С цветочного ящика он выпрыгнул на улицу. (Фасад дома по сей день зовется Дорсетовым Прыжком.) Приземлившись с кошачьей грацией, он на отскоке повернул налево и, подобный вспышке темно–красной молнии, метнулся по Хай-стрит.

Остальные, испугавшись худшего, рванулись к окну.

– Нет! – воскликнул Увер. – Все в порядке. Так быстрее! – и полез на цветочный ящик. Тот под его весом расщепился. Тяжело, но удачно Увер спрыгнул, за ним упали несколько гераней. Распрямив плечи и откинув голову, он пустился вниз по склону.

Среди оставшихся началась яростная толкотня. Разумный Сам Маккверн помчался по лестнице. Он показался в дверях в тот момент, когда приземлился Марраби. Баронет подвернул левую лодыжку. С искаженным болью лицом, он, сжимая билет на концерт, поскакал на правой ноге по Хай-стрит. Следующим прыгнул лорд Сайес. Мистер Трент-Гарби, прыгнувший последним, зацепился ногой за поломанный цветочный ящик, упал вниз головой и, с прискорбием сообщаю, погиб. Лорд Сайес через пару шагов обошел сэра Джона. Сам Маккверн догнал мистера Увера у церкви Девы Марии, а на Рэдклифф-сквер оставил его позади. Герцог без труда пришел первым. Молодость, молодость!

Глава IX

Не замечая собравшейся толпы, промчался Дорсет через передний двор. Вскочив по каменным ступенькам колледжа, он остановился только на пороге. Дверной проем загораживали спины юношей, правдами и неправдами заполучивших стоячие места. Вся эта картина удивительно мало общего имела с обычным концертом в колледже.

– Позвольте мне пройти‚ – сказал, задыхаясь, герцог. – Спасибо. Пропустите. Спасибо. – С колотящимся сердцем он добрался до переднего ряда. Там его ждал сюрприз, подобный холодному душу в лицо. Зулейки не было! У него и мысли не возникло, что она сама окажется непунктуальной.

Ректор был на месте и с крайне серьезным видом читал программку.

– Где, – спросил герцог, – ваша внучка? – Говорил он тем тоном, каким говорят: «Если она умерла, не надо щадить моих чувств».

– Моя внучка? – сказал ректор. – Здравствуйте, герцог.

– Она не заболела?

– Да нет, думаю, нет. Она, кажется, хотела переодеть платье после обеда. Она придет. – И ректор высказал благодарность юному другу за любезное обращение с Зулейкой. Он надеялся, что та не утомила герцога наивной болтовней. – Она, кажется, хорошая, симпатичная девица, – безразлично добавил ректор.

Сидя рядом, герцог удивленно смотрел на почтенный профиль, будто перед ним мумия. Только подумать, когда-то это был человек! И его кровь течет в жилах Зулейки! Раньше герцог не видел в нем ничего абсурдного – считал его почтенным представителем священнической и ученой профессии. Жизнь ректора, год за годом в искусственном уединении от мирских глупостей и суеты, казалась герцогу завидной и замечательной. Часто он сам (на минуту-другую) задумывался о том, чтобы получить стипендию Всех Душ[62] и провести большую часть жизни в Оксфорде. Он сам никогда не был молодым и никогда не думал, что некогда молод былректор. Сегодня герцог смотрел на ректора новым взглядом – видел в нем сумасшедшего. Вот человек, которому – ведь был он женат, породил ребенка? – B некоторой мере знакомо было чувство любви. Как мог он после этого прозябать среди книг, не просить у жизни одолжений, не спешить к смерти? Почему он давным-давно себя не убил? Зачем тяготил землю?

На помосте студент исполнял песню под названием «Меня она не любит». Подобные жалобы редко тревожат нам душу. В опере, в огнях рампы, отчаяние какого-нибудь итальянского тенора в красном трико и желтом парике может, наверное, показаться нам убедительным. Другое дело – отчаяние выступающего на концерте робкого британского любителя в смокинге. Студент, на помосте мявший ноты и предвидевший, что лишь когда его «снесут на погост, холодный и мрачный», дама его обратит на него внимание, казался герцогу нелепым; но куда менее нелепым, чем ректор. Вымышленная любовная история была не так пусткова, как подлинная рутина, за которую доктор Добсон продал дьяволу душу. Кроме того, хотя по нему это мало было заметно, певец, возможно, выражал настоящие чувства. В его мыслях, наверное, была Зулейка.

Он начал второй куплет, предвещавший, что когда его дама тоже умрет, небесные ангелы принесут ее прямо к нему, и тут снаружи раздался громкий шепот или же приглушенный рев. Исполнив несколько тактов, певец внезапно замолк и уставился вперед, будто перед ним возникло видение. Все головы непроизвольно поворотились за его взглядом. В двери показалась и неторопливо прошла между рядами великолепная в черном Зулейка.

Вскочившему восторженно герцогу она, садясь на соседний стул, кивнула и улыбнулась. Что-то в ней поменялось. Герцог простил уже Зулейку за опоздание: само ее присутствие полностью ее оправдывало. И перемена в ней, хотя он не понимал, в чем та состояла, была ему почему-то любезна. Он собрался ее спросить, но она, подняв к губам указательный палец в черной перчатке, потребовала тишины для певца, который с британским упорством вернулся к началу второго куплета. Кончив свое дело, он прошаркал с помоста под шумные аплодисменты. Зулейка в манере, свойственной тем, кто привык появляться на публике, высоко подняла руки и захлопала с энергичностью, обращающей внимание скорее на нее саму, чем на удовольствие, которое она получила.

– Итак, – спросила она, повернувшись к герцогу, – видите? Видите?

– Что-то вижу. Но что?

– Разве не очевидно? – Она легко коснулась мочки левого уха. – Вам не лестно?

Он теперь понял, в чем была перемена. По сторонам ее личика ее расположились две черных жемчужины.

– Представьте, – сказала она, – как много я о вас размышляла с тех пор, как мы расстались!

– Вы в самом деле, – сказал он, указав на левую серьгу, – носили сегодня эту же жемчужину?

– Да. Разве не удивительно? Мужчина должен быть доволен, когда женщина бессознательно облачается в траур по нему – потому лишь, что действительно о нем скорбит.

– Я не просто доволен. Я тронут. Когда это произошло?

– Не знаю. Заметила только после обеда, посмотрев в зеркало. Весь обед я думала про вас и… ну, про завтра. И снова дорогая моя чуткая розовая жемчужина выразила, что у меня на душе. И вот я смотрю на себя, в желтом платье с зеленой вышивкой, пеструю как попугай, ужасающе неуместную. Я закрыла глаза руками, бросилась наверх, позвонила и все с себя сорвала. Горничная была на меня очень зла.

Зла! Герцога кольнула зависть к той, что могла быть суровой с Зулейкой.

– Счастливая горничная! – прошептал он.

Зулейка в ответ упрекнула его в плагиате: разве она не завидовала его служанке?

– Но я, – сказала она, – только из смирения хотела служить вам. Мысль о том, чтобы вам дерзить, не приходила мне в голову. Вы обнаруживаете черты характера непривлекательные и неожиданные равно.

– В таком случае, – сказал герцог, – моя смерть, наверное, будет к лучшему. – (Она ответила на его упрек милым покаянным жестом.) – Ваша любовь, возможно, была безупречна, – добавил он, – но вы бы ради нее не отдали жизнь.

– Хм, – ответила она, – а почему вы так решили? Вы меня не знаете. Это как раз было бы в моем духе. Я на самом деле куда романтичнее вас. Интересно, – сказала она, глянув на его грудь, – а ваша розовая жемчужина почернела бы? Интересно, вы бы не поленились переодеть этот ваш замечательный пиджак?

По правде сказать, платье Зулейки было несравненной киммерийской красоты.[63] И все же, думал герцог, глядя на нее во время концерта, она не производила траурного впечатления. Она светилась тьмою. На черном атласном платье играли переменчивые отблески. Ее горло и запястье обстояли крупные черные бриллианты, крошечные черные бриллианты усыпали ее веер. В волосах ее блестело крыло ворона. И ярче, ярче всего светили ее глаза. В ней определенно не было ничего болезненного. Можно ли сказать (на предательский миг подумал герцог), что она бессердечна? Нет, она просто сильна. Она из тех, кто печальной стезей пройдет, не оступившись, и в долине тени не впадет в уныние. Она ему сказала правду: она готова была ради него умереть, если бы он не утратил ее сердце. Она бы не стала требовать слез. То, что она их теперь по нему не проливала, что она разделяла лишь его опьянение, лишний раз доказывало: она достойна того, чтобы ради нее пойти на убой.

– Кстати, – прошептала она, – хочу вас попросить о небольшом одолжении. Вы можете завтра в последний момент громко ко мне воззвать, чтобы все вокруг услышали?

– Конечно, могу.

– Чтобы никто не сказал, будто вы не ради меня умерли, понимаете?

– Можно крикнуть просто «Зулейка»?

– Конечно, почему нет – в такой-то момент.

– Спасибо. – Лицо его засияло.

Так протекала беседа этих двоих, светившихся изнутри и снаружи. Позади студенты по всему залу вытягивали шеи, пытаясь хоть что-то разглядеть. Все с нетерпением ждали сольное выступление герцога на фортепиано, завершавшее первую часть программы. Весть о его намерении уже разошлась среди присутствующих с уст Увера и других участников заседания «Хунты». Сам герцог забыл про сцену в «Хунте» и поданный им пагубный пример. Зал для него стал пещерой уединения, где не было никого, кроме него и Зулейки. Но при том он, подобно покойному мистеру Джону Брайту,[64] почти слышал, как над ним бились крылья Ангела Смерти. Не ужасные крылья; но крылышки, проросшие на плечах румяного младенца с завязанными глазами. Любовь и Смерть – он в них прозревал утонченное единство. Когда пришел его черед сыграть, на помост он не взошел, а словно воспарил.

Он заранее не придумал, что сегодня сыграет. Да и сейчас, возможно, выбор его не был сознательным. Пальцы рассеянно коснулись клавиатуры; и вот клавиши обрели язык и голос, а их повелителю и некоторым слушателям явилось видение. Как будто медленная процессия изящных, сгорбившихся, томных от плача, скрытых капюшонами фигур провожала в могилу того, кто своим уходом лишил воли к жизни и их самих. Он так молод был и красив. И вот теперь стал всего лишь ношей, которую следует унести, прахом, который следует схоронить. Очень медленно, очень горестно проходили они. Но постепенно другое, поначалу едва различимое чувство захватило процессию; один за другим скорбящие поднимали несмело взгляд, откидывали капюшоны и как будто прислушивались; и вот уже все внимали, сначала с удивлением, потом с восторгом; ибо им запела душа их друга: они слышали его голос, ясный и радостный, каким его не помнили, – эфиреальный голос на вершине блаженства, коего они еще не разделили. Но вот голос удалился, и его отголоски последовали за ним в те выси, из которых он явился. Он затих; и снова скорбящие остались наедине со своей печалью, и, безутешно склонившись и рыдая, продолжали свой путь.

Вскоре после того, как герцог заиграл, вышла невидимая фигура, стала рядом и слушала его; хрупкий человек, одетый по моде 1840-х; тень не кого иного, как Фредерика Шопена. Чуть позже у него за спиной появилась властная и отчасти мужеподобная женщина и стала на страже, будто готовая поймать его, если он упадет. Он все ниже склонял голову, со все более иступленным экстазом смотрел вверх, как того требовал его Marche Funebre.[65] Многие слушатели, как и скорбные видения, склоняли голову или смотрели ввысь. Только сам исполнитель играл, не опуская головы, и на лице его были радость и умиротворение. Он исполнял печальные пассажи с благородной чуткостью, но не переставая при этом ослепительно улыбаться.

Зулейка отвечала ему улыбкой столь же радостной. Она не знала, что он играл, но предположила, что он обращается к ней и что музыка имеет какое-то касательство к его скорой смерти. Она была из тех, кто говорит «я вообще-то ничего не понимаю в музыке, но что мне нравится, то мне нравится». И ей сейчас нравилось; она отбивала такт веером. Герцог ей сейчас казался очень красивым. Она им гордилась. Удивительно, что вчера в это же время она была в него влюблена до безумия! И удивительно, что завтра в это же время он будет мертв! Она была страшно довольна, что спасла его сегодня. Завтра! Она вспомнила, что он говорил про знамение в Тэнкертоне, этом величественном поместье: «Накануне смерти герцога Дорсетского прилетают две черные совы и усаживаются на крепостные стены. Всю ночь они ухают. На рассвете они улетают, никто не знает, куда». Возможно, подумала она, эти птицы сидят на крепостных стенах прямо сейчас.

Музыка смолкла. Последовала тишина, в которой резко и заметно прозвучали Зулейкины аплодисменты. Не то с Шопеном. Он сам и крайнее его возбуждение заметны были только ему самому и его спутнице.

– Plus fin que Pachmann![66] – твердил он, безумно махая руками и пританцовывая.

– Tu auras une migraine affreuse. Rentrons, petit coeur![67] – тихо, но твердо сказала Жорж Санд.

– Laisse-moi le saluer![68] – сопротивляясь ее объятиям, воскликнул композитор.

– Demain soir, oui. Il sera parmi nous, – сказала писательница, уводя его за собой. – Moi aussi, – добавила она про себя, – je me promets un beau plaisir en faisant la connaissance de ce jeune homme.[69]

Зулейка первой встала, когда «ce jeune homme» спустился с помоста. Последовал антракт. Вокруг заскрипели отодвигаемые стулья, публика поднялась и ушла в ночь. Шум разбудил почтенного ректора, тот глянул в программку, сделал герцогу старомодный комплимент и вновь заснул. Зулейка, зажав веер под мышкой, пожала руку музыканта обеими руками. Еще она ему сказала, что вообще-то ничего не понимает в музыке, но что ей нравится, то ей нравится. В проходе она сказала ему это еще раз. Те, кто так говорит, никогда не устают это повторять.

Толпа снаружи была огромная. Как будто все студенты из всех колледжей собрались на переднем дворе Иуды. Даже при свете развешенных по случаю концерта японских фонарей было видно, что лица юношей чуть побледнели. Ибо все уже знали, что герцогу суждено умереть. Новость за время концерта успела выйти из зала и распространиться в толпе, заполонившей коридор, собравшейся на ступеньках и на лужайке. О своем решении Увер и другие присутствовавшие на заседании «Хунты» тоже не промолчали. После того, как они снова узрели Зулейку, удостоверили свое о ней воспоминание, неотчетливое их желание умереть сменилось обетом.

Из барана не сделаешь человека, поставив его на задние ноги. Но поставив в эту же позу стадо баранов, можно получить человеческую толпу. Не будь человек стадным животным, цивилизация, возможно, уже достигла бы определенных успехов. Изолируйте человека, и он не дурак. Но выпустите его на волю среди товарищей, и он пропал – еще одна капля в море безумия. Студент, повстречавший мисс Добсон в пустыне Сахара, влюбился бы; но ни один из тысячи не захотел бы умереть потому, что мисс Добсон его не полюбила. Случай герцога был особый. Просто влюбиться было для него неистовой перипетией, производящей неистовую встряску; а гордость его была такова, что безответная любовь толкнула неизбежно к очарованию смертью. Остальные, вполне заурядные юноши, стали жертвой не столько Зулейки, сколько поданного герцогом примера и друг друга. Толпа пропорционально своему размеру умножает в своих единицах все, что касается чувств, и убавляет все, что касается мыслей. Страсть студентов к 3yлейке была столь сильна потому, что они были толпой; и толпой же они следовали герцогову примеру. Они собрались умереть ради мисс Добсон, потому что «так положено». Герцог собрался умереть. «Хунта» собралась умереть. Мы должны посмотреть отвратительному факту в лицо: одной из причин описанной тут трагедии стало чванство.

К чести толпы следует сказать, что она за Зулейкой не увязалась. Ни одна из присутствующих дам не была покинута спутником. Все мужчины признали за герцогом право побыть с Зулейкой наедине. К их чести можно также сказать, что они усердно ограждали дам от знания о происходящем.

Великий любовник и его возлюбленная сбежали вместе от света японских фонарей и оказались в Солоннице.

Луна, подобная гардении в петлице ночи, – но нет! почему писатель не может упомянуть луну, не сравнив ее с чем-нибудь – чем-нибудь, не имеющим обыкновенно с ней никакого сходства?.. Луна, ничему, кроме себя самой, не подобная, по старому и тщетному своему обыкновению силилась правильно показать время на солнечных часах в центре лужайки. Никто ее в этом никогда, если не считать случая в XVIII веке, когда пьяный помощник ректора чуть не целый вечер пытался сверить тут часы, совершенно не поощрял. Но она все бледно упорствовала. Это было с ее стороны тем более нелепо, что в Солоннице она вполне могла произвести правильные, всеми одобряемые эффекты. Очертить вдоль галерей эти черные тени – разве ничего не стоит? Переплести волшебно свои лучи со светом свечей из спальни Зулейки – мелочь? Обесцветить совершенно лужайку, залить ее серебром, по которому впору танцевать феям, – пустяк?

Если бы шагавшая по гравиевой дорожке Зулейка видела собственное преображение – это благородное сходство с Трагической музой,[70] – она вряд ли продолжала бы выпрашивать у герцога сувенир предстоящей трагедии.

Она по-прежнему намеревалась добыть его запонки. Он столь же стойко отказывался растрачивать фамильные реликвии. Тщетно она указывала ему на то, что жемчужины, про которые он говорил, были белого цвета и больше не существовали; что в жемчужинах, которые он сейчас носил, «родового» не больше, чем если бы он заполучил их вчера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю