Текст книги "Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви"
Автор книги: Макс Бирбом
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Хотя Зулейка никогда не отдавала свое сердце, желание и потребность его отдать были в ней сильны. Куда бы она ни подалась, всюду пред нею склонялись нелепые юноши – ни одной несогбенной фигуры, достойной уважения. Встречались мужчины среднего возраста и старики, не поклонявшиеся ей; но к среднему возрасту и старости она питала жизнерадостную антипатию. Только юношу могла она полюбить. И хотя сама она, женщина, была готова совершенно унизиться перед идеалом, для нее невозможно было полюбить того, кто упал перед нею ниц. Перед нею же падали ниц все юноши. Она была императрица, а все юноши ее рабы. Их раболепие, как я сказал, было ей приятно. Но ни одна императрица, в которой есть толика гордости, не полюбит своего раба. И кого полюбить гордой Зулейке? Этот вопрос ее иногда тревожил. Бывало, вглядываясь в псише, она роптала против композиции линий и оттенков, добывшей ей приятную адорацию. Хоть один раз полюбить разве это стоит не больше, чем преклонение всего мира? Но встретит ли она того, на кого посмотрит с уважением и любовью, – она, всепокорительница? Хоть когда-нибудь, когда-нибудь встретит его?
От таких мыслей в глазах ее появлялась печаль. И сейчас, сидя у окна, она немного загрустила. Робко раздумывала она, не встретила ли его наконец? Юный всадник, который вслед ей не обернулся; которого она сегодня увидит за обедом… это ли не он? У нее на коленях лежали кончики голубого кушака; она лениво распутывала бахрому. «Голубое с белым! – вспомнила она. – Цвета на его шляпе». И кокетливо рассмеялась. После этого на губах ее еще долго оставалась улыбка.
Так она и сидела, улыбаясь, задумавшись, перебирая бахрому а за стеной по другую сторону двора заходило солнце, и по траве поползли жадные до росы тени.
Глава III
Часы в гостиной ректора только пробили восемь, а уже красивы были ступни герцога на шкуре белого медведя перед камином. Столь изящны они были и длинны, а изгиб предплюсны так изыскан, что сравнить их можно было только с парой глазированных бычьих языков на столике. И ни с кем не сравнить фигуру, лицо и облачение того, кто этими ступнями оканчивался.
Ректор с ним говорил со всем почтением пожилого простолюдина к благородному патрицию. Другие гости – дон из Ориэла с женой – с непритворной улыбкой, склонившись покорно, слушали чуть поодаль. Иногда они для успокоения вполголоса обменивались парой слов о погоде.
– Сопровождавшая меня юная особа, которую вы, возможно, заметили, – говорил ректор, – моя внучка-сирота. – (Жена дона из Ориэла рассталась с улыбкой и, вздохнув, бросила взгляд на герцога, который тоже был сиротой.) – Собирается у меня пожить. – (Герцог поглядел по сторонам.) – Не пойму, почему она еще не спустилась. – (Дон из Ориэла уставился на часы, будто заподозрил их в спешке.) – Прошу вас ее простить. Кажется, она славная и способная девица.
– Замужем? – спросил герцог.
– Нет, – сказал ректор; по лицу юноши прошла тень недовольства. – Нет; она всю себя посвящает благим делам.
– Медицинская сестра? – спросил вполголоса герцог.
– Нет, Зулейке выпало не облегчать боль, но вызывать радостное удивление. Она демонстрирует фокусы.
– Зулейка? Мисс Зулейка Добсон?! – воскликнул герцог.
– Ах да. Я позабыл, что она во внешнем мире добилась некоторого признания. Может быть, вы уже знакомы?
– Нет, – холодно сказал молодой человек. – Но я, конечно, слышал про мисс Добсон. Не знал, что она ваша родственница.
Незамужние девушки вызывали у герцога крайний ужас. Все каникулы он проводил, уклоняясь от них и от их компаньонок. То, что одна из них – да какая! – настигла его в Оксфорде, казалось ему совершенным осквернением святилища. Поэтому тон, которым он ответил «с большим удовольствием» на предложение ректора развлечь Зулейку за обедом, был ледяным. Как и взгляд, которым он минуту спустя одарил юную особу, когда та вошла в зал.
– Она совсем не похожа на сироту, – после говорила по пути домой жена дона из Оризла. Критика эта была справедлива. Зулейка смотрелась бы необычно в смиренной двойной колонне соломенных капоров и серых плащей, этой умиротворительной примете нашего общественного устройства. Высокая и проворная, она была по грудь заключена во фламинговый шелк и щедро украшена изумрудами. Ее темные волосы не были даже оттянуты со лба и за ушами, как полагается сироте. Разделенные каким-то косым пробором, они вьющейся лавиной обрушивались на одну бровь. С правого ее уха тяжело свисала черная жемчужина, с левого розовая; разница между ними придавала странное очарование небольшому лицу посередине.
Околдован ли был юный герцог? немедленно, совершенно. Но увидеть это нельзя было за его холодным взглядом, за непринужденным и бесстрастным поклоном. Никто за обедом так и не догадался, что накрахмаленный его пластрон был ширмой, за которой в свирепой битве сошлись гордость со страстью. Зулейка, в конце стола, растроганно подумала, что он к ней равнодушен. Он, хотя и сидел справа от нее, не одарил ее ни словом, ни взглядом. Разговор он адресовал только другой своей соседке, скромной даме, сидевшей рядом с ректором. Ее он поучал и настойчивой любезностью взволновал сверх меры. Мужа ее, одиноко сидевшего напротив, ставила в тупик совершенная невозможность завести с Зулейкой светскую беседу. Зулейка сидела, повернувшись к нему профилем – профилем с розовой жемчужиной, – и во все глаза смотрела на герцога. Любезности в ней было не больше, чем в камее. «Да», «нет», «не знаю» – на вопросы дона у нее не было других ответов. «Неужели?» – все, что он получал в ответ на робкие попытки поделиться знаниями. Без успеха он завел разговор о сравнении современных фокусов с фокусами древних египтян. Даже «неужели?» не промолвила Зулейка, когда он поведал о превращениях быков в храме Озириса. Он заправился стаканом хереса, откашлялся, после чего твердо спросил: «И как вам понравились наши заокеанские кузены?» Зулейка сказала «Да»; тут он сдался. Она этого, впрочем, не заметила. До конца обеда она бормотала время от времени «да», «нет» и «неужели?», хотя бедный дон теперь молчаливо внимал герцогу и ректору.
Она была в экстазе совершенного счастья. Наконец, думала она, сбылась ее надежда – надежда, так часто забываемая среди восторгов постоянных успехов, но таившаяся у сердца и коловшаяся, подобно власянице, которую великолепная юная дева, любимая Якопоне да Тоди и им потерянная, из тайной покорности собственной душе носила под богатыми мягкими одеждами и рубинами, видимыми мужам.[18] Вот наконец юноша, перед ней не склонившийся; на которого она могла смотреть с уважением и обожанием. Она ела и пила механически, не отводя от него взгляда. Его манера у нее не вызывала ни малейшей досады. Она трепетала от прежде незнакомой и все превосходящей радости. Душа ее была подобна цветку в первоцветение. Она была влюблена. В восхищении она изучала каждую черту бледного и совершенного лица – лоб, над которым блестящими курчавыми волнами поднимались бронзовые волосы; крупные с точеными веками глаза стального цвета; точеный нос и лепные губы. Она смотрела на его тонкие длинные пальцы и узкие запястья. Она смотрела на отблески свечей на его пластроне. Пара больших белых жемчужин на нем казалась Зулейке символом его натуры. Они походили на две луны: холодные, далекие, ослепительные. Вглядываясь в лицо герцога, она не теряла их из виду.
Герцог, хотя это и не было заметно, чувствовал на себе ее внимание. Он сидел отвернувшись, но знал, что взгляд ее постоянно на него направлен. Он на нее смотрел краем глаза; и на абрис ее лица, и на черную жемчужину, и на розовую; не мог себя ослепить, как бы ему ни хотелось. И он знал, что влюблен.
Как и Зулейка, герцог влюбился в первый раз. Почти столько же девиц добивались его, сколько юношей добивались Зулейки, но сердце его пребывало столь же холодно. Разница была в том, что он никогда не желал полюбить. Он сейчас не радовался, как она, чувству первой любви; нет, он это оскорбительное чувство изо всех сил пытался побороть. Ему всегда мнилось, что он от такого пошлого происшествия застрахован; мнилось, что уж он-то оправдает гордый девиз своей семьи «Pas si bete».[19] И действительно, осмелюсь сказать, не повстречай он неотразимую Зулейку, он дожил бы до глубокой старости и умер безупречным денди. Ибо до сего дня был он совершенный денди, невозмутимый и незапятнанный. Собственное совершенство слишком его занимало, чтоб восхищаться кем-то другим. В отличие от Зулейки, гардероб и туалетный столик были ему нужны не для того, чтобы вызывать чужое восхищение, а только лишь как инструменты, употребляемые в ритуале поклонения себе самому. В Итоне его прозвали «Павлином», это же имя последовало за ним и в Оксфорд. Оно, впрочем, ему не вполне подходило. Ибо павлин даже среди птиц выделяется глупостью, герцог же (кроме блестящего лучшего результата на промежуточных экзаменах) успел получить призы Стэнхоупа, Ньюдигейта, Лотиана и приз Гейсфорда за стихосложение на греческом языке.[20] Всего этого он добился currente calamo,[21] «держа перо, – как про Байрона сказал Скотт, – с небрежностью дворянина». Он третий год был в Оксфорде и неспешно готовился держать экзамен в Literæ Humaniores.[22] Нет сомнений, что, если бы не преждевременная кончина, тут его тоже ждал блестящий лучший результат.
У него было много и других достоинств. Он преуспел в убийстве всех видов рыб и птиц, лис и оленей. В игре в поло, крикет, теннис, шахматы и бильярд он достиг предела совершенства. Он говорил свободно на всех современных языках, поистине талантливо рисовал акварели; те, кто имел честь его слушать, считали его лучшим пианистом-любителем на этом берегу Твида. Неудивительно, что для студентов своего времени он был кумиром. Своей дружбы он, однако, удостаивал немногих. Теоретически он им симпатизировал как классу, как «юным резвым варварам»[23] в этом древнем городке; но по отдельности они его раздражали, и он старался их избегать. Тем не менее, он всегда считал себя их союзником и, случалось, активно участвовал в их противостоянии донам. На втором курсе дело дошло до того, что его на специальном заседании совета колледжа исключили до конца триместра. Ректор предоставил в распоряжение славного изгнанника собственное ландо, и герцога отвезли в нем на станцию, во главе длинной и многоголосой вереницы студентов в кабриолетах. А случилось, что в Лондоне тогда происходило политическое волнение. Бывшие у власти либералы приняли в Палате общин социалистический сверх обыкновения закон; он поступил в Палату лордов во втором чтении в тот же день, когда герцог из Оксфорда отправился в изгнание. Герцог несколько недель назад получил место в Палате лордов; и пополудни, не зная, чем себя занять, туда заглянул. Лидер Палаты к тому времени бубнил уже свою речь в поддержку Закона; герцог оказался на одной из скамей напротив. Кругом сидели лорды, угрюмо готовясь голосовать за всем им ненавистный закон. Когда оратор умолк, герцог забавы ради поднялся. Он произнес длинную речь против закона. Он выступил с такими едкими насмешками над правительством, такой уничижительной критикой самого закона, красноречие его пускалось в такие неотразимые полеты, что когда он закончил, лидеру Палаты оставалось только одно. Он встал и сиплым голосом внес предложение отложить чтение закона «на этот же день шестью месяцами позже». Имя юного герцога прогремело на всю Англию. Подвиг его, кажется, не впечатлил только его самого. В верхней палате он после этого не появлялся, и об ее архитектуре и мебельной обивке говорил с пренебрежением. Премьер-министр, однако, так взволновался, что месяц спустя добился для него монаршего пожалования Подвязки, как раз освободившейся. Герцог ее принял. Насколько я знаю, он был единственным студентом, удостоившегося этого ордена. Инсигнии очень ему нравились, и никто не мог упрекнуть премьер-министpa в неверном выборе, когда герцог надевал их по торжественным случаям. Но не думайте, что он в них видел символы успеха и власти. Темно-синяя лента, сверкающая восьмиконечная звезда, тяжелая мантия синего бархата, с тафтяной подкладкой и наплечными бантами белого атласа, малиновая накидка, золоченые кисточки, златая цепь, возвышающиеся над черной бархатной шляпою перья цапли и страуса – это все для него было только обрамлением, лучше самого изысканного смокинга, для совершенного облика, дарованного ему богами. Этот дар он ставил превыше всех других. Он, однако, знал, что женщин мало интересует внешность мужчины, а привлекают сила характера, положение и богатство. Эти три дара, которыми герцог был наделен в избытке, делали его объектом постоянного женского внимания. Зная, что каждая девица мечтает стать его герцогиней, он привык держаться с ними крайне строго, и даже если бы захотел пофлиртовать с Зулейкой, вряд ли знал бы, с чего начать. Но флиртовать с ней он не хотел. Околдованный ею, он тем более должен был избегать с ней всякой беседы. Следовало изгнать ее из головы как можно скорее. Разбавлять свой душевный субстрат недопустимо. Дендизму не следует поддаваться страстям. Денди должен быть уединен и безбрачен; сходен он с монахом, зеркало у него вместо четок и требника – отшельник он, умерщвляющий душу ради совершенного тела. Прежде чем встретить Зулейку, герцог не знал, что такое искушение. Теперь он, святой Антоний, боролся с видением. Он на нее не смотрел, он ее ненавидел. Он ее любил, он не мог не видеть ее. Качавшиеся перед ним черная жемчужина и розовая будто бы надвигались на него, насмешливо и обольстительно. Неизгоним был ее образ.
От этой яростной внутри него борьбы видимая беспечность постепенно оставила герцога. Беседа с женой дона из Ориэла под конец обеда стала хромать и запинаться. Наконец он погрузился в глубокое молчание. Потупив глаза, он сидел в полном смущении.
Вдруг что-то – бух! – упало в темную пучину его мыслей. Герцог вздрогнул. К нему склонился ректор, что-то он герцогу сказал.
– Прошу прощения? – спросил тот. На столе был десерт, он срезал кожуру с яблока. Дон из Ориэла смотрел на него сочувственно, словно герцог упал в обморок и только «приходит в себя».
– Правда ли, дорогой герцог, – повторил ректор, – что вас уговорили завтра вечером сыграть на концерте Иуды?
– Э, да, что-то я сыграю.
Зулейка вдруг к нему наклонилась.
– А можно, – закричала она, стиснув руки, – мне прийти переворачивать для вас ноты?
Он посмотрел ей в лицо. Это было то же, что вблизи увидеть большой блестящий памятник, который раньше был только солнцем освещенной точкой где-то вдали. Перед ним были большие фиалковые глаза, их ресницы к нему загибались; пылкие раскрытые губы; черная жемчужина и розовая.
– Благодарю покорно, – тихо сказал он, слыша себя как будто издалека. – Но я всегда играю без нот.
Зулейка зарделась. Не от стыда, а от горячечного удовольствия. За такую грубость она бы сейчас отдала все комплименты, какими запаслась в этой жизни. То была. кульминация. После нее не было смысла оставаться. Она поднялась, улыбаясь жене дона из Ориэла. Все встали. Дон из Ориэла придержал дверь, и обе дамы покинули комнату.
Герцог вынул портсигар. Поглядев на сигареты, он где-то между ними и своими глазами смутно отметил какое-то непонятное явление. Доведенный волнениями прошедшего часа до изнеможения, он не сразу понял, на что смотрит. Что-то в плохом вкусе, что-то неуместное в его костюме… черная жемчужина и розовая на манишке!
На миг он настолько переоценил мастерство бедной Зулейки, что подумал, будто стал жертвой ее фокусов. Еще через миг он понял, что произошло с запонками. Пошатываясь, он встал со стула, закрыв грудь рукой, и пробормотал, что ему нехорошо. Он поспешил из комнаты; дон из Ориэла уже наливал воду в бокал и советовал жженые перья. 3aботливый ректор вышел за ним в прихожую. Герцог схватил шляпу и, задыхаясь, сказал, что вечер был прекрасный – прошу простить – со мной такое случается. Выйдя, он пустился наутек.
На углу Брод-стрит он оглянулся. Он отчасти ждал, что его преследует багряная фигура. Но ничего не увидел. Он остановился. Перед ним была пустая под луной Брод-стрит. Медленно, механически он пошел к себе на квартиру.
Суровые бюсты императоров с высоты взирали на него, и лица их были трагически впалые и искаженные как никогда. В лунном свете они увидели и прочитали знаки на его груди. Стоя на ступеньках в ожидании, когда откроется дверь, он, надо полагать, вызывал у императоров безмерную жалость. Ибо разве не были они причастны тайне гибели, которую готовил герцогу день грядущий или же грядущий за ним – готовил не ему одному, но в особенности ему, и ему самую прискорбную?
Глава IV
Завтрак еще не убрали. Тарелка с остатками мармелада, пустая подставка для гренков, надломанная булочка – все это и другое свидетельствовало о дне, начатом в правильном духе.
Поодаль от них сидел, облокотившись у окна, герцог. Над его сигаретой поднимались синие завитки, ничем в неподвижном воздухе не потревоженные. С ограды по другую сторону улицы смотрели на него императоры.
Сон для юноши – верный избавитель от страданий. Не закружит его в ночи никакая ужасная фантасмагория, которая в прозрачности утра не обратится в славное шествие с ним во главе. Краток смутный ужас его пробуждения; нахлынет память, и видит он, что бояться, в сущности, нечего. «Почему бы и нет?» – спрашивает его солнце, и он в ответ: «Действительно, почему бы и нет?» Пролежав в беспокойстве и смятении до петухов, герцог наконец уснул. Проснулся он поздно, с тяжелым чувством беды; но вот! стоило вспомнить, и все выглядело иначе. Он влюблен. «Почему бы и нет?» Смешным ему показалось мрачное бдение, во время которого он бередил и тщетно пытался заживить раны ложной гордости. Со старой жизнью кончено. Он со смехом ступил в ванну. Что с того, что душа его отчуждена беззаконно? До того, как он ее утратил, не было у него души. Тело его взбудоражила холодная вода, душу – как будто новое таинство. Он был влюблен и не желал иного… – На туалетном столике лежали две запонки, зримые символы его любви. Их цвета ему теперь были дороги! Он их взял одну за другой, погладил. Он бы их носил днем; но это, конечно же, невозможно. Закончив туалет, он уронил запонки в левый карман жилета.
Там они теперь и лежали, у сердца, а он смотрел на изменившийся мир – мир, который сделался Зулейкой. Постоянный шепот его, «Зулейка!», сделался апострофой ко всему миру.
Вдоль стены были в кучу свалены черные лакированные сундуки, присланные только что из Лондона. В другой раз он бы их определенно не оставил нераскрытыми. Они в себе содержали одеяния Подвязки. Послезавтра, в четверг, должна была состояться инвеституpа гостившего в Англии чужеземного короля: в Виндзоре было велено собраться на церемонию всему капитулу Ордена. Еще вчера герцогу не терпелось совершить эту поездку. Только в этой мантии, которую так редко приходилось носить, он себя чувствовал вполне одетым. Но сегодня он про нее совсем позабыл.
Где-то часы серебром раскололи утреннюю тишину. Прежде второго удара пробили другие часы, поближе. Затем к ним присоединились и третьи. В воздухе воцарилась прекрасная многоголосица многих башен, одни голоса гулкие и размеренные, другие звонкие и нетерпеливые, обогнавшие тех, кто раньше начал. А когда сошел на нет антифон неровных ритмов и друг с другом спорящих ответствий, напоследок прозвенев тихой серебряной нотой, где-то началась иная секвенция; и ее почти на последнем ударе прервала другая, объявившая полдень особенно, медленно и значительно, будто одна его знала.
Тут Оксфорд оживили шаги и смех – смех и скорые шаги юношей, вырвавшихся из аудиторий. Герцог отодвинулся от окна. Почему-то он не хотел, чтобы на него смотрели, хотя обычно в этот час показывался, дабы что-нибудь новое ввести в моду. Многие студенты, поглядев наверх, удивились отсутствию знакомой картины в оконной раме.
Герцог с восторженной улыбкой прошелся взад и вперед. Он вынул запонки и долго на них смотрел. Заглянул в зеркало, будто искал дружеского сочувствия. Первый раз в жизни раздраженно от зеркала отвернулся. Ему сегодня нужно было сочувствие иного рода.
Хлопнула парадная дверь, лестница заскрипела под двумя тяжелыми башмаками. Герцог прислушался нерешительно. Башмаки прошли мимо его двери, протопали уже на следующий этаж. Герцог крикнул:
– Ноукс!
Башмаки остановились, протопали вниз. Дверь открылась, за ней стояла невзрачная фигура, которую Зулейка видела по пути в Иуду.
Читатель нежный, не бойтесь видения! В Оксфорде сочетается удивительное. Двое этих юношей следовали (как вас это ни удивит) одному уставу, учились в одном колледже, по одному и тому же предмету; да! и хотя одному по наследству достался десяток благородных и зубчатых крыш, на один ремонт которых каждый год уходили тысячи и тысячи фунтов, а над родными другого был только жалкий лист свинца, с которого в четверг вечером удобно смотреть на фейерверки в Хрустальном дворце, в Оксфорде оба жили под одной крышей. Больше того, они отчасти были даже близки. Герцог по причуде снисходил к Ноуксу больше, чем ко всем прочим. Он в Ноуксе видел свою противоположность и антитезу и взял за правило хотя бы раз в триместр проходиться с ним по Хай-стрит. Что касается Ноукса, тот на герцога смотрел со смесью обожания и осуждения. Лучший результат герцога на промежуточном экзамене угнетал его (упорством и прилежанием дотянувшего до второй степени) больше всех других между ними различий. Но зависть тупицы к выдающимся людям всегда смиряется подозрением, что те плохо кончат. В целом он герцога, вероятно, считал довольно нелепым персонажем.
– Заходи, Ноукс, – сказал герцог. – Ты с лекции?
– «Политика» Аристотеля.
– И что у него была за политика? – спросил герцог. Он хотел поделиться любовными чувствами. Однако он настолько не привык искать сочувствия, что не знал, как начать. Он тянул время. Ноукс пробормотал, что ему нужно учиться, и подергал дверную ручку.
– Дружище, не уходи, – сказал герцог. – Присядь. Экзамены у нас только через год. От пары минут твоя учеба не пострадает. Я хочу тебе… сказать кое-что. Присядь же.
Ноукс сел на краешек стула. Герцог, к нему повернувшись, облокотился на камин.
– Думаю, Ноукс, – сказал он, – ты никогда не влюблялся.
– Почему это я не влюблялся? – злобно спросил коротышка.
– Не могу тебя вообразить влюбленным, – улыбнулся герцог.
– А я не могу вообразить вас. Такого самодовольного, – огрызнулся Ноукс.
– Пришпорь воображение, Ноукс, – сказал его друг. – Я влюблен.
– И я тоже, – услышал неожиданный ответ герцог и (собственная нужда в сочувствии не успела научить его сочувствовать другим) расхохотался.
– В кого ты влюблен? – спросил он, кинувшись в кресло.
– Не знаю, кто она, – снова неожиданный ответ.
– Когда ты с нею познакомился? – спросил герцог. – Где? Что ей сказал?
– Вчера. На Корнмаркет. Я ей ничего не говорил.
– Хороша?
– Да. Какое вам дело?
– Темная или светлая?
– Темная. Похожа на иностранку. Похожа на… на фотографию в витрине.
– Да ты поэт, Ноукс! И что с ней сталось? Она была одна?
– С ректором, в его коляске.
Зулейка – Ноукс! Герцог вскочил, будто оскорбленный, и вытаращил глаза. Потом понял нелепость ситуации и, улыбнувшись, вернулся в кресло.
– Это его внучка, – сказал он. – Я у них вчера обедал.
Ноукс замерев уставился на герцога. Первый раз в жизни он позавидовал великому изяществу и среднему росту герцога, его высокому происхождению и неисчислимым богатствам. Все эти материи ему раньше казались слишком отвлеченными, чтобы завидовать. Но вот вдруг они сделались так реальны – и угнетали куда больше, чем результат на экзаменах.
– И она в вас, конечно, влюбилась, – буркнул он.
По правде говоря, это был новый для герцога вопрос. Он был так захвачен собственной страстью, что не успел задуматься о взаимности. Зулейка за обедом… Но многие девушки так себя ведут. Не было там знаков бескорыстной любви. Разве только… Но нет! Точно, посмотрев в ее глаза, он увидел свечение благороднее того, что зажигается пошлой корыстью. Любовью, ничем иным, загорелись в фиалковых безднах факелы, чье пламя вырывалось к нему. Она его любила. Она, прекрасная, чýдная, не прятала свою любовь. Она ему открылась – вся открылась, бедняжка! и пижон ею пренебрег, грубиян ее прогнал, глупец от нее убежал. Он себя проклинал до самых глубин души за все, что сделал и чего не сделал. Он к ней приползет на коленях. Он попросит назначить ему нестерпимое наказание. Но какова ни будет сладкая горечь наказания, оно не искупит его вину.
– Войдите! – крикнул он машинально. Появилась дочка домовладелицы.
– Внизу дама, – сказала она, – спрашивают вашу светлость. Говорят, зайдут попозже, если ваша светлость занята.
– Как ее зовут? – рассеянно спросил герцог, взирая на девицу страдающим взглядом.
– Мисс Зулейка Добсон, – объявила та.
Он встал.
– Проводите мисс Добсон наверх, – сказал он.
Ноукс метнулся к зеркалу и приглаживал волосы дрожащей, огромной рукой.
– Уйди! – сказал герцог, показав на дверь. Ноукс тут же вышел. Грохот его башмаков удалился наверх, его сменил поднимавшийся шелест шелковой юбки.
Влюбленные встретились. Обменялись обыкновенными приветствиями: герцог высказался о погоде; Зулейка выразила надежду, что ему лучше, – всем было так жаль вчера с ним расстаться. Повисло молчание. Дочка домовладелицы убирала после завтрака. Зулейка внимательно осматривала комнату, герцог глядел на каминный коврик. Дочка домовладелицы прогремела со своим бременем из комнаты. Они остались одни.
– Какая прелесть! – сказала Зулейка. Она смотрела на звезду Подвязки, сверкавшую среди книжного и бумажного беспорядка на приставном столике.
– Да, – ответил он. – Прелестно, не так ли?
– Ужасно прелестно! – согласилась она.
За этой беседой снова последовало тягостное молчание. Сердце герцога яростно в нем стучало. Почему он не предложил звезду ей в подарок? Поздно теперь! Почему не бросился к ее ногам? Вот два существа, друг в друга влюбленных, никого вокруг. И все же…
Зулейка, кажется, поглощена была акварелью на стене. Он смотрел на Зулейку. Она быда очаровательнее, чем он запомнил; или скорое очарование это неуловимо изменилось. Красота ее сделалась отчего-то основательнее. благороднее. Вчерашняя нимфа превратилась в сегодняшнюю мадонну. Несмотря на ее невероятного тартана платье, от нее исходило бледное сияние подлинной, высокой одухотворенности. Герцог пытался понять, что в ней переменилось. Но понять не мог. Вдруг она обернулась, и он понял. Жемчужины не черная и розовая, а две белые!.. Его пронзило до глубины сердца.
– Надеюсь, – сказала Зулейка, – вы не слишком сердитесь, что я к вам зашла?
– Ничуть нет, – ответил герцог. – Очень рад вас видеть. – Как эти слова неуместно звучат, как казенно и глупо!
– Дело в том, – продолжала она, – что я в Оксфорде ни души не знаю. И подумала, может быть, вы меня пригласите на ланч, а потом сводите на гребное состязание?
– Буду польщен, – сказал он и дернул звонок. Бедный дурень! он думал, что тень разочарования на лице Зулейки вызвал его сухой тон. Он эту тень рассеет. Он перед нею объяснится. Он ее не оставит в ложном положении. Закажет ланч и после сразу объявит ей свою страсть.
На звонок пришла дочка домовладелицы.
– Мисс Добсон останется на ланч, – сказал герцог. Девица удалилась. Он жалел, что не попросил ее остаться.
Герцог набрался храбрости.
– Мисс Добсон, – сказал он, – мне следует перед вами извиниться.
Зулейка на него посмотрела с интересом:
– С ланчем не выйдет? У вас дела поважнее?
– Нет. Я хотел извиниться за свое вчерашнее поведение.
– Не за что извиняться.
– Есть за что. Я вел себя гнусно. Мне ясно все, что случилось. Вы тоже помните, но я не буду себя щадить и расскажу, как все было. Вы были хозяйкой, но я вас не замечал. Вы, великодушная, сделали мне лучший из комплиментов, какой женщина может сделать мужчине, а я ответил оскорблением. Я покинул ваш дом, чтобы никогда вас больше не видеть. Дедушка ваш со всей учтивостью проводил меня по лестнице, с которой меня лучше было сбросить. Если бы он меня так пнул, что размозжил череп мой о бордюр, он бы тем не нарушил правил, приличествующих английскому джентльмену, и это бы вышла мелочь по сравнению с тем отмщением, на которое вы имеете право. Не скажу, что вы первая, кого и оскорбил без причины. Но перед вами я, для кого гордость всегда была всего превыше, впервые в жизни выражаю сожаление. Потому я мог бы просить вас простить меня и том избавить от столь тягостного уничижения. Но это было бы лицемерием. Буду с вами честен. Признаюсь, унижение перед вами доставляет мне удовольствие столь же сильное, сколь удивительное. Замешательство чувств? Но вы уже, наверное, женским чутьем нашли к нему разгадку. Я без зеркала знаю, что вы читаете ее у меня в глазах. Мне не нужен словарь цитат, дабы вспомнить, что глаза – окно в душу. И я знаю, что из двух открытых окон душа моя склонилась и сообщает на языке понятнее и быстрее слов, что я вас люблю.
Слушая его, Зулейка делалась все бледнее и бледнее. Она подняла руки и сжалась, будто ждала от него удара. Услышав последние три слова, она закрыла лицо руками и с громким всхлипом отскочила от него. Она теперь стояла, прислонившись к окну, склонив голову и подрагивая плечами.
Герцог тихо к ней подошел.
– Почему вы плачете? Почему отворачиваетесь от меня? Я вас напугал внезапными своими словами? Я не сведущ в науке ухаживаний. Мне следовало быть терпеливей. Но я так вас люблю, что не мог сдержаться. Тайная надежда, что вы меня тоже любите, ободрила меня, подтолкнула. Вы меня любите. Я это знаю. И прошу поэтому стать моей, прошу быть моей женой. Почему вы плачете? Почему бежите меня? Милая, если есть какой-нибудь… секрет… если вы были любимы и обмануты, разве стану я меньше вас почитать, разве с меньшей нежностью буду лелеять? Разве упрекну я вас за то, что, возможно…
Зулейка к нему поворотилась.
– Как вы смеете? – выдавила она. – Как вы смеете так со мной говорить?
Герцог отшатнулся. В глазах у него был ужас.
– Вы не любите меня! – вскричал он.
– Любить вас?! – воскликнула она. – Вас?!
– Вы меня больше не любите. Почему? Почему?
– О чем вы?
– Вы меня любили. Не дразните меня. Вы пришли ко мне с сердцем, полным любви.
– Откуда вы знаете?
– Подойдите к зеркалу. – Она подчинилась. Герцог последовал за ней. – Видите? – сказал он после долгого молчания. Зулейка кивнула. Пару жемчужин тоже качнулась.
– Когда вы пришли, они были белые, – вздохнул он. – Белые, потому что вы любили меня. Они мне сообщили, что вы меня любите, как я вас любил. Но теперь к ним вернулись старые цвета. И потому я знаю, что ваша любовь умерла.