Текст книги "Фреска"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Откровенно говоря, нет смысла учить уроки, завтра ее все равно не станут спрашивать ни по одному предмету. Бабушка умерла четыре дня назад, и вот уже три дня, как ее, Сусу, не вызывают отвечать. Тетя Жофи предупредила всех в классе, чтобы те были с ней, Сусу, особенно чуткими и внимательными, потому что у нее умерла Бабушка. Интересно, что сказала бы тетя Жофи, окажись она у них дома в тот вечер, когда в семье узнали о смерти Бабушки? Дядя Арпад подошел к телефону, он выслушал новость и оттуда же, из гостиной, крикнул им, что случилось: в это время они сидели в столовой за ужином. У Мамуси слезы так и брызнули в тарелку с тушеной картошкой. Дедушка отложил вилку, резко дернул усы, побледнел, встал: «Господь дал, Господь взял…» Папа не проронил ни слова, продолжал таскать из тарелки картофелины, пока не выбрал все до последней. Тетушка Кати запричитала было в голос, ее сразу отослали из столовой. «Хватит реветь!» – сказал Папа Мамусе. Дядя Арпад закурил, Дедушка принялся нервно расхаживать взад-вперед по комнате. Дядя Арпад принес бутылку со сливовой палинкой, и все выпили, и Мамуся тоже, и даже тетушке Кати, и той поднесли стаканчик. Со стороны можно было подумать, будто в доме празднуют чей-то день рождения.
Учить то, что задали, было бесполезно, поэтому Сусу просто так, интереса ради, листала учебник. Ученье давалось ей легко, занималась она с удовольствием и все же подолгу просиживала над уроками: каждый раз, как она доставала учебники, она не могла удержаться от соблазна забежать вперед и хотя бы посмотреть картинки. Вот и сейчас она никак не могла расстаться с «Родной речью», это новый учебник, тетя Жофи сказала, их класс первый будет заниматься по этой программе. «Экспериментальный учебник для третьего класса». Сусу открыла наугад и прочла: «Лаци провел две недели у бабушки в деревне. Потом он записал свои впечатления в дневник». «Наша речь состоит из предложений, мысли свои мы можем выразить как в устной речи, так и письменно». Если бы Сусу поехала с Прабабушкой в деревню, она бы тоже записала потом свои впечатления: «Моя Прабабушка красит губы и брови, а морщины на шее закрывает бисерной лентой. Моя Прабабушка маленькая и худая, ногти она мажет лаком, а под ногтями у нее грязь. Моя Прабабушка не любит молока. Она очень старая и, наверное, скоро умрет».
«Лаци написал своему другу: «Дорогой Фери! Я видел полевого зайца». Какие глупости пишет этот Лаци! «Дорогой Фери, – мысленно продолжала Сусу. – Я слышала, как мой Папа плакал. Это было сегодня ночью. Я проснулась от всхлипываний. Сначала я подумала, что это мне снится, но потом поняла, что я не сплю, а Папа плачет по-правде. Мамуся спит очень крепко, поэтому она ничего не слыхала».
Сусу перевернула страницу, новая картинка: кровать, в кровати грустный мальчик, рядом стоит тумбочка, а на тумбочке градусник и пузырьки с лекарствами. «Чего хочется больному ребенку?» Скорее бы я выздоровел! – вот чего ему хочется. Хорошо бы снова побегать по лугу! И чтобы не надо было принимать лекарства. Постель. Интересно, что может происходить по ночам в постели, скажем, в мамусиной постели? «Дорогой Фери! Я не знаю, что творится иногда по ночам в спальне, когда я просыпаюсь. Но что-то происходит, что-то непонятное. Может быть, Папа обижает Мамусю, делает ей больно?» А чего хочется здоровому ребенку? – задумалась Сусу. – Хорошо бы не ходить на похороны. Хорошо бы повидать Анжу! И еще очень хотелось бы увидеть Аннушку!
Анжу она один раз видела, – вспомнила Сусу.
В тот день они отправились на базар купить банки для помидоров, как вдруг Мамуся, схватив ее за руку, потащила Сусу подальше от крайнего ряда: там, попыхивая своей трубкой, сидел Анжу, и Мамуся старалась избежать встречи с ним. Бедная Мамуся, как она запугана! А ведь ей тоже очень хотелось бы поговорить с Анжу, но она боялась, как бы их кто не увидел и не рассказал потом домашним.
Сусу видела, что Анжу тоже заметил их, и ей очень хотелось подойти к нему, потому что перед Анжу на куске мешковины сидели в ряд синие птички, но подойти не было ни малейшей возможности. Мамуся даже заплатила за каждую банку на двадцать филлеров дороже, чем рассчитывала, лишь бы поскорей уйти с базара. А виновата была тетушка Кати, она ошиблась, когда уверяла Мамусю, что Анжу в тот день не выйдет на барахолку, потому что он заболел. Вот бы ей, Сусу, заполучить такую птичку! Хвост у птицы розовый, к тому же она умеет качать головкой…
Еще одна картинка. Женщины в косынках и крестьянин, облаченный в жилет, собирают яблоки. Сусу каждый год бывала в саду, когда обирали яблоки: зимние сорта сбивали шестом, точно орехи, а более нежные яблоки снимали по одному. Мамуся или Папа взбирались на садовую лестницу и орудовали длинной палкой, на конце которой была круглая сетка, похожая на корзину с баскетбольной площадки. При этом у них никто из женщин не повязывал голову косынкой. Интересно, а в столице тоже повязывают голову, когда собирают яблоки? Мысли ее опять, вернулись к Анжу, она вспомнила, как тот сидел на низеньком стульчике, вытянув перед собой огромные голые ступни, и невозмутимо посасывал трубку. На Анжу были серые штаны и рубаха, а жилета никакого не было. «В жилетах, – объясняла им в классе тетя Жофи, – ходят наши крестьяне». А совсем недавно в их город приезжали какие-то артисты, танцоры и певцы; ей-то самой нельзя было пойти на концерт, потому что он пришелся на неделю перед исповедью но Юлиш Которман видела выступление и рассказывала, что на каждом танцоре был цветастый жилет. Тогда почему же нет его у Анжу? И у Гергея, который работает у них на винограднике, тоже нет жилета. Только обычный Пиджак.
На следующей картинке был изображен город: столица страны. Посередине столицы течет река, на одном берегу расположен Пешт, на другом – Буда. Река как река, ничего особенного, вместе с классом они часто выезжали на Тису, и она хорошо знает, какие бывают реки. Правда, река на картинке другая, это Дунай. Через Дунай переброшены мосты. Один берег Дуная пологий, другой – возвышенный. «Ученики III класса поднялись на смотровую площадку горы Янош. Оглядели окрестности. Какой прекрасный вид! Как ослепительно сверкает Дунай! А вот там, на другом берегу – Парламент!» Его почему-то называют «Государственная палата». Интересно, на что похожа эта Государственная палата? И вообще что это значит? Палата – все равно, что дом. Божий дом она знает – это церковь, дом священника – это приходская усадьба, а что такое Государственная палата? Как-то раз они со школой ездили на экскурсию в Хиди, самой весной, когда Тиса цвела. Мамуся дала ей в дорогу цыпленка, но Сусу забыла в поезде свою корзинку с провизией, и тетя Жофи поделилась с ней припасами. Когда они добрались до берега Тисы, никто из них не кричал: «ах, какой прекрасный вид», хотя река и ее окрестности действительно были красивы. Они сбегали в уборную и сразу легли спать, потому что с дороги всех клонило ко сну. О самой реке они, правда, поговорили немного, но никто не утверждал, что Тиса «ослепительно сверкает», хотя на солнце и вправду слепило глаза, зато все согласились, что от реки несет тухлым. Томи, Тамаш Берень из параллельного класса, первым сказал, что Тиса вонючая и что от воды разит гнилыми корягами. Узнать бы еще, что такое «смотровая площадка» и где именно находится гора Янош? Может быть, недалеко от улицы Кёлтэ, где живет Аннушка, XII район, улица Кёлтэ, 97.
Сусу испуганно оглянулась, как будто бы кто мог подслушать ее тайну. XII район, улица Кёлтэ, 97. Письмо лежало в папиной Библии, конверт был заклеен, и марки налеплены; как-то раз вечером в начале лета Сусу случайно обнаружила этот конверт, когда ее послали за чернилами. В комнате было темно, и она нечаянно смахнула со стола исписанные листки, а когда нагнулась подобрать их, то заметила, что в ящике стола торчит ключ. Ни разу в жизни не видела она папин стол открытым и от Мамуси знала, что никто из домашних не имел права заглядывать туда. Сусу осторожно выдвинула ящик. Там лежали какие-то записки, немного денег в коробочке и пачка фотографий, но Сусу некогда было их рассматривать. В Библии, под расшитой в народном стиле обложкой – Мамуся вышивала Папе в подарок, – Сусу нащупала что-то плотное: это было письмо. Коринне Матэ, Будапешт XII, улица Кёлтэ, 97. Весь вечер после открытия тайны Сусу колотила дрожь, так что Мамуся даже решила смерить ей температуру. Сусу до сих пор непонятно, почему она не сказала тогда Мамусе о своей находке. Во всяком случае, промолчала она не потому, что чувствовала себя провинившейся; стоит ей провиниться, как она тотчас же во всем признается Мамусе, и на душе у нее становится легче, но рассказать о письме у нее почему-то не хватило духу. Улица Кёлтэ, 97.
В тот вечер, когда Бабушка умерла, Дедушка впервые произнес вслух имя Аннушки. «Надо бы известить ее! – сказал тогда Дедушка. – Иначе толков и пересудов не оберешься. Да и грешно было бы не допустить ее ко гробу матери». Тут Мамуся зарыдала, а дядя Арпад погладил Дедушку по плечу и поцеловал ему руку; Папа не проронил ни слова, он прикусил губу, и лицо его залилось багровым румянцем. «Мы даже и адреса-то не знаем этой непутевой! – пробормотал Дедушка и взглянул на Папу. – Как же нам известить ее?» – «Улица Кёлтэ, 97», – хотела вмешаться Сусу, но, на счастье, горло у нее перехватило, она не способна была вымолвить ни звука. Мамуся заливалась слезами: откуда им знать, ведь не кто иной, как Дедушка запретил домашним даже упоминать имя Аннушки, не то что интересоваться, где она и что с ней. Она, Сусу, поначалу думала, что Папа все объяснит, и эти мгновения, пока все молчали, а она ждала, были ужасны, потому что губы ее сами складывались, чтобы подсказать Папе: улица Кёлтэ, 97. Папа резко побледнел и ответил, откуда, мол, ему знать, где живет Аннушка; надо послать тетушку Кати к Анжу, если уж хоть одна живая душа в городе знает Аннушкин адрес, то это может быть только Анжу, и сейчас, когда Бабушка скончалась, Анжу обязан дать им Аннушкин адрес, что бы там раньше между ними ни произошло. Тетушка Кати поковыляла н Анжу в тот же вечер и вернулась, когда она, Сусу, была уже в постели; Мамуся сквозь слезы повторила записанный на клочке бумаги адрес: «Улица Кёлтэ, 97». «Да? – переспросил Папа. – Значит, она живет на Швабской горе?»
Сусу присела на корточки и принялась чертить на песке. Вот это Буда, это Дунай, а вот это Пешт. Столица делится на отдельные районы. В их городе тоже несколько районов. Тарба, где они живут, относится к третьему району, Будапешт, XII район, – там живет Аннушка. Папа знал, где она живет; тогда почему же он не сказал или, может быть, он забыл? И еще интересно бы узнать, что Бог должен простить Аннушке? А Мамуся любит Аннушку. Улица Кёлтэ, 97. Вот так течет Дунай. Которая из будайских гор – Швабская? Телеграмму Аннушке составил Папа, и тетушка Кати позавчера отнесла ее на почту. Если Аннушка ее получила, то теперь она, наверное, приехала в город. Аннушка. Собственно говоря, Сусу должна ее называть «тетя Аннушка», но у нее просто язык не поворачивается говорить Аннушке «тетя». В памяти ее мелькало так много разных образов Аннушки, составленных из обрывков услышанного. Аннушка-ребенок сидит на коленях у Маруся и выплевывает еду; вот Аннушка, которая исчеркала «Историю мира в иллюстрациях», отдала в обмен на Язона золотое колечко, вот Аннушка с головой зарывается в сугроб, чтобы замерзнуть, вот она выкрикивает нехорошие слова, вот Аннушка, которая взломала крышку рояля: она громко поет на весь дом и никого не слушается. Аннушка ушла из дому девять лет назад, когда ей исполнилось двадцать. /Двадцать лет, и прибавить девять, будет двадцать Девять. Тетя Аннушка? Нет, Сусу не может назвать ее тетей. Она – Аннушка!
Бабушку, наверное, уже положили в гроб. Юли Которман в прошлом месяце тоже была на похоронах, но она говорит, что ни капельки не боялась. «Покойник – он хлеба не просит!» – вспомнились ей слова тетушки Кати. Вот был бы ужас, если бы Бабушка вдруг села в гробу и попросила хлеба! Почему Папа плакал прошлой ночью? Ей очень не скоро удалось снова заснуть, оттого что он долго плакал и молился. Из-за Бабушки? Нет, Бабушку у них в семье никто не любил.
Проснулась Прабабушка. Сусу почувствовала, что старуха смотрит на нее. Она оправила платьице и продолжала вычерчивать схему. Вот это гора Геллерт, на горе Геллерт стоит Памятник свободы. По картинке в «Родной речи» никак не скажешь, что это гора. Настоящие горы – высокие. Вершины и пики гор уходят в небо, а еще бывают горы, покрытые снегом. Сусу ни разу в жизни не видела гор. Мамуся рассказывала, когда Аннушку увозили за границу, чтобы воспитать из нее хорошую девочку, она в Будапеште впервые увидела горы: Аннушка восторженно завизжала, выдернула свою руку из мамусиной и сломя голову бросилась напрямик через улицу; ей хотелось добежать до гор… Столицей Венгрии является Будапешт. Чего хочется больному ребенку? Наименьшая единица речи – слово. Улица Кёлтэ, 97. Интересно бы взглянуть на горы. Конечно, настоящая гора гораздо выше, чем Кунхалом. Улица Кёлтэ находится на Швабской горе, а значит, и Аннушка живет на горе! Интересно, есть ли у Аннушки собака и, если есть, скулит ли она каждое утро на скамеечке под окном? И все-таки отчего это Папа плакал ночью? Бедная Мамуся, что бы она сказала, узнай она, что Папа плакал.
Через распахнутое кухонное окно Янка позвала дочь, пора было переодеваться в траурное платье. Сусу послушно собрала свои учебники и тетрадки. Янка с жалостью смотрела, как тонет худенькое тельце в черной ткани. На редкость хороший, спокойный ребенок ее дочь! И глаза у нее ясные и невинные, открытые детские глаза, не ведающие ни тайн, ни забот. У Аннушки взгляд менялся поминутно, под наплывом впечатлений, а у Жужанны он всегда одинаково чист и спокоен. Сусу в ее годы – чистое дитя, жизни совсем не знает. Об окружающем мире и о взаимоотношениях взрослых ей известно ровно столько, сколько она, мать, сочла возможным рассказать ей. Сусу кроткая и послушная девочка, Янка любит ее так же горячо, как когда-то Аннушку, но с Жужанной спокойнее, о Жужанне никак не скажешь, что она капризна, и не станет она задумываться над странными поступками взрослых: не детского ума это дело. Сусу – истинный ребенок и единственное существо на всем белом свете, которое ей, Янке, и близко и понятно, которое она знает как самое себя.
«Мамуся!» – с нежностью думала Сусу. Она уткнулась головой в руки матери. От рук исходил тот же запах, что и от траурного платья: чуть кисловатый запах красителя. Бабушка сейчас лежит в гробу, и никто ее не оплакивает, даже Дедушка. Как она заметила, Дедушка опять прихватил с собой ключ от погреба. Говорят, алкоголь вреден для здоровья. И ключ от виноградника тоже кто-то забрал, не видно его на обычном месте, где висят ключи. Хорошо бы сейчас поесть винограду! Господь милостив даже к грешнице. Папа тогда солгал. Дядя Арпад крадет. А Мамусю никто не любит, кроме нее, Сусу. Столицей нашей родины является Будапешт. Улица Кёлтэ, 97. Папа совершенно точно знал, где живет Аннушка; почему же, когда его спрашивали, он сказал, что не знает?
7
Окно было распахнуто настежь, из сада долетала болтовня Жужанны и сверлил уши тонкий, препротивный дискант тещи. В доме его отца, приходского священника, окна точно так же, как и тут, выходили в сад, только родительский дом был весь насыщен ароматом цветов, каждая комната, куда ни зайди, встречала своими запахами цветов и трав. Зимой, стоило только открыть дверцу шкафа, и вас захлестывал запах лаванды или мяты: засушенные травы в тюлевых мешочках мать хранила на полках среди белья. В их саду тоже высаживались только сильно пахнущие цветы, даже католики приходили к ним попросить черенков. У матери были удивительные руки: сухие прутья – и те расцветали, стоило только матери прикоснуться к ним. Если же он заходил в кабинет отца, то и там его преследовали запахи: стойкие запахи цветочного мыла и фиалок. Он до сих пор помнит, как это его раздражало. Цветы, цветы и цветы, будто на каком-то нескончаемом свадебном пиру. Пряные запахи кухни. Мать и Францишка поливают каплуна растительным маслом, отец раскатисто смеется и похлопывает по плечу куратора, Янош – младший брат – уплетает, за обе щеки уписывает грудинку. Братец всегда ел сколько влезет, и все же к тридцати годам чахотка скрутила его. Нет, в родительском доме слишком любили земные блага.
Янка, что ни день, заново прибирает здесь, перетряхивает, проветривает. Без малого до сорока лет дожила и никак не может усвоить куцым умом своим, что ему нравится запах пыли, скопившейся среди книг и бумаг. Этот запах напоминает ему студенческие годы, долгие сидения в библиотеках, когда от чтения начинали болеть глаза. Раньше, когда Анжу был в доме, священника особенно раздражал каким-то греховным своим буйством непотребно разросшийся сад, который Анжу умудрился развести на здешних песках. Розы, гвоздики и тюльпаны с темными, широко раскрытыми чашечками. По счастью, у старой Кати не та рука, ее небрежение постепенно истребило все цветы. Кати ленива и, даром что отец ее был садовником, сама она так и не пристрастилась к цветоводству.
Девчонка болтает без умолку! Ее мать – та без нужды лишнего слова не скажет. Обычно и девчонка тоже не мелет попусту, виновата старуха, это она развязала ей язык. Сколько он помнит себя, его всегда раздражало людское суесловие; и Францишку поминутно приходилось одергивать, когда он еще подростком учил уроки. Языком работать Францишка горазда, это она всегда умела. Усядется, бывало, на стульчике и, разводя кукле руки в стороны, знай болтает, даже когда ее слушать некому, рассказывает что-то сама себе, громко, вслух, звенит, не умолкая, и не было для нее игры лучше этой. Приходский храм, где исполнял службы его отец, стоял на склоне горы, почти на окраине села, взберешься на колокольню, а вокруг – шири и дали балатонские. Но даже туда, на колокольню, долетала болтовня Францишки.
В Секешфехерваре в пору ученичества ему жилось гораздо спокойнее: правда, его сосед по комнате, Марци, любил поболтать, но стоило его одернуть, и он тут же замолкал, только посапывал обиженно. А светлые годы студенчества! Каким счастьем было подолгу сидеть в университетской библиотеке! Женева жила размеренной, тихой жизнью, к десяти вечера весь город спал. И если где-то светилось окошко, это означало, что в доме больной или корпит над книгой ученый. В окне у Шобара нередко до самой зари не гас свет. Священник раскрыл лежавшую перед ним книгу. Книга перешла к нему из отцовской библиотеки, на чистом листе лиловыми чернилами было вписано имя отца: «Johannes Máthé, stud.div.».[6]6
Иоганнес Матэ, студент богословия (лат.).
[Закрыть] Он вычеркнул старый экслибрис и вписал свое имя: «Dr.Máthé István. Doctor Divinitatis».[7]7
Доктор Иштван Матэ. Доктор богословия (лат.).
[Закрыть] Если бы ему удалось тогда стать епископом… Арпад сказал, что венок будет из дорогих гладиолусов. Пустопорожние и суетные траты, он выложил все деньги, что удалось прикопить бережливостью и лишениями. Триста форинтов взял у него Арпад. Янка утверждает, что видела очень красивый венок и всего за сто пятьдесят форинтов, но ее нечего слушать, Янка крайне бестолкова и всегда все путает. Похороны встанут им тысячи в две. Ну что ж, у Ласло Куна денежки водятся, пусть он и выкладывает.
Священник отхлебнул глоток вина. Вино со своего виноградника: за ним сохранился крохотный участок на склоне Кунхалома. Он очень любил домашнее вино; мог бы пить и пить стакан sa стаканом, мог бы целый колодец осушить, будь там вино вместо воды. Наедине с самим собой он может признаться: вино во все времена сулило ему блаженство, но долгие годы строгое воздержание было его правилом, только в тех случаях, когда нельзя было уклониться от угощения, он разрешал себе пригубить вина. Однако даже муки обуздания плотских соблазнов были тогда приятны; вечером лечь в постель и до последнего мига, пока не сморит сон, остро жаждать отведать терпкого, молодого вина и оборевать искушение. Боже, как он был молод тогда!
Круг чтения его в основном замыкался книгами собственного сочинения; чаще других он любил перечитывать сборник своих лучших проповедей, благочестивое исследование, посвященное догмату троицы, а также историю церкви, но ближе всего ему был главный труд его жизни – пространное жизнеописание Кальвина, книга, переведенная на многие языки. Больше всего его поражали собственные проповеди: он дивился их пафосу, полету мысли, изысканному богатству языка. И поныне с наступлением пятницы он испытывает некое возбуждение: с годами у него вошло в привычку по пятницам сочинять свои воскресные проповеди. Пора бы уже и отринуть старый обычай, коль скоро своды тарбайского храма оглашают проповеди Ласло Куна. Червь недостойный! Интересно, какую мзду он взимает с властей предержащих за эти проповеди? Когда настанет день суда – не господнего суда, но земного, то он, если доживет, не осквернит уста свои заступничеством за фарисея. То, что Ласло Кун сейчас дает ему кров и пищу, – это не милость, но долг его. Долг священника и обязанность человека. Вспомнить только, кем он был, этот Ласло Кун, когда он приметил его: голодный подросток – ни гроша за душой, начинающий капеллан, неловок и косноязычен, двух слов связать не мог. Долгие годы, не щадя труда и терпения, воспитывал, отесывал он неуча. Все, в чем умудрен Ласло Кун, он перенял от него, даже осанку и жесты – плавный и в то же время энергичный жест, каким он приподнимает облачение или раскрывает Библию; фарисей он и коммунист. Сожаления достойно, что Арпад не возжелал стать священником. Со спокойною душою оставил бы он приход Арпаду.
Он поднял взгляд на портреты. Оба портрета когда-то принадлежали его отцу: Кальвин в мантии с меховой оторочкой и знакомая тощая фигура Цвингли. Карта – это его личное приобретение: выполненная в розовых тонах, слегка помятая карта под стеклом, в узкой черной рамке. Порою, когда взгляд его блуждает по этой карте, он мысленно совершает прогулки. Идет вдоль берега Роны, через мост Мон-Блан попадает на остров или же сворачивает в одну из улочек Cité. Остров с памятником Руссо неизменно вызывал в нем гнев. Памятник недостойному безумцу! Вся душа его возмущалась при виде родительского дома Руссо, тем паче что сам он, священник, жил чуть ли не напротив этого дома. Уму непостижимо, чтобы неискушенный юноша – ему исполнилось тогда двадцать – по сути был человеком совершенно сложившихся, зрелых суждений. Уже тогда разум его постиг, какие опасные теории проповедовал этот одержимый. Женева. Хоть бы единожды еще пройтись по городу вечером, когда в узкие улочки едва пробивается лунный свет, и лунные блики ложатся на башенки и крутые, сводчатые крыши домов. Как встарь, взбежать бы по университетской лестнице и постучаться у дверей семинарии. Профессор Шобар, как всегда, в трудах, его в любое время можно застать в стенах семинарии, даже в ночные часы. Сморщенное лицо профессора светится приветливостью, когда он выслушивает излияния своего ученика. «Lacus Balaton».[8]8
Озеро Балатон (лат.).
[Закрыть] – говорит он профессору по-латыни, но произносит «laküsz», – так выговаривает это слово Шобар. «Итак помилование зависит не от желающего и не от подвизающегося, но от Бога милующего…» Шобар умер в тот год, когда его самого посвятили в доктора богословия. Той ночью он плакал, припав к плечу Бонифация Жимеля подле памятника Реформации. Шобара оплакивали и ректор, и члены университетского совета. «Вот когда я стану епископом!.. – говорил он Бонифацию. – Знаешь, когда я стану епископом…» Тогда он был так уверен, что станет епископом!
Девчонке в саду, как видно, надоело болтать, потому что вдруг воцарилась тишина. Он выглянул из окна. Увидел Сусу, чертившую что-то на песке, заметил, что теща задремала. И снова потянулся к стакану. Благодатный покой, не слышно болтовни этой Дечи. Спит, а физиономия размалевана! И платье коротко, не по возрасту! Старческую дряхлую кожу не скрывают даже чулки. На его средства она наряжается, на его кровные денежки покупает сурьму и румяна. А ведь, как ни прикидывай, ей под восемьдесят. Страхолюдина обликом, а также и нравом противна!
Удивления достойно, что он всегда сторонился ее, и чувства его противились; еще дома, в селе, он радовался, если глаз не видал ее в стенах церкви, если он не встречал ее на улице и не надо было принуждать себя к разговору с ней. Лжива и вероломна. Как он мог не заметить поначалу, что она лжива до мозга костей! Однажды он увидел у нее в руках какую-то французскую книгу в желтом переплете, писанину заведомо безнравственного содержания. Когда же юн поинтересовался, что именно она читает, Дечи чуть ли не на глазах у него под столом подменила книгу. Та, другая, тоже была в желтой обложке – роман Йокаи, в мягком переплете, дешевого издания. Как удалось ей такое? Крайне доверчив был он с этой особой, и как зло отплатила она ему за его доверчивость! Двести форинтов посылает он ей ежемесячно. Нечего сказать, достойно же она распоряжается его средствами! И болтает без умолку, нижет слова, точно бисер. Эдит была молчаливой. За то он и полюбил Эдит, что праздное слово редко слетало с уст ее.
В захолустном селе – не в том, где был его родительский кров, а там, где он начинал служить церкви и где он встретил Эдит, – холм над озером порос виноградными лозами. И меж виноградных лоз по рыхлому песку в ржаво-красных отливах порхала восемнадцатилетняя Эдит. Никогда прежде не доводилось ему видеть девушку, столь немногословную и сдержанную, нежели Эдит. И это ее неизменное белое платье, и белою лентой перевитые золотистые пряди. Никто не умел слушать внимательнее, чем она. Разве что Бонифаций, но тот был далеко.
Когда он сделал Эдит предложение, она убежала от него; вскинула голову и побежала, еще мгновение – и она стремглав бросилась вниз по холму, прочь от церкви, где они беседовали. Длинные, золотистые волосы ее на бегу, рассыпались по плечам, она напоминала бегущую фею. Эдит открыто сказала, что не любит его, но священник не придал веса ее словам. Точно так же сестра его Францишка на все вопросы о женихе пожимала плечами и уверяла, что не любит; когда Дюри, его бывший зять, сделал ей предложение, Францишка залилась слезами, спряталась на чердак и кричала, чтобы Дюри убирался подобру-поздорову, что не любит она его и что она вообще не пойдет замуж, хоть режьте. Потом она, конечно, вышла за него, не минуло и трех месяцев, как они поженились, и тошно было смотреть, как они поминутно целовались в саду, ему даже приходилось одергивать молодоженов. Но эта старуха, она обманула его; Эдит молода еще, твердила она тогда, девушка не знает жизни, ей ли судить о мужчинах. «Я ищу в ней друга жизни», – сказал он тогда старухе. Он против воли разговаривал с Дечи, потому что не любил ее, терпеть не мог и ее дом, где всегда царил беспорядок, повсюду были разбросаны французские романы, на стене висела палитра, и на каждом шагу можно было наткнуться на какие-то безобразные картины; у картин даже не было рам, как положено в приличных домах, холсты прямо так и стояли прислоненные к стене или на мольбертах.
Эдит повернулась к нему спиной; его сбивала с толку невежливость девушки, а она стояла лицом к окну и не отрываясь смотрела на Балатон. Дечи болтала без умолку разные глупости, что дочь, мол, крайне стеснительна, она-де еще сущее дитя: Эдит упорно молчала. Священнику очень нравились молчаливые люди. Он разглядывал спину Эдит в облегающей фигуру белой блузке и мечтал, как славно будет сидеть в кабинете и писать, а Эдит тоже пристроится рядом, займется каким-нибудь своим делом – рукоделием, к примеру, – и время от времени будет вскидывать на него взгляд, а вечерами они, рука об руку, возблагодарят Господа sa дарованный им день. Старуха вышла на кухню приготовить чай, тогда Эдит обернулась к нему, и он увидел, что лицо ее залито слезами. Францишка тоже всегда плакала по малейшему поводу, заливалась в три ручья и в тот раз, когда Дюри попросил ее руки. Он поцеловал Эдит. Как живо помнит он и по сей день тот поцелуй: губы ждали, что щеки ее будут пылать. Лицо Эдит оказалось холодным, как мрамор, и слезы ее тоже были холодны. Он женился на Эдит.
Интересно, какую проповедь произнесет сегодня у могилы Такаро Надь? По совести говоря, Такаро Надю следовало бы зайти к нему, посоветоваться с ним, но, похоже, Ласло Кун и это уладил через его голову, в его собственном доме с ним теперь совсем не считаются. Эдит полагалось бы выносить на кладбище не из часовни, а отсюда, из тарбайской церкви, но Ласло Куну этих тонкостей не понять, для него похоронный обряд – не более, чем пропаганда, пышная церемония, цель которой показать, что у нас никто не вмешивается в дела священнослужителей. Господи, да минует меня чаша сия! Господи, не попусти дурным страстям возобладать в сердце моем! Кем мог быть этот Кальман, что во время их венчания стоял рядом с Дечи? Пренеприятнейший тип в охотничьей шляпе, и перстень с печаткой на руке. Очевидно, этому Кальману было известно многое о странностях Эдит, которые сокрыли от него, жениха. Не будь сама мысль греховной, он утвердился бы во мнении, что Кальман – любовник тещи. Старик отогнал от себя подозрение. «Не судите, да не судимы будете». К тому же доказательств у него нет никаких.
Такаро Надь куда как слабый ритор – не в пример ему. А задача преинтереснейшая – оплакать лишенную разума. Рука его самопроизвольно потянулась к перу, но тотчас же он устыдился своего порыва. «Будь в сердце своем смиренна», – написал он Эдит в молитвенник, Эдит только взглянула на него и ничего не ответила. Теперь-то она воистину смиренна, а ведь как умела буйствовать! Когда священник приехал сюда, в этот город, Кати стояла у ворот и глазела, как молодая жена выходит из коляски; «Господи Иисусе, до чего ж она молоденькая да слабенькая! И кротка, будто агнец божий!» А была она что тигрица лютая. И плоть ее была греховною плотью хищницы. Единожды в жизни он зрел ее обнаженной – = в тот день, когда пришлось навсегда удалить ее из дома. В тот миг, когда он увидел ее обнаженной, у него дух захватило от стыда и срама. Но как же прекрасна она была, эта грешница! Доколе не отпускают человека мысли о блуде? Конечно, зреющую душу ее смутили бесчисленные картины с изображениями нагих людей, все эти порочные полотна в доме ее матери. А как светла была его радость, когда женился он на Эдит, когда ввел ее в дом свой и впервые затворил дверь спальни; он полагал в слепоте своей, что отныне ему не придется смирять плоть, что отныне и с божьей милостью… Он снова отхлебнул из стакана. Эдит оказалась строптивой, еженощно ему приходилось воевать с нею, всякий раз приходилось одолевать ее, и наутро все плечи его были сплошь в ссадинах и кровоподтеках. Как видно, Господь ниспослал испытание рабу своему.