Текст книги "Фреска"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
При расспросах тут же обнаружится, что Янка и понятия не имеет о том, что же сталось с книгами, – Янка ведь. никогда ничего не замечает – и примется ахать и ужасаться, куда это они могли деться. Если же прямо у него спросят, он скажет, что, насколько ему известно, книги забрал с собой Анжу, – пусть-ка пороются у него в хибаре. Лучше бы, конечно, вообще избежать подобных расспросов, потому что изгнание Анжу было обставлено такой шумихой, что все, наверное, помнят: Анжу покинул дом с одной котомкой, в которой вряд ли могли поместиться аннушкины книги, несколько десятков альбомов. Впрочем, неважно. Были книги, и сплыли. Янка хозяйка в доме, значит, она и в ответе за все. Лишь бы Аннушка не вздумала скандалить из-за пропажи. Эта девчонка с детства была помешана на книгах.
В школе сегодня его третьеклашек разбили на три группы по двенадцать человек и на время уроков развели по другим классам. Утром его подопечным сказали, что у учителя Матэ сегодня хоронят мать, и Тамаш Берень, голубоглазый Тамаш, в перемену обходит своих одноклассников, которые робеют в чужих классах, таращат глаза и несмело перешептываются; Тамаш собирает с них деньги на цветы. Мальчик протягивает шапку, и Приемышу кажется, будто он воочию видит, как падают в шапку десятифиллеровые монетки. К собранным с ребят филлерам кое-что добавит родительский комитет, и учителя тоже пришлют цветы, и к моменту похорон у мамочкиного гроба будет двумя букетами больше. Бесспорно, умный мальчик этот Тамаш Берень! В классе он сидит за первой партой, и чем внимательнее Приемыш к нему присматривается, следя, как тот вызывается отвечать, как рассказывает урок, тем больше обнаруживает в нем сходство с матерью. Те же серо-голубые глаза и очень тонкие рыжеватые волосы, тот же нечетко очерченный широкогубый рот. Красивым его не назовешь – Эва тоже не красавица, – но очень умный мальчик; впрочем, Эва тоже очень умная, как и покойный дядюшка Цукер. Эва работает в областном комитете партии, надо надеяться, она не заявится на похороны; партийному работнику областного масштаба не пристало торчать у гроба жены священника, тем более что старый Такаро Надь не преминет упомянуть в своей проповеди о воскрешении душ и загробной жизни. Да и вообще было бы нежелательно, чтобы Эва встретилась с Аннушкой, когда-то они были задушевными подругами. Эва, правда, еще в конце сорок третьего исчезла из города, и дядюшка Цукер весьма неопределенно отвечал на расспросы, куда подевалась его дочь, но при всем том Приемыш не в силах был избавиться от неприятного ощущения, будто Эве кое-что известно о судьбе вверенных ему на хранение ценностей и что рано или поздно она спросит с него. Сама Эва, если даже у нее и были какие подозрения, никогда не упоминала о шкатулке; встретив Янку, обязательно остановится поговорить с ней, всякий раз почтительно раскланяется с Папочкой, но все же лучше, если они вообще не увидятся с Аннушкой и не возникнет даже самой возможности разговора о шкатулке дядюшки Цукера.
Какие глупости сегодня лезут в голову, упрекнул себя Приемыш, а виноваты похороны, это они заставили вспомнить все, что давно быльем поросло. С сорок третьего и до сорок пятого Эва не показывалась в городе, а значит, вся история со шкатулкой и предполагаемые подозрения Эвы – не больше, чем его собственные домыслы, основанные лишь на том факте, что Эва избегает его, ни разу не зашла к нему в школу, даже записать Тамаша в школу, и то послала мужа, Шандора Береня, сына старого дядюшки Болди. Ну, дядюшка Болди небось в гробу перевернулся бы, узнай он про все перемены в теперешней жизни. Чтобы его сыну, его Шандору, жениться именно на дочери Цукера, малевальщика вывесок! Приемыш как бы въявь ощутил характерный запах, которым все пропиталось в доме Цукеров: смешанный запах масляной краски, скипидара и формалина, стойкий, густой дух; едва почуяв его с угла улицы Чидер, Аннушка заливалась радостным визгом и, припустившись к дому на своих коротких ножонках, вопила: «Енё, Енё, открывай скорее, это я пришла!»
Интересно, что Папа не возражал против этой дружбы и, конечно, не без причины: он был священником, который крестил семью Цукеров. Янка рассказывала, что старые Цукеры прежде того неделю за неделей ходили в приходскую канцелярию к Анталу Галу, чтобы укрепиться в Священном писании, а потом однажды привели с собой и Эву. Над ними совершили церковный обряд, после чего все трое считались крещеными. Дядюшка Цукер стал ревностным прихожанином, он не пропускал ни одной воскресной службы и что было мочи горланил духовные песнопения. Но на тетушку Цукер, как видно, не очень-то подействовали наставления Антала Гала, она показывалась в церкви лишь по светлым праздникам: на рождество, на пасху и троицу, – тогда и причащалась, как положено, но круглое, белое лицо ее, когда она вкушала хлеб и касалась губами чаши, хранило выражение сдержанности и грусти, как если бы она содеяла нечто богопротивное.
Эва и Аннушка были ровесницами, вместе пошли в школу, сидели за одной партой, и Аннушка вместе с ним, Приемышем, были частыми гостями в доме Цукеров. Янка, та не ходила, она только провожала их после уроков до дома Цукеров, а потом посылала за ними Анжу. Янка была старше их, чтобы на равных сдружиться с Эвой, но и недостаточно взрослая для супругов Цукер, кроме того, у Янки всегда находились дела по дому. А славно было тогда у Цукеров, помнится, тетушка Цукер всякий раз пекла что-нибудь вкусное для ребят, да и помимо того, чувствовалось, что Цукерам лестно принимать их у себя.
Аннушку связывала с Цукерами великая дружба, чему было несколько причин. В их собственном доме картины были практически запрещены. Папочка из какого-то дурно истолкованного пуританства лишь в виде исключения терпел портреты Кальвина и Цвингли,[4]4
Цвингли Ульрих (1484–1531) – виднейший швейцарский церковный реформатор
[Закрыть] но и те висели в приходской канцелярии; что же касается натюрмортов или пейзажей, то здесь он не знал послаблений: Папочка был начисто лишен вкуса к живописи, нечто подозрительное, чуть ли не кощунственное мерещилось ему в том, что смертный дерзает кистью или карандашом увековечить преходящее, чему по воле господней предопределено исчезнуть бесследно. В их доме считалось крамольным украшать стены картинами, и, когда Аннушка впервые отправилась в гости к Эве Цукер, она вырвала свою руку из руки Приемыша и рванулась вперед, как только завидела вывески, сохнувшие в сводчатой подворотне. Приемыш и поныне помнит, какие там были вывески: для мясной лавки и для цирюльни; на одной из них живая свинья стояла на задних ногах и держала на блюде разделанные части свиной туши а на другой был намалеван женский профиль с оскаленной улыбкой и остекленевшим взглядом; у женщины были голубые глаза и короткие соломенные космы. Аннушка всплескивала руками и взвизгивала, как обычно, когда приходила от чего-нибудь в восторг. Эва, тихая, спокойная Эва не скрывала изумления: как это можно так бурно выражать свою радость. Аннушка вихрем ворвалась в мастерскую, за руку поздоровалась с каждым из учеников, познакомилась с Нанди, подмастерьем, все перебрала и обнюхала, залезла пальцами в банку с суриком. Дядюшка Цукер вышел из-за перегородки и церемонно представился Аннушке: «Очень рад познакомиться, мое имя – Енё Цукер»; Аннушка же рукой, вымазанной в сурике, погладила серый пиджак дядюшки Цукера и подставила ему щеку для поцелуя.
Ему, Приемышу, тоже по душе пришлось у Цукеров. Тетушка Цукер вечно хлопотала на кухне и время от времени присылала оттуда с Эвой полные тарелки лакомств, которые уничтожались в мгновение ока: у них, в доме священника, вкусной едой не баловали, все блюда на вкус были одинаковые, Янка и в будни и в праздники готовила так, будто вся семья страдала желудком. Тетушка Цукер умела печь удивительные пирожные и печенья, Приемыш с Аннушкой даже и названий таких никогда не слыхали. И Аннушка, набив рот лакомствами, с завистью вздыхала: «До чего же хорошо вам живется, Енё!» Дядюшку Цукера она звала только по имени, а тот, облокотясь о подоконник, всякий раз смеялся до слез, завидев, как девчушка сломя голову мчится к нему через улицу. Аннушка дергала звонок у входной двери и нетерпеливо кричала: «Это я, это я пришла, открывайте скорее!»
Просто поразительно, как преображалась Аннушка, стоило только им попасть в мастерскую, где дядюшка Цукер растолковывал ей, какая кисть для чего. Тетушка Цукер обычно повязывала им передники, Эва работала кое-как, больше, должно быть, в угоду Аннушке, но Аннушка – та трудилась вдохновенно, с энтузиазмом. Ему, Приемышу, через минуту надоедало возиться с банками, чашками, лопаточками для растирания красок, и он старался улизнуть во двор, где были поставлены гимнастические снаряды для Эвы: кольца и параллельные брусья; во дворе Приемыш или крутился на кольцах, или же в одиночестве играл в шарики, пока его не звали к столу. К тому часу, как Анжу приходил за ними, оба они успевали налопаться до отвала; большую часть времени Аннушка или трудилась бок о бок с подмастерьями в. мастерской, или же, стоя на четвереньках перед диваном, читала Петефи. Приемыш явственно видел перед собой гостиную Дукеров с мебелью, обитой вишневым плюшем. К дивану приставлялась скамеечка, на нее-то и укладывала Аннушка огромный, роскошного издания том Петефи. Книг у Дукеров было немного, но те, что были, – сплошь иллюстрированные роскошные издания, и Аннушка, встав на четвереньки и задрав попку кверху, с упоением читала «Витязя Яноша». У них дома тоже был Петефи, но Аннушка любила читать только это, хранившееся у Дукера издание, потому что там были картинки, а на картинке все в точности изображено: например, как сидит ворон и выклевывает глаз у падали, – это когда Ян-чи Кукуруза пробирается через лес к разбойничьему притону. На других картинках были нарисованы и сами разбойники: с усами и один страшней другого. Ему, Приемышу, еще пи разу не удавалось прочитать ребятам стихотворение Петефи, чтобы при этом не вспомнить Аннушку; как та, стоя на коленях возле скамеечки, на весь дом выкрикивает стихи Петефи, юбчонка у нее задралась кверху, вся попка наружу, и видно, что на ней не обычные белые штанишки, как положено девочкам, а красные ситцевые трусики домашнего янкиного шитья, потому что белья на Аннушку было не напастись: обязательно она усядется где-нибудь на пол, и через четверть часа беленькие штанишки сплошь перепачканы.
Ну, если дома у них картин не держали, то у Дукеров; их было с избытком. И наверное, рисовал их сам дядюшка Цукер, думал Приемыш; над кушеткой висело большое полотно, запечатлевшее трех робких косуль; эту картину Приемыш видел еще не оконченной. В то время он не умел оценивать живопись, но вероятнее всего творения дядюшки Дукера были ужасны. Аннушке особенно нравился зимний пейзаж, висевший в спальне; все на картине было красного цвета, даже снег, потому что художник изобразил восход солнца. Картина страшно нравилась Аннушке, и дядюшка Цукер, который обожал Аннушку, в конце концов снял картину со стены и вручил девчонке: он дарит ей полотно, Аннушка может взять картину и повесить у себя дома. Аннушка остолбенела, потом завопила от радости и бросилась целовать всех подряд. «Gott im Himmell![5]5
Господь на небеси (нем.).
[Закрыть] – горестно всплеснула руками тетушка Цукер. – Лучшее творение Енё!»
Но картина не надолго ушла из дома Цукеров: Папа в тот же день велел Анжу отнести подарок обратно, снабдив его чопорной запиской, где он приносил свои извинения за недостойное поведение дочери; конечно, ему, Приемышу, в конце концов пришлось рассказать Папочке, что вытворяет Аннушка у Цукеров и что она до тех пор разглядывала картину и восхищалась ею, пока не выманила ее у дядюшки Цукера. Дело закончилось поркой, как завершались почти все «художества» Аннушки; но доподлинная экзекуция состоялась не из-за этой картины, причиной тому послужила Библия, папина личная Библия, дорогое издание в кожаном переплете и с черной шелковой закладкой, на которой Мамочка во времена оны вышила бисером: «Бог есть любовь». Остается сожалеть, что столь благое наущение Папочка постоянно хранил заложенным в Библию, а не повесил его на стену в качестве украшения или повседневного руководства, как, к примеру, поступают с вырезками из стенной газеты: в жизни своей Приемыш не встречал дома, где на долю его обитателей выпадало бы меньше любви, чем в их собственном доме – в доме священника.
К тому году девчонки заметно вытянулись, и Аннушке и Эве было, должно быть, лет по четырнадцати – ну конечно, они тогда ходили в четвертый класс гимназии, а Приемыш заканчивал начальную школу. Той осенью Эва не пошла в пятый класс вместе с Аннушкой, а осталась в мастерской у отца, ученицей. День рождения Эвы был в феврале, их с Аннушкой пригласили на праздничный ужин. «Gott im Himmel! – вздыхала тетушка Цукер. – Что бы вам прийти пораньше, когда взбитые белки еще не опали». Эва получила в подарок Библию. Они с Аннушкой готовились тогда к конфирмации – на троицын день, – подарок преподносился по случаю этого события. Что это была за Библия! Аннушка, когда ее увидела, лишилась дара речи. Интересно, где отхватил старый Цукер такую роскошь? Он казался счастливейшим человеком в тот момент, когда извлек из обтянутого шелком футляра, освободил от пергамента и водрузил перед Эвой чудовищных размеров Библию. Величиной этот монстр был с полстола, и каждую вторую страницу книги украшала картинка. Незадачливый старик этот Цукер, он, должно быть, отвалил за Библию уйму денег. На первой странице, сразу же напротив титульного листа, парил сам господь бог с окладистой белой бородой и в развевающемся балахоне, прикрывающем ноги в сандалиях, а вокруг бога во всю ширь небес горели бесчисленные звезды. Среди картинок в книге были все пророки, и царь Соломон, и его храмы, дальше был изображен многострадальный Иов, который сидел на гноище, а рядом вертелись две тощие рыжие собаки; Иов, должно быть, ковырял себе руку осколком стекла. В главе о распятии Спасителя были изображены краснорожие разбойники, висящие на кресте, а у сосредоточенного и вроде бы даже чуть разгневанного Христа голова склонилась набок в смертной муке.
Аннушке даже лакомый кусок не шел в горло, она не в силах была оторваться от Библии. Дядюшка Цукер все время откашливался: сжимало горло, до того он расчувствовался; а сама Эва, виновница торжества, наряженная в белую матроску, сидела во главе стола, сдержанная и молчаливая, и непонятно было, как, собственно, она относится ко всей затее: к праздничному ужину, к гостям, к Библии. У него, Приемыша, было смутное чувство, будто она вовсе и не рада. Но потом Эва поцеловала отца в щеку и даже приложилась к руке, и тут все прослезились от умиления, вернее, трое Цукеров и Аннушка, ну да, впрочем, евреям ничего не стоит пустить слезу. Дядюшка Цукер расхлюпался и в тот момент, когда вручал ему шкатулку на хранение и просил передать Эве, когда той не надо будет скрываться. Старый ворон, заранее накаркал себе злую участь. Интересно бы взглянуть, какую физиономию скроила тетушка Цукер, когда ее загоняли в газовую камеру? Наверняка и тогда твердила свое излюбленное «Gott ira Himmel!», Фу ты, нелегкая, и что за чертовщина лезет в голову! Словом, на торжестве у Цукеров Аннушка была совершенно не в себе от возбуждения. У Папы день рождения приходился на четвертое августа, и вот, когда они возвращались домой от Цукеров, Аннушка заявила, что придумала для Папы замечательный сюрприз. Четвертого августа тайна открылась. Накануне Аннушка выкрала из канцелярии любимую папочкину Библию, унесла в каморку к Анжу и ночью, пока весь дом спал, при свете свечи вклеила в Библию девять картинок на библейские сюжеты, наиболее интересные, с ее точки зрения. Он, Арпад, запомнил лишь два из девяти рисунков, на одном был изображен Иисус, въезжающий в град Иерусалим, причем сам Иисус получился совершенно неприметным, на него и внимания-то не обратишь, зато на переднем плане двое ребятишек дрались из-за корзинки смокв, и вся толпа, возбужденно размахивающая то ли пальмовыми ветвями, то ли просто руками, да и сам Спаситель гораздо меньше бросались в глаза, чем эти двое мальчишек с корзиной плодов. Другая картина, должно быть, потому врезалась в память, что Папочка из-за нее больше всего кричал и выходил из себя: на картине была нарисована женщина, облаченная в багряные одеяния; женщина сидела верхом на каком-то звере с красной шкурой, а у зверя было семь голов и десять рогов. Аннушка положила Библию к завтраку под салфетку Папочки. Такую порку, как тогда, Аннушка получила еще всего один раз в жизни, после чего и бежала из дому; впрочем, в тот, первый, раз ей, можно сказать, крупно повезло, потому что после экзекуции Папочка в сердцах спровадил ее в Женеву в монастырский пансион, чтобы там ее хоть как-то приструнили.
Дуреха была эта Аннушка! Вспоминаешь тогдашнюю их жизнь, и приходит на мысль, что, несмотря на частые побои и колотушки, она, пожалуй, была привязана к Папочке. Могла бы и сообразить: нельзя делать подарок Папочке по своему вкусу и стремиться порадовать священника картинами, которые, как известно, всегда приводили его в ужас. Хотя и то правда, откуда ей было это усвоить. В их доме искони было заведено так: если и покупались подарки, то каждый норовил осчастливить другого тем, чему был бы рад сам. Янка «радовала» рукодельным набором Аннушку, которую невозможно было засадить за штопку. Папочка, в свою очередь, покупал Янке новейший молитвенник вместо новейшей поваренной книги, о которой Янка тщетно мечтала полгода; тетушке Кати ежегодно в день ангела преподносилась очередная пара чулок, хотя Кати за несколько дней до именин принималась намекать, что ей хотелось бы душистое мыло или одеколон – с запахом сирени или роз. Если хорошенько припомнить, то из всей семьи только он один всегда получал в подарок именно то, что хотел, правда, оп всегда заранее высказывал свою просьбу, не ограничиваясь намеками, как простушка Кати.
Остается надеяться, что Эва Цукер все-таки не придет на похороны. Малоприятно было бы встретиться с ней, да в что они могли бы сказать друг другу? Мастерскую разбомбили, стариков сожгли, Эва стала женой Шандора Береня, и незачем вспоминать теперь, что когда-то они росли вместе, умиляться тому, как, бывало, Аннушка мчалась по улице Чидер, нетерпеливо дергала дверной звонок и кричала: «Енё, открывай скорей, это я пришла, Енё!» – после чего выбегал дядюшка Цукер, распахивал дверь, и живот у него под зеленым фартуком колыхался от смеха, а Аннушка подставляла ему щеку и скороговоркой выпаливала: «Сервус, родной мой Енё, ведь правда же, ты разрешишь мне немного порисовать?» Черт бы побрал всех Цукеров, вместе взятых! Наверное, все-таки следовало отдать шкатулку Эве. Хотя интересно, на что бы они жили тогда во время инфляции?
5
На эту лохань Кати всегда смотрела с любовью, потому что при виде ее вспоминала мать. В родительском доме дальний угол двора занимала бочарня Тота, и они с Рози учились ходить, лавируя среди дуг и обручей для бочек. Дядюшка Тот однажды сделал ей крохотную игрушечную лоханочку, которая была совсем как у взрослых, только потом отец с руганью вышвырнул игрушку из дому, потому как, по правде говоря, дядюшка Тот вовсе и не ей хотел угодить, а матери.
Отец служил садовником при городском парниковом хозяйстве и возвращался домой под вечер, а дядюшка Тот был вдовцом, и мастерская на целые дни привязывала его к дому; что же касается матери, то она была раскрасавицей, одни косы чего стоили – длинные до пят. А эту лохань смастерил Михай, то бишь Анжуй, благослови господь Аннушку, которая наградила его этим мудреным прозвищем, даже у нее, Кати, язык не поворачивается в мыслях назвать его по-другому. А из мыслей его никак не выкинешь, уже хотя бы потому, что сарай, где живет теперь Кати, прежде служил прибежищем для Анжуя, а она, Кати, спала тогда в кухне на раскладушке; в те годы сюда не разрешалось совать нос ни одной живой душе, и даже его преподобие не раз, бывало, призадумается, прежде чем переступить порог сарая.
Анжуй досками перегородил длиннющий сарай, а в перегородке он прорубил дверцу, и получилось как будто две комнаты, одна впереди, другая позади, только в дальней она держит уголь и наколотые дрова вроде бакалейщика Сепеши, который зимой пучками продает лучину на растопку, и связки лучины торчат у него даже из-под кровати.
Пока Анжуй занимал сарай, она, Кати, спала в доме, и тут были свои хорошие стороны и свои недостатки. Главное удобство, что в доме, бывало, стоило лишь повернуть кран, и плескайся над раковиной сколько душе угодно, ну и тепло было на кухне всю зиму, хотя, как ни прикинь, кухня она и есть кухня. Кати любит ложиться рано, и если кому-то, случалось, приспичит попить воды или достать съестного из кладовки, то распахивалась дверь, включался на кухне свет, а она с головой залезала под перину, одним глазком выглядывая оттуда, и очень стеснялась, что она лежит тут, посреди кухни в постели, а хозяева вынуждены обходить ее со всех сторон. В сарае другое дело, тут ей никто не мешает. Захочется погреть старые косточки, можно протопить железную печурку; кровать, правда, не удалось сюда втиснуть, зато деревянную лавку, которую Анжуй когда-то приколотил к стене сарая, он отмерил не скупясь; лавка широченная, хоть матрац клади, хоть перину. Кроме лавки, стояли тут маленький столик и трехногая подставка для таза, словом, все, что и должно быть в настоящей комнате, но зато и жила она на отшибе не под одной крышей со всеми. Другой раз ночью, бывало, услышит во дворе какой-нибудь шорох, пугается до смерти и, не вздувая света, садится на лавке. Последние годы думалось ей и такое, что, случись с ней ночью худо ~ – занеможет она или умрет, – и, не ровен час, пролежит тут в сарае хоть до полудня, никто ее и не хватится. Завтрак готовит Янка, молоко у молочника берет тоже Янка, и если заметит когда, что Кати не подмела двор, – и тут слова не скажет, возьмет метлу и пройдется по дорожкам. Не встань Кати в срок, и Янка подумала бы, что разоспалась она – старая стала, седьмой десяток доживает, вот Янка и жалеет ее. А ей иной раз легче было бы, если б прикрикнули на нее, что без дела сидит; с тех пор, как Янка со всеми делами по хозяйству справляется без помощи Кати, старухе кажется, что теперь ей незачем жить на свете. За всю свою жизнь не хворала она столько, как прошлую зиму; и дел-то никаких не делала, а из хворей не вылезала, да коли разобраться, так, может, оттого и хворала она, что от работы ее вовсе отлучили, стирки и той не доверяют, приглашают Рози; та и всего-то на пяток лет моложе ее, а поглядеть, так и пышет здоровьем даже теперь, это в шестьдесят-то три года.
Вода была теплая, приятная, и старуха постанывала от блаженства, когда ноги ее упирались в гладкое дно лохани. Бедняжка госпожа, вот и прибрал ее бог. Дознаться бы, куда они денут ее платья, помнится, было у хозяйки серое платье, ну до чего ловко сшитое да красивое. И по сей день оно как новое, видела его Кати, когда Янка в начале лета пересыпала нафталином зимние вещи. Старуха неторопливо растирала свои ноги со вздутыми венами, опущенные в горячую воду, и так же неторопливо текли ее мысли. А ну, как вздумается им вдруг подарить ей то серое платье! Что ж, очень даже может быть. У Янки своих платьев столько, что вовек не сносить, а девочку ведь в серое не оденешь. Серый цвет – он для старухи.
У Анжуя была даже вешалка для полотенца – костяной рожок, прибитый над треножником. Чего только не мастерил этот Михай, какие гребешки, рукоятки для бритвы вырезал из рога! Кати достала полотенце, насухо вытерла ноги. Давно она. не обувала туфли, трудно будет в них втиснуться, но сегодня надо быть одетой как положено. Когда она только поступила в дом священника, четыре десятка лет назад, – худющая тогда была девчонка и вечно кашляла, – с первой же платы, выданной за год, она справила себе черное платье и головной платок, чтобы было в чем в гроб положить. Отец у нпх умер в одночасье, в доме не было ни гроша, и пришлось хоронить отца в чем ходил – в тех же латаных штанах; они с матерью чуть со стыда не сгорели. Розика все похороны в голос ревела, так что ни слова было не слыхать из заупокойной молитвы, а уж до того складно да красиво говорил священник. Люди думали, Розика по отцу убивается, а у ней-то, бедной, слезы от стыда в три ручья, знала, что после похорон соседи им все косточки перемоют.
Неужто заколотят гроб до прощания с покойницей? Не должны бы, по обычаю так не положено. Что бы им тогда нарушить обычай, заколотить бы гроб с самого начала, вот и обошлось бы без пересудов, что и обрядить-то, мол, не могли покойника, как полагается, и саван-то у него бумажный, да и тот короток. Ну уж зато на ее счет языки не почешут, платье у нее припасено, вот и сейчас она в нем пойдет; до чего удачная попалась материя, который год ей ничего не делается, а ведь по большим праздникам она это платье каждый раз надевает, платок же носит не снимая, с тех пор, как не по годам ей стало рядиться в кашемировый с розами. Фигура у нее тоже почти не изменилась, разве что чуть сгорбилась и усохла; у них в роду полных не было. У Розики и теперь талия осиная, а уж в девках-то, господи, какая была писаная красавица, во сто крат краше матери.
Сейчас, когда мысли ее вернулись к Розике, вернулись и прежние страхи. Единственная надежда – увидеть сестру на похоронах и востребовать с нее назад аннушкину ложку. А ее преподобие, сердечная, хоть бы знать дала, что чует конец свой, глядишь, и не дошло бы до беды с этой ложкой, подыскала бы она для Розики что-нибудь другое. И Арпадик недоглядел: тот, как в последний раз проведал убогую, с тем и вернулся домой, что, мол, чувствует она себя по-прежнему; вот никому и невдомек было, что смерть близка. И то жалко родимого, выходит, парень второй раз осиротел. Теперь ей, Кати, одна забота: извернись, да вызволи ложку обратно, потому как уж если Аннушка заявится домой да к столу сядет, то ни одной другой ложки и ко рту не поднесет.
Кати уставилась на свои распухшие, искривленные ноги со вздутыми венами. Кабы набраться храбрости и выловить все, как на духу, глядишь и отдали бы ей эту ложку насовсем. Аннушки девять лет как и след простыл, а Янка – та добрая, чего ни попроси у нее, все готова отдать. Но тогда пришлось бы объяснять всю подноготную, для чего понадобилась ей серебряная ложка, а об этом Кати говорить не хотелось. У Янки сердце доброе, но даже Янке она нипочем не могла бы открыть правду и никому другому, ни Ласло Куну, ни старому священнику. Легче всего было бы открыться Арпаду, но его она в последнее время почти не видит. Арпадик бы ее понял, ему и самому всю жизнь от других перепадало, как говорится, на тебе небоже, что нам не гоже. Сколько раз, бывало, мальчонкой, присядет на корточки у ее постели в кухне и давай жаловаться на свою сиротскую долю. «Нету у меня ни отца, ни матери!» – плакался горемычный. Только ей одной он всегда и мог довериться, вот ведь и теперь у нее у единственной решился Денег попросить; ну и счастье ее, что смогла выручить богом обиженного. Двадцать девять форинтов дала она ему в декабре прошлого года – все, что было отложено. Арпадик обещал вернуть с лихвою, и на том ему спасибо, жизнь Дорожает на глазах. Уж до чего ему туго приходится, сироте убогому, а ведь две школы кончил; сроду не подумала бы, что учителям так скудно платят, вот и бьется Арпадик, чтобы свести концы с концами. Оно правда, денег не жалеет на покойных родителей, благослови его господь за благое дело. Книги свои, что накоплены, помаленьку сбывает через Розику, а деньги все до гроша отсылает в Эмече; вот бы хоть одним глазком поглядеть на могилку его матери утопшей, цветет небось холмик, что твой райский сад; еще бы, Арпадик столько денег туда угрохал, а баба эта, что за могилкой ухаживает, все тянет и тянет из него, бессовестная! Да, ему, Арпадику, она могла бы открыться, а больше никому, ни одной живой душе. Четыре десятка годов она терпела и вот дождалась: не осталось в Смоковой роще человека, кто помнил бы еще, что тогда вышло с Розикой, кто помнил бы, что отец их пропил свой праздничный костюм, а потому из-под савана торчала его латаная-перелатаная одежонка. И мать их покойная давно на том свете, уж не помянет, как встарь, ни дядюшку Тота, ни его мастерскую, что-де могла бы там стать полновластной хозяйкой, не будь она верной женой своему мужу. Да и дядюшка Тот, где он теперь, на каком свете, в какой земле; как забрили его в четырнадцатом году, с тех пор только его и видели. А уж какая бы им благодать была, женись он тогда на маме, и ей, Кати, глядишь, не пришлось бы доживать свой век на задворках у священника.
Розика плакала от радости, когда рассказывала, что Юлишка из продмага возле толкучки позвала ее в кумы, сроду она не мечтала, не думала, что ей такая честь выпадет. У Юлишки этой продмаговской родилась девочка, назовут ее Аннушкой, на завтра и крестины назначены, а крестными будут Рози и Яни, юлишкин дядя, который на бойне работает. В прошлом году, как свинью резать, тогда завязалась эта дружба промеж ними; Розика, почитай что, всем заправляла вместо соседки, и свинье, пока резать ее не надумали, корм всякий день она задавала. Юлишка – та домой приходила только к вечеру, в десятом часу, а муж ее и того позже.
Кабы выбрали девочке другое имя, может, и не дошел бы черед до ложки; Розика уж лет пятнадцать как торгует на барахолке, мало ли чего попадается среди старья, нашелся бы и какой другой подарок. По совести говоря, и про ложку-то вспомнила она, Кати, ложка серебряная, и на ней выгравировано имя Аннушки, сестра не знала, как и благодарить за ложку, потому как ясно было, что лучшего подарка не сыскать. А ведь этой магазинной Юлишке надобно хоть как-то угодить, уважение ей показать; родом Юлишка из другого комитата, работала на какой-то фабрике и только потом попала в их края и вышла замуж за здешнего парня; и трех лет не живет еще в городе. Юлишке ничего не известно об их семье. Рози для нее – «тетя Розика», которая помогает присмотреть за свиньей. Анжуя Юлишка тоже знает, а кто в Смоковой роще его не знает, но ей невдомек, что Анжуй и Розика когда-то были не чужие; не знает она давнишних обитателей улицы Гонвед, и о семье священника ей тоже ничего неизвестно. Да, как ни прикидывай, а ложку придется вытребовать обратно, серебряная ложка – не абы какая завалящая вещь, вроде бидона для жира, который она в прошлом году отыскала в кладовке и послала Юлишке, когда у них резали свинью.