Текст книги "Фреска"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Несушек он наловил спозаранку: вот уже три дня, как хохлатки старой Пош бродят по дороге против его дома. Старуха, конечно, примется голосить, когда недосчитается кур. Если Аннушка уедет сегодня, он выгонит кур на улицу, уж как-нибудь найдут они дорогу к дому. Виноград тоже пришлось нарвать без спросу: Анжу стянул его на Кунхаломе, поднявшись туда на рассвете. Гергея, непутевого этого, слава богу, уже не было дома. Анжу хотел было прихватить корзинку яблок, да побоялся, что Аннушка узнает их: этот сорт только у них и был выведен во всем городе. Виноград Аннушка уписывала за милую душу, не подозревая, что и она когда-то, еще в детстве, подвязывала лозу крохотными ручонками. То-то разбушуется служитель божий, как обнаружит, что в саду, побывали воры; у старого скряги пересчитано, на какой лозе сколько гроздей. Кати сказывала, ему теперь любого пустяка довольно, чтобы слезу пустить, конечно, когда не читает Писания и к бутылке не прикладывается. Что до него, так пускай себе плачет поп, хоть обрыдается вместе со своими чадами и домочадцами, тем его, Анжу, не разжалобить, лишь бы единственная его дорогая не знала ни слез, ни горя.
Охота ему спросить у нее, почему не вышло из нее художницы, если уж девчонка и из дома сбежала, чтобы выучиться на художницу, да и школу рисовальную окончила. Пять годов училась-маялась в Пеште, а вот ведь недалеко от него, старика, ушагала; даром что и диплом у нее есть – учитель рисования, – а она никого не учит и сама не рисует, все норовит по старинке: шкатулки вырезает, пепельницы лепит, вазы раскрашивает да абажуры и несет продавать в лавку. Называется это – изделия народных промыслов. У них в городе тоже есть такая лавка, да только покупателей туда не заманишь: эка невидаль – посуда глиняная да тряпье домотканое! Когда ни забреди на Главную улицу, в пыльной витрине все одно и то же торчит, товар в лавке залеживается. А в Пеште, рассказывает Аннушка, все нарасхват, не напасешься, говорит, раскупают в мгновение ока, краска еще просохнуть не успевает. Оно, может, и так, по виду не скажешь, что она там бедствует и перебивается впроголодь, вроде бы раздобрела малость и даже подросла как будто. А дело ее, как послушать, нехитрое: соберет она в лавке заказы, дома они на пару с Адамом навыдумывают, намастерят всякой всячины и несут в лавку, а там уж им и деньги заранее приготовлены.
Нет, ему такая жизнь не по нраву – таскаться со своим товаром. Может, и у него стали бы покупать, да ведь тогда пришлось бы ему ходить в город, в ту лавку, раскладывать товар да кланяться: извольте солонку, а вот вам посох пастушеский, узор на нем – в точности как на клюке у деда моего, того, что пас овец у Бедешарока; резьбу я покрыл воском, оттого она красноватая. Нет, это; не на его характер, даже если бы выгорела затея с собственной лавкой; была у него неотступная мечта: он сидит на задворках и знай себе трубкой попыхивает, а покупателей Аннушка обхаживает. Нет, не так, даже и Аннушке не пришлось бы заводить разговоры: пускай бы покупатель: сам спрашивал, чего ему надобно. Все поделки, сделанные его руками, – разные, за всю свою жизнь не смастерил он двух одинаковых изделий. Уж и того жаль, что приходится отдавать свой труд в чужие руки, ну а раз этого не миновать, пусть, по крайней мере, у него попросят. Когда просят, то и предложить не зазорно; а уж если кто просит, да видно, что полюбился товар покупателю, Анжу готов хоть даром отдать, лишь бы угодить человеку.
Барахолка, она чем хороша: разложишь товар и сидишь себе посиживаешь, по сторонам не глазеешь, и даже здороваться никто тебя не неволит; народ идет мимо, кто застрянет у лотка, а кто и не остановится, иной ткнет пальцем в щетку или шкатулку какую, что почем, поинтересуется, скажешь ему цену – и вся недолга, – либо понравится человеку вещица, либо прочь пойдет, а лишних слов и тут тратить не надобно, торговаться с ним бесполезно, да, впрочем, на барахолке характер его давно всем известен. Но чтобы Аннушка жила этим нехитрым ремеслом…
Анжу всегда думал, что она станет рисовать большие картины, такие, как она показывала ему по вечерам, при свечке, когда ей удавалось улизнуть из дома в сарай к Анжу вместе со своими альбомами, и они листали те альбомы и разглядывали картинки. Почему же не получился из нее рисовальщик, если в художественной школе она шла первой? Три года подряд ей награды давали в той школе, и в Мишкольц-то ее возили бесплатно в творческую колонию художников, о чем Аннушка писала ему. А уж как эта девчонка картины любила – сызмальства обмирала! Однажды даже ходила с ним в католическую церковь, чтобы самой взглянуть на ту картину в алтаре, о которой она знала с его слов; а ведь боялась так, что у бедной зубы дробь выбивали со страху: не ровен час, кто узнает ее и передаст отцу, что она была в церкви, и тогда ей головы не сносить. Уж больно нравилась ему та картина в алтаре – Богоматерь с младенцем Иисусом, а в особенности облако, которое Богоматерь попирала стопами. Как-то раз он, Анжу, попытался вырезать такое же облако из дерева, и вроде бы ему удалось: на облако опустился ангел и смотрел вниз. Тогда еще жива была его покойница мать, а он, в ту пору молодой парень, вырезал игрушку ей в подарок. Когда он повел в церковь маленькую Аннушку, ему больше всего хотелось показать ей ангела, перед которым когда-то в детстве подолгу простаивал он сам: ангел с головы до пят был закован в железные латы, в руке он вздымал громадный меч, а по крылам его сияла огненная кромка. Ангела на прежнем месте не оказалось, взамен картины стояла фигура какой-то женщины с розой в руках: должно быть, монашка какая, но кто именно, этого Анжу определить не мог, не любил он обивать церковные пороги, с тех пор как повзрослел и вошел в разум.
Анжу усмехнулся собственным воспоминаниям, сунул было в рот виноградину, но тотчас и выплюнул, спохватившись, что виноград тот – из поповского сада. Все-таки, стоящий человек эта Кати, ни одной живой душе не проболталась, и даже Францишке не удалось докопаться до истины, но, правда, Францишка не больно-то часто и захаживала сюда, в Смоковую рощу. Ну, а он, Анжу, смерти не примет до тех пор, пока не скажет попу, что понапрасну тот изводил на него хлеб церковный да вином причащал: гроша ломаного не стоит поповское отпущение грехов, потому как он, Анжу, вероисповедание унаследовал от матери и, стало быть, римский католик. Спроси его поп, когда брал в работники, он бы так прямо, без утайки и сказал ему, но Кати вместо него все уладила и обо всем договорилась, он пришел на готовенькое, да так и застрял у священника, проситься обратно на щеточную фабрику он ни за что не стал бы, хоть тут озолоти его, ну и кончилось тем, что в ближайший церковный праздник пришлось ему принимать причастие.
Вот он и мечтал, что Аннушка научится рисовать картины не хуже, чем в церкви. В позапрошлом году, – тогда еще он был при сапогах, – он как-то раз зашел в выставочный зал, где картины то и Дело меняли и пускали бесплатно; надеялся Анжу, авось да вывесят там что-нибудь на аннушкиных работ: про выставку писали, что там-де будут показаны «молодые художники». Но на выставке не встретилось ни одной картины, какую могла бы нарисовать Аннушка; картины там подобрались одна к одной, и все страшенные. Либо тебе железо куют, либо сталь заливают, и лица у рабочих полыхают от жара красным и лиловым заревом; был даже изображен трактор, но это еще куда ни шло, картина стоящая: по крайней мере, все детали были на месте, и даже винтики все можно было пересчитать.
Самое чудное, что дома у себя оба они рисуют – и Адам, и Аннушка; как-то в письме она описала даже свои полотна. Готовых картин скопилось такое множество, что в квартире повернуться негде. Но Аннушка, должно быть, стесняется: никому их не показывает и на выставку тоже не отдает, вместо того лепят они керамические пепельницы, вырезают шахматные фигурки, раскрашивают шкатулки, – тем и перебиваются. Жаль, не вышел из нее художник, а уж ей ли того не хотелось, и вот ведь тем и живет, горемычная, что у него, старика, переняла. Сколько раз, бывало, сызмальства еще, допытывалась, сколько приставала к нему, особенно перед побегом из дому: «Скажи, умею я рисовать? Только правду скажи!» – «Ну как же, знамо дело, умеете!» – отвечал Анжу. Ему так казалось. Да, видать, ошибся он; те, чьи картины на выставке, знать, умели рисовать лучше Аннушки. Он и не спрашивает, отчего, мол, не сделалась она художником, к чему растравлять ей душу, ей и без того, должно быть, несладко. Да и то сказать, не все ли едино, главное, что ей удалось вырваться из дома и Адам этот заботится о ней, значит, не пропадет она с голоду, да и по одеже видно, что нужды она ни в чем не терпит.
Но вот чулки-то надобно бы ей надеть, и вдобавок еще ногти на ногах вымазала красным; эх, голова садовая, совсем без понятия, ведь со смертью шутить не след и покойницу положено уважить. Никак нельзя ей на похороны заявиться в сандалиях на босу ногу и простоволосой; этак встанет она у гроба с непокрытой головой, стыда не оберешься. Счастье еще, что платок дома имеется, красивый такой, черный платок – память о матери; сберег он его, не продал. Голову есть чем покрыть, а вот на ноги-то чего ей дать… И то стыдобушка, что самому придется идти на похороны, почитай что, в опорках. Гори ты огнем, старый пропойца, ведь как он просил этого Тури не продавать сапоги до сегодняшнего вечера, хотел в справной обувке показаться на люди, и старый хрыч клялся-божился, что вернет сапоги обратно, если не подвернется выгодный покупатель, и не принес, старый прощелыга, видать, спустил за гроши… Он и шкуру с себя готов заложить, этот Тури, лишь бы раздобыть монету да в кабак закатиться. Плакали сапоги, выряжайся теперь в драные обноски, штанов-то подобротней, и тех нету. Правда, можно накинуть на плечи бекешу, все, глядишь, малость прикроет дыры. Штаны у него есть, худо-бедно, да обойдется, вот только перед Аннушкой неладно, теперь-то она смекнет, что нет у него за душой и гроша ломаного, и станет изводиться из-за тех денег.
Анжу встал, хмуро буркнул Аннушке, чтобы дала ему денег, а уж он сам сходит в лавку и купит ей чулки эти. Аннушка не осмелилась перечить, она вынула стофоринтовую бумажку и протянула ее Анжу вместе с обрывком бечевки, которой обмерила талию, потому что пояса для чулок она тоже не захватила и его тоже надо было купить. Анжу вышел, захлопнул за собой калитку и крикнул ей с улицы, чтобы она вымыла посуду, пока он будет в отлучке.
Вода для посуды согрелась. Аннушка поискала было тазик, но не нашла, пришлось взять миску, мочалка тоже нигде не попадалась; возле бочки из-под купороса Аннушка выдернула пучок травы и вытерла жир по краям котелка. Напевая, летала она взад-вперед по двору, вымыла плошку, поставленную для кур, налила птице свежей воды. Ведро с водой занесла в дом, чтобы вода стояла в прохладном месте, и, круто повернувшись, смахнула с края постели коробочку. Это была пустая коробочка из-под лекарства. Кто ухаживает за Анжу, когда тот болен? Взгляд ее вновь скользнул по убогой постели, голо торчащим гвоздям, на которые нечего было повесить; Аннушка привстала на цыпочки, пощупала рукой, не лежит ли чего на балке. Нет, и там было пусто, два резных рожка для питья да старая кружка из-под щелока, – вот и все, что удалось найти. Аннушке очень хотелось взглянуть на любимую цитру Анжу, но инструмента как не бывало, и Аннушка поняла, что в ту ночь, когда Анжу повесил ей на шею красный мешочек, он обманул ее: в кисете лежала вовсе не половина его сбережений, а все, что удалось ему скопить за годы работы у священника.
В их доме на улице Кёлтэ, рядом с кладовкой есть небольшой чулан, там хранится садовый инвентарь и бочки. При большом желании в этот чулан можно бы втиснуть деревянную кровать. Но как уговорить Анжу, чтобы тот согласился поехать с ней? Адам с тем и отпустил ее, что она привезет с собой Анжу, но Аннушка тогда засмеялась и возразила ему в том духе, что какой, мол, смысл для Анжу переселяться на Швабскую гору, когда он в Смоковой роще сам себе хозяин. Хозяин, как же… В доме хоть шаром покати. Нищий, вот он кто, – беспристрастно отметила про себя Аннушка, и ей невольно вспомнилось, как она пичкает Густава. Густав, Язон, Анжу. Черт-те что с нею творится, опять слезы в три ручья. Куда же запропастилась эта несчастная цитра? Неужто и цитру Анжу продал? Аннушка опустилась на колени, заглянула под кровать и – вот радость: там, у самой стены, за огромными лаптищами из сухих кукурузных листьев блеснуло что-то. Цитра! Аннушка протянула руку, чтобы достать цитру, – ну и чистюля этот Анжу, попробовал бы кто у нее в доме заглянуть под шкафы и кровати! – но блестящий металлический предмет, который она извлекла из-под кровати, оказался не цитрой; это был венок.
Аннушка присела на корточки и принялась разглядывать находку. Сплетенный из еловых веток, венок был сделан в форме сердечка. По изгибам венка на небольшом расстоянии друг от друга сидели ангелы: вырезанные из дерева серебряные ангелочки; в пухлых ручонках у каждого – крохотный музыкальный инструмент: кто дует в трубу, кто пиликает на скрипке, а третий, самый красивый ангелок играл на цитре. Лента у венка была тоже серебряная. Анжу склеил ее из полосок кукурузного листа и покрыл серебристой краской, а по серебру соком бузины вывел надпись: «От Коринны и Михая». Венок был истинным произведением искусства.
Аннушка плакала так безудержно, что, казалось, сердце готово было вырваться из груди; Михай, – пыталась она произнести это имя так, как в те далекие времена, задолго еще до ее, аннушкина, появления на свет звала Анжу Мамочка, а ее собственное имя – единственное, кроме жизни, чем одарила ее мать, – сверкало перед нею на серебряной ленте.
Решено: она увезет Анжу с собой в Пешт, и станут они жить втроем. По правде говоря, ей всегда хотелось, чтобы Анжу был рядом, но по своей воле – так ей казалось, – Анжу никогда не расстался бы со Смоковой рощей, а самой приехать за ним… она не могла заставить себя хоть на несколько дней вернуться в Тарбу. В письмах она спрашивала Анжу, не согласится ли он переехать в Пешт, Аннушка написала ему сразу же, как. только обосновалась на Швабской горе, но Анжу не ответил, он вообще не отвечал ей на письма, ни на одно письмо. Поначалу-то ей и некуда было взять к себе Анжу. Когда она бежала из дому…
…Она уехала ранним поездом; чтобы поспеть к поезду, на вокзал надо было отправляться среди ночи, однако с наступлением темноты тогда еще небезопасно было ходить по улицам, и потому люди собирались на вокзале с вечера, и там, все сообща, коротали время до отъезда. Аннушке никак нельзя было уйти с вечера: она помогала Янке подрубать простыни и метить наволочки, нашитые из сбереженных от довоенных лет кусков полотна. Они с Анжу могли тронуться в путь лишь после того, как в доме все уснут. Дольше всех не мог угомониться Ласло Кун, у него заполночъ горел свет. Минула половина первого, когда они наконец-то прокрались к воротам. Приставная лестница ждала их, приготовленная еще с вечера, Анжу в кромешной тьме вскарабкался наверх и снял колокольчик. Она, Аннушка, притаилась у двери подъезда, потому что колокольчик все-таки звякнул слегка, но, к счастью, никто не услышал. Язон не скулил – Аннушка сжимала ладонями морду пса, нос у Язона был горячий, как у больного. Аннушка наклонилась и поцеловала пса. Анжу без стука затворил за ними калитку. И поныне ей снятся иногда те безлюдные ночные улицы и Рыбацкий проулок, где они за рухнувшей оградой прятались от патруля. В какой-то момент поблизости захлопали выстрелы, но до вокзала оставалось уже рукой подать. Ночь стояла безлунная. Ветер от Тисы налетал резкими порывами, и издалека доносился собачий, лай. У Аннушки в кошельке лежали шесть пенгё и тридцать филлеров, зато в красном мешочке Анжу было скоплено тысяча семьсот с лишним…
После того как Аннушка бежала из дому, она годами мыкалась по чужим углам. Первое ее жилье – комната на улице Баштя, которую снимала Эва Цукер; поначалу Эва приютила у себя подругу, а потом, когда Эва возвратилась в Тарбу, комната и совсем перешла к Аннушке; и до сих пор ее преследует запах плесени и неимоверно грязных стен. Ей отвратительна была назойливая чужая жизнь, шорохи, доносящиеся из соседней комнаты, запах чужой мебели и мрачный колодец двора с асфальтом, вечно скользким от выплескиваемых помоев. Аннушкина комната помещалась на первом этаже, а окно выходило во двор. Лишись она возможности хоть раз в день убегать на берег Дуная, чтобы взглянуть на небо и облака, забудь она, что наконец-то ей удалось вырваться из домашнего заточения, и ей не выдержать бы и двух месяцев в этой дыре. А она протянула там около года.
Мастерская в доме на улице Дерковича была просторна, полна света и воздуха, но там они жили вдвоем с Мартой, а Марта оказалась девицей шумной и беззастенчивой, в ванной на веревке вечно было развешано ее белье, по ночам Марта засиживаться не любила и не могла спать при свете: Аннушке, если надо было позаниматься подольше, приходилось летом устраиваться на балконе и зонтом прикрывать свет, чтобы не мешать Марте, а в зимние ночи – в ванной. На улице Дерковича можно было заниматься живописью, освещение там было идеальное, но домом своим мастерскую она не чувствовала; свой дом у нее появился лишь три года назад.
Под вечер, в канун рождества Адам увез ее на улицу Кёлтэ. К тому времени, как они добрались до места, пурга разбушевалась не на шутку. На улице Дерковича, когда они садились в такси, в воздухе кружили редкие снежинки, у Южного вокзала снег повалил густой пеленой, а через короткое время, когда они добрались до Швабской горы, в воздухе свирепствовали снежные смерчи. Адам с утра перевез все громоздкие и тяжелые вещи, полотна, мольберты, книги уже перекочевали на улицу Кёлтэ, с собой же у Аннушки оставалась лишь одна картонная коробка, да и ту она умудрилась выронить, когда им пришлось на полдороге вылезать из такси: машине не удалось преодолеть крутой подъем, и они пересели в другую, встречную, которая показалась у спуска с горы. Вот тут-то, пересаживаясь, Аннушка и выронила коробку; бумажная бечевка лопнула, крышка открылась, и вылез наружу засунутый сверху аннушкин красный свитер. Адам снял с себя галстук, надвязал им бечевку и накрепко перетянул картонку. До самого дома они смеялись над аварией; когда же вышли из машины на улице Кёлтэ, за густым снегопадом в двух шагах ничего нельзя было разглядеть. Аннушка до той минуты даже не видела дома, куда теперь вступала, все здесь было незнакомым для нее. Адам разузнал где-то про эту квартиру, снял ее и в одиночку навел там порядок, все новоселье было задумано как сюрприз, как рождественский подарок для Аннушки.
Адам не пустил ее сразу в комнату, и какое-то время Аннушка сидела в маленькой прихожей, под дверью мастерской, согревала дыханием озябшие руки, дышала на оконное стекло, но впустую: морозные узоры не таяли. Было холодно. Адам возился в мастерской, похоже, он растапливает печку, вот теперь она слышит, как потрескивают дрова, потом донеслось какое-то шуршание, и вот уже Адам звонит в колокольчик. Аннушка поняла, теперь можно входить, и даже не удивилась. В ней всегда теплилась затаенная уверенность, что иначе и быть не может: однажды явится добрый дух, позвонит в колокольчик, распахнутся двери, и придет к ней, к Аннушке, настоящее рождество – праздник, светлый и радостный повсюду на свете, кроме Тарбы, Аннушка влетела в комнату, ей хотелось плясать и вопить от восторга, как, бывало, в детстве, завидев Енё в окне мастерской, или перед картинами в алтаре, или при виде рождественских игрушек Анжу, хотелось радостно завопить и затопать ногами, но горло перехватило и голос ее пресекся. Посреди мастерской высилась преогромная елка, какие ставят на вокзалах или в больницах, – до самого потолка, разукрашенная бенгальскими огнями, цветными свечками, обвитая снежком и сверкающая нитями канители; выглядывали из хвои развешанные по веткам золоченые орехи, шоколадные сердца, серебряные сосульки и блестящие стеклянные шары с кулак величиной; самую макушку венчала звезда, а внизу под елкой, в хлебной корзиночке, запеленутый в настоящий детский свивальник, в чепчике и белой распашонке лежал насмерть перепуганный Густав и тихонько поскуливал. Адам исчез, спрятался где-то в углу. Аннушка схватила щенка на руки, высвободила из одежек и на дне корзиночки обнаружила записку! «Поздравляем с праздником: Боженька, Густав н Адам». Ей тогда сравнялось двадцать шесть, и это было первое рождество в ее жизни, В городском совете у них есть знакомый, через него можно уладить, чтобы Анжу разрешили переселиться в Нешт… Густав. Когда она развернула щенка, тот зевнул в наморщил лоб, совсем как взаправдашний младенец. Щенку тогда было шесть недель, овчарка, но не чистых кровей, с чересчур крупными лапами. Аннушка услышала с улицы заливистый лай и выбежала из дома. Густав настолько прочно завладел ее мыслями, что она не сразу сообразила: это опять растявкалась та собака с улицы Гонвед. Ну и шалопутный пес, лает даже на своих! Вернулся Анжу с покупками,