Текст книги "Фреска"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Дечи вынула пудреницу. Дома, в присутствии обоих священников, она не решилась привести лицо в порядок, но служанки этой она не стесняется, а Ласло Кун сидит к ней спиной. Она боялась только зятя и с ним, прибегая к отчаянным усилиям, она пыталась быть даже приветливой. Всякий раз, как только черные мысли начинали тревожить ее, Дечи гнала их прочь: что, если ее теперь лишат вспомоществования. Нет, внушала она себе, священник не имеет права так поступить, не посмеет он пойти против Библии, а там где-то написано, что вдовам, сирым да убогим должно протянуть руку помощи. Вот ведь взял же он к себе в дом этого сироту, а уж на что неприятный молодой человек. Но сюда, в эту семью, она бы ни при каких обстоятельствах не переселилась, с ума сойти можно в этом доме! Поезд ее отправляется в восемь вечера, к сожалению, придется всю ночь провести в дороге; еще с час промаешься в Будапеште, пока доберешься с одного вокзала на другой когда поезд прибудет в Фехервар, она тоже не знает точно, А там снова изволь пересаживаться; не поездка, а сплошное мучение. И кроме того, на обратную дорогу у нее нет денег, да и откуда им взяться, и то удивительно, что хватило доехать в один конец. Ну, то не ее забота: родственнички оплатят билет, проводят ее с превеликой радостью лишь бы она не застряла у них. Не слишком-то они убиты горем, – подытожила она свои наблюдения, но тут же возникла трезвая мысль: а чего, собственно, им убиваться, если в ней самой не осталось иных чувств, кроме желания, чтобы скорей закончились все церемонии и чтобы наконец-то можно было бы уехать отсюда. Интересно, может, она была бы больше привязана к Эдит, если бы Оскар не обожал дочь сверх всякой меры? Как ревновала она его к Эдит, когда та еще лежала в колыбели и тянулась ручонками к цепочке часов отца, как раздражало Дечи, когда Оскар катал ребенка на спине и мог без устали изображать лошадку или сажал Эдит себе на плечи, едва та принималась хныкать, что устала. Эдит росла очень трудным ребенком, но Оскар нашел к ней подход, его она всегда слушалась, не так, как впоследствии, подростком, слушалась мать – со слезами и ненавистью, – а охотно и весело. Оскар даже придумал для дочери какое-то имя, на случай, когда та плохо вела себя, и это имя особенно раздражало ее. Имя было не венгерское, какое-то иностранное, и ей чудился в нем фривольный намек на холостяцкие годы Оскара, когда тот колесил по заграницам, учился живописи во Флоренции и Париже. Что же это было за имя? Когда девочка вела себя хорошо, он называл ее Эдитке, Дитке, когда же она капризничала, он говорил, что его хорошая, послушная Эдитке ушла гулять, а с ним осталась другая, плохая девочка. Как же называл Оскар дочь, когда Эдит не слушалась? Слово было буквально магическое, едва оно произносилось, на щеках у Эдит неизменно появлялись ямочки, слезы высыхали, и девочка послушно глотала касторку. Из-за этого имени она и невзлюбила Эдит. Ей, своей жене, Оскар никогда не давал никаких прозвищ.
На редкость уродливое кладбище, ужаснулась старуха при виде бетонной стены, где сквозь прорези-сердечки белели столь же уродливые надгробные памятники. А какова статуя Иисуса! Дечи чуть не рассмеялась вслух, но потом, к величайшему своему удивлению, почувствовала, что начинает нервничать, что ей грустно и даже страшновато. Она не видела Эдит с тех пор, как выдала ее замуж. Как может выглядеть дочь в гробу? Оскар, доживи он до сегодняшнего дня, наверное, плакал бы сейчас; Оскар любил дочь. Внезапно в памяти ее вспыхнуло то неприятное имя. «Как, ты не хочешь есть капусту? – изумлялся Оскар, и его руки, редкостной красоты, поднимали высоко вверх тарелочку Эдит. – Но ведь моя Дитке любит капусту! Или это не Дитке сидит у мамы на коленях? Опять эта негодная Коринна!» Эдит громко, заливисто смеялась и подставляла рот, чтобы ее кормили.
11
Анжу продел в венок ветку, чтобы сподручнее было его нести. Венок был не тяжелый, только надо было смотреть, чтобы ненароком не сорвать резных ангелочков. В трамвай они садиться не стали, Аннушке ни с кем не хотелось встречаться.
Отсюда, от Смоковой рощи, пеший путь был неблизкий, надо было обогнуть посадки акаций у подножья Кунхалома, а уж за акациями начиналось новое кладбище. Оба изнывали от жары, Анжу обливался потом в своей бекеше, а Аннушка – в плаще и плотном черном платке. Она привыкла с ранней весны ходить на босу ногу и с непокрытой головой, и толстые черные чулки стесняли ее. Настроение у нее было прескверное, но не из-за предстоящих похорон: Анжу заявил ей, что он и не подумает переселяться в Пешт, а когда она, призвав на помощь логику, пыталась доказать ему, что нельзя более жить одному и без средств к существованию, Анжу накричал на нее и обрушил такой поток ругани, что Аннушка не осмелилась даже заикнуться, что в таком случае пусть бы уж дал он ей с собой готовые поделки, и тогда, глядишь, она переслала бы ему деньжонок к зиме.
Анжу догадывался, что у нее на уме, и, пока оба шли вдоль опушки акациевой рощи, он искоса поглядывал на Аннушку, но не заговаривал с ней. Вот так же он шуганул и Эву Цукер, когда та вывела его из терпения уговорами показать свои резные игрушки в Совете да позволить ей заслать к нему газетных писак, чтобы те расписали потом, какие у него, Анжу, ловкие руки, и тогда завалят его работой и заделается он художником, народным умельцем, как выразилась Эва. А, катитесь все от него подальше, оставьте на старости лет в покое. Велика невидаль – пялиться на старика, будто он чудо заморское. Эва пыталась подобраться к нему с другого бока: хотела напустить на него пионеров, он-де научит ребятишек резьбе по дереву, а те в благодарность станут потом ухаживать за стариком, когда ноги таскать невмочь сделается, да и Совет помощь какую окажет. Только этого ему не хватало! Глядишь, еще и снимут его на карточку или в кино покажут, как ему работается. Точно бы для того он и на свете живет.
Но сынишка у Эвы очень славный; он, Анжу, подарил мальчонке деревянную лошадку, так радости было… А теперь эта еще подъезжает, чтобы ему на старости лет поселиться на Швабской горе – чего он там не видал? Только и осталось, чтобы Аннушка торговала его безделками. У них в городе ни виноградника нет, ни сада, чтобы мог он снять с них эту заботу и за землей ухаживать, и даже дом, куда они зовут, и тот не их собственный. Разве пойдет он в нахлебники к ним, – чтобы его содержали, чтобы каждый кусок на троих делить? Сейчас, конечно, Аннушка злится, отродясь она такая была, если что не по ней делалось; небось, уж и в доме все обшарила, вынюхала, пока он за чулками ходил, не нашла ни сапог, ни цитры, вот на стену и лезет.
Не поедет он в Пешт, хоть ты тресни!
Когда они подходили к кладбищу, раздался колокольный звон. Аннушка знала на слух все колокола в городе, вот и сейчас она сразу определила: в тарбайской церкви зазвонили к погребению. Народ толпился даже на ступеньках часовни, но все какие-то незнакомые люди; толпа расступилась, давая им пронести венок. Перед тем как войти, Аннушка помедлила мгновение, ей казалось, что все взгляды обращены на нее, хотя на самом деле никто и не смотрел в их сторону; словно их появления только и ждали, вдруг загорелись все лампочки за стеклянными витражами, к гробу подошел Такаро Надь, заиграл орган, и обряд начался. Анжу подтолкнул ее плечом и направился к гробу. Справа от катафалка, на скамье для семьи усопшей не оставалось ни одного свободного места, но слева, где обычно отводились места для дальних родственников, сидели всего двое; сюда-то и протиснулись они с Анжу. Взгляды присутствующих были устремлены на Такаро Надя – всех, кроме Жужанны, которая не решалась смотреть в сторону гроба. Сусу узнала Анжу и узнала Аннушку, хотя видела ее только на фотографии детских лет. Она не обрадовалась Аннушке, хотя так ждала ее прежде! Аннушка принесла с собой беду. Сусу стиснула руку матери, Янка взглянула на дочь, проследила за ее взглядом. Жужанна почувствовала, что пальцы матери дрогнули. Вуаль скрывала лицо Янки, и Сусу ничего не могла прочитать на нем.
Мамочка оказалась совсем не такой, какой Аннушка ее помнила, сейчас в Мамочке все было мертвым, бездушным, даже волосы были как не ее. Ни красива, ни уродлива: просто неживой предмет, который не с чем сравнить и не к чему отнести. По дороге сюда, в поезде, Аннушка много раз пыталась представить себе ту минуту, когда она увидит Мамочку в гробу: какие чувства она испытает при виде покойной? А чувств никаких не было.
На гроб были возложены три венка: один чахлый, белый; второй – из пышных розовых гладиолусов и еще один, огромный, что мельничное колесо – из георгинов. Этот венок был самый безвкусный. «Скорблю и помню. Францишка», – прочла Аннушка надпись на муаровой ленте. Анжу был такой высоченный, что ему не понадобилось становиться на ступеньки, чтобы дотянуться до гроба. Он снял с почетного места венок из георгинов, поставил на пол, а в ногах покойницы, против измененного до неузнаваемости и потому не пугающего лица Мамочки, водрузил серебряных ангелов. Сидящие на противоположной скамье священник, Ласло Кун и Францишка возмущенно задвигались, но орган заглушил все звуки. Теперь они заметили и Аннушку. «На тебя, Господи, уповаю…» – вступил хор верующих, и Аннушка обрадовалась молитве. Девять лет не пела она псалмы.
Телеграмма пришла вечером, примерно в половине десятого, когда они с Адамом сидели еще за ужином. «Не поеду», – заявила она сразу же, Адам промолчал. Под. утро, когда она в сотый раз перевернулась на другой бок, Адам заговорил ясным и бодрым голосом, который но оставлял сомнений, что понапрасну она пыталась дышать медленно и равномерно, Адам тоже всю ночь не сомкнул глаз. «Ты все еще боишься их!» – сказал тогда Адам, и тут она поняла, что должна поехать, потому что где-то в глубине души действительно боится домашних и если не съездит в Тарбу, не повидает родственников, то, пожалуй, до самой смерти не перестанет бояться их. «Съезди в Тарбу, Коринна!» – сказал Адам, в ответ она пробормотала что-то, уткнулась головой в спину Адама и наконец-то уснула. Аннушка подняла глаза: теперь все взгляды со скамьи напротив были устремлены не на покойницу и не на Такаро Надя, все они поверх гроба уставились на нее. «Прежде нежели родились горы…» – пел хор. Папа, Янка, Приемыш – каждый из тех, кто смотрел на нее, казался Аннушке не более живым и страшным, чем мертвая Мамочка.
Сердце у Розики сжалось. До самой последней минуты она надеялась, что Кати выдумывает всякие страхи, что, может, и не придется ей возвращать ложечку. Но увидев Аннушку и Михая, она дождалась, когда хор запел в полную силу, и неприметно выскользнула из часовни. Даже если поехать до Смоковой рощи и обратно на трамвае, все равно ей никак не успеть к выносу тела и погребению. Самое верное, пожалуй, потом прямиком направиться к дому священника; пока-то она попадет к себе домой, пока захватит ложечку и доедет до Тарбы, как раз и все остальные возвратятся с кладбища. Не видать ей теперь ни похорон, ни. Михая, и на барахолку она сегодня не поспеет. И соседи дома допекут расспросами, знают ведь, что звана на похороны. А уж как ей после выкручиваться перед Юлишкой, которой она успела посулить серебряную ложечку! И похороны, которые до той минуты были для Розики событием, более того – ступенькой вверх по общественной лестнице – как же, она оказалась вхожей в семью, для которой открыли парадный зал в кладбищенской часовне, – теперь эти похороны превратились в тягостное переживание. Она почти бежала по дороге к кладбищенским воротам и плакала с досады, крупные, злые слезы скатывались по носу. Керекеш, больничный врач, который опоздал и теперь торопился к часовне как только мог, невольно замедлил шаг и оглянулся на Розику. По ком это так убивается несчастная женщина? «Черт бы ее побрал, эту Аннушку!» – думала Рози, тыльной стороной ладони размазывая слезы.
«…Иисус говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день…» Библейский текст несколько утишил жгучее раздражение, вспыхнувшее в нем, когда он увидел Аннушку. Вот она, блудная дочь, стоит рука об руку с недостойным Михаем Йоо; но, видно, сохранились в ней какие-то понятия о порядочности, голову платком покрыла. Если бы Михай Йоо только тем ограничился, что снял с гроба венок из георгинов, – нечто вопиющее, претенциозно-изукрашенное, нечестивое, – он, священник, в душе лишь одобрил бы это деяние; венок Францишки непристоен, не приличествует подобное возлагать ко гробу усопшей праведницы. На редкость вульгарные цветы, яркие, мясистые, есть в них что-то безнравственное! И гладиолусы в венке янкиного семейства также отвращают чрезмерной пышностью, один лишь Арпад, который самолично заказывал венок от них двоих, умеет соблюсти меру. Но хуже всего эти раскрашенные ангелы, богопротивные идолы, воплощение мирской суеты! Поистине католический венок!
Францишка сидела пунцовая от злости, чему он втайне возрадовался. Она и без того надулась, когда он, священник, без обиняков заявил ей, чтобы не шлялась к ним так часто в эти дни и не усугубляла бы скорби, коей на деле никто ив них не испытывал. При ее полнокровии в один прекрасный день ее хватит удар.
Евангелие от Иоанна, глава 11. Какой шаблон, какая смертная скука! А между тем, если и возникала когда перед священнослужителем захватывающая теологическая проблема и если когда представлялась возможность читающему проповедь показать, на что тот способен, то смерть Эдит поставила перед Такаро Надем именно такую задачу. Но недалекий сей знай таращит свои водянистые глаза и плетет нечто несуразное о воскрешении из мертвых – кому, спрашивается, надобно воскрешение умалишенной? А задача поистине увлекательная – отыскать подходящим текст для отпевания лишенной разума! Следовало бы обратиться к Апокалипсису. Какую проповедь произнес бы он. прямо сей момент, экспромтом, безо всякой подготовки! Священник подавлял в себе желание вмешаться, отстранить Такаро Надя от гроба и самому занять его место. Он вслушался в проповедь: у него возникло неприятнейшее подозрение, будто Такаро Надь нижет слова в расчете на Ласло Куна. С каких это пор они спелись? Такаро Надь одних лет с ним самим, когда-то, в молодости, они вместе отправляли службы в сане капеллана, а теперь выясняется, что Такаро Надь липнет к его зятю? И что он такое несет невпопад, совершенно стороннее, вот сейчас приплел сюда послушание, фразы никак одна с другой не вяжутся. Священник покосился на Приемыша, уловил ли тот вопиющую нелепость, но Приемыш не ответил ему взглядом; бледный как полотно, он сидел, опустив глаза долу. Священник устыдился своих мыслей. Благороднейшая душа у этого юноши, как глубоко взволновали его похороны! Он, священник, тоже не станет больше вслушиваться в пустословие Такаро Надя, пристойнее углубиться в молитву. «Боже всемогущий, отче наш пресвятый…» – беззвучно зашептал он молитву, упиваясь гладкостью импровизированных фраз.
Янка, сидевшая по другую сторону от Приемыша, тоже внимательно следила за ним. С тех пор, что она знает Арпада, Янка не видела его таким: Приемыш действительно походил на человека, глубоко и искренне потрясенного. Он, кажется, даже не взглянул на Аннушку, хотя та села напротив него, рядом с какой-то толстухой в очках. Аннушка ничуть не изменилась, и как она хороша, даже в этом черном платке. Если бы в свое время Аннушка получила ее письмо или Янка осмелилась бы написать ей еще раз, быть может, теперь все было бы иначе.
Как поступила бы Аннушка, получи она янкино письмо? Уж кто-кто, а Аннушка-то знала всю правду. Ей, Янке, тогда была известна лишь часть истины: что Ласло по душе Тарба, церковь, чин приходского священника, но вовсе не она сама; Аннушке же было известно гораздо большее, она знала, что ему дорого в жизни помимо Тарбы, кого Ласло любит. «Нельзя ли мне приехать к тебе, Аннушка? – писала она сестре. – Мне страшно выходить замуж за Ласло, мне кажется, он совсем не любит меня». Если бы письмо это дошло до Аннушки, если бы Янка смогла уехать к ней тогда… Папе не удалось бы заставить ее вернуться домой: к тому времени ей перевалило за тридцать. Да, но тогда у нее не было бы дочери. А что за жизнь без Сусу? – Янка невольно содрогнулась.
Как странно бывает в жизни, ведь она всегда чувствовала, что муж даже в минуты близости ласкает не ее, а другую. И случалось, что в такие моменты она мысленно перебирала всех знакомых, пытаясь определить, кем могла быть эта женщина. Теперь ясно: это была Аннушка. О господи! Она настолько устыдилась этой мысли, что даже покраснела. А как тяжело, наверное, было Ласло: рядом не Аннушка, а всего лишь она, не аннушкины длинные черные волосы в беспорядке разметаны по подушке, а ее, янкины, косы… Разве мог бы он чего добиться от Аннушки, даже если бы удалось ему сегодня встретиться с ней на винограднике? Неужели он совершенно не знает ее характера?… Так вот почему для него так важно заполучить приход в Пеште! Пешт… Там день и ночь гудят автомобили! А ей, Янке, что ей делать в Пеште, где нет ни единой знакомой души, а Аннушка… Нет, это безумие! И если Ласло еще хоть раз попытается искать близости с вей… Но теперь это даже представить себе невозможно, это все равно, что измена. Сусу не привыкла к большому движению, еще угодит под машину в Пеште… Как странно, что ее, Янку, никто никогда не любил. Она медленно повела головой и долгим, изучающим взглядом посмотрела на мужа. Но Ласло Кун даже не заметил этого: он не сводил глаз с Аннушки.
У Такаро Надя даже шея горела от напряжения. Трижды переписывал он набело текст своей проповеди, не было случая, когда бы он готовился с подобным тщанием. Поистине дьявольским наущением продиктован молодому священнику умысел: попросить его, Такаро Надя, отслужить панихиду по теще. Может, кто донес на него? Быть может, Ласло Кун желает докопаться до его тайных мыслей? Чего им надо? И разве втиснуть в текст канонической проповеди более того, что в нем содержится? Покойница, царство ей небесное, много лет как была не в своем уме, теперь у бедняги Пишты Матэ гора с плеч свалилась, наконец-то он избавился от тяжкого бремени. Пошли ей, Господи, вечное успокоение, ибо при жизни немало горя претерпели от нее близкие. Как бы это половчее ввернуть сюда фразу о борьбе за мир?
Воскресение из мертвых, воспоследующее за земным упокоением, он увязал с грядущей счастливейшей жизнью, где не будет более места распрям и войнам. Надо полагать, Ласло Кун удовлетворен этим, какой странный у него взгляд, неподвижный и лишенный всякого выражения, словно человек находится в полусне. Не иначе, как затаился, лукавый, прислушивается к его словам, после же будет жаловаться на него в Совете. Такаро Надь прокашлялся прочищая горло, на глазах у него выступили слезы. Подвергнуть старого человека такому унижению! Впрочем, чего ждать от Ласло Куна, когда он захватил приход собственного тестя. «Мир на земли и во человецех благоволение!» – звенел его голос, сам же он глаз не сводил с Ласло Куна.
«Вот чудак, – думала Аннушка. – Что он такое говорит! Можно подумать, он боится чего-то». Интересно, кто эта толстая женщина рядом с ней и плоскогрудая девица, на редкость некрасивая? Обе в черных платках так же, как и она, Аннушка. Если взглянуть поверх гроба, то можно увидеть все семейство. Францишка сидела с опущенной головой: эта явно клянет ее, оскорбленная за свой венок. Янкиного лица не видно, оно скрыто вуалью. Тетушка Кати хлюпает, но при этом заметно, что старуха довольна: еще бы, и ее усадили на одну скамью с близкими родственниками. Девочка с тонкими чертами лица – янкина дочь, хорошо бы нарисовать ее портрет, во взгляде у девочки проскальзывают одновременно и страх и любопытство. Девочка смотрит на нее, Аннушку; конечно же, Янка рассказывала дочери о ней. Папа опустил голову, лицо полускрыто в ладонях, он молится. Бедняга, должно быть, его терзает жажда. А что такое творится с Приемышем? Аннушка слегка наклонилась вперед, чтобы лучше видеть его, и тут взгляд ее встретился с устремленным на нее взглядом Ласло Куна. Она выдержала его спокойно, точно взгляд незнакомого, чужого человека.
«Это ужасно, – повторял про себя Приемыш. – Просто какой-то кошмар!»
Когда он увидел обеих женщин напротив, то с трудом сдержался, чтобы не закричать и не кинуться прочь. Жофи в черном платке, Береш тоже в черном платке, обе – на скамье для родственников, по другую сторону гроба рядом с Аннушкой. Мамаша Береш ко всему еще и слезу пустила, носовым платком с траурной каемкой трет глаза, а Жофи время от времени взглядывает в его сторону, и тогда на лице ее появляется та застенчивая и хмурая улыбка, какою из всех прочих она обычно выделяла его. Когда Приемыш вошел в часовню и увидел Саболча Сабо и делегацию от преподавательского состава с венком, то первой мыслью его было: вот ведь, если разобраться, какие порядочные люди – все утро вели занятия в школе, к пяти часам идти на собрание и все-таки решили отдать ему должное, почтить церемонию своим присутствием, даже Чабан здесь, судя по всему, тот вовсе не собирается ставить ему палки в колеса. Но Жофи и ее матушка… Жофи, несмотря на траур, невестой восседает у гроба. А ведь он ни разу даже руки ее не коснулся, не сказал ни единого неосторожного слова, какое можно было бы истолковать в том смысле, будто он собирается на ней жениться!
«Но ведь я постоянно бывал в их доме», – с ужасом припомнил он, и действительно, он наведывался к ним каждую неделю и от приглашения к ужину не отказывался, а Береш называл «мамашей», – что понятно, евоей матери ведь, в сущности, он так и не знал, – и Жофи его обращение особенно трогало. Да, теперь, несомненно, дорога в партию ему открыта. Береш сидит напротив семьи, с видом заправской тещи, Жофи, эта только что не рдеет, ее обычно невыразительная, крестьянская физиономия сияет от счастья. Ну что же, если ему готовили сюрприз, то можно считать, он удался. Черт бы побрал весь мир и всю жизнь растреклятую! Обе в черных платках, подчеркивающих траур, а главное, куда они уселись: на скамью для родственников, рядом с Аннушкой и Анжу; Жофи, та даже поет вместе о хором – хочет показать перед Папочкой, что и она не лишена благочестия, даром что коммунистка. Преподавательский состав почти в полном сборе. И Саболч Сабо во главе делегации, сентиментальнейшим идиот, вот уж для кого никакой кары не жалко! Нет, чтобы удержать Жофи от участия в религиозной церемонии, так он еще и остальных учителей притащил на отпевание. В партию его теперь примут, но получается, что он должен жениться на Жофи! Ах, пропади все пропадом! Священник вздрогнул и отвел руку от глаз. Сидевший рядом с ним Приемыш расплакался в голос, как малый ребенок.
Витражи в часовне – поскольку часовнею пользовались служители разных вероисповеданий – были украшены росписями с таким расчетом, чтобы изображения не задевали догматов ни одной из религий. Окна выходили не на кладбище, а совпадали с нишами в кладбищенской стене, и с началом церемонии за стеклами вспыхивали лампочки. Агнец – символ протестантской общины, олень, жаждущий припасть к источнику, виноградная гроздь, альфа и омега, весы и сосуд с елеем, хлеб и рыбы, колосья злаков сверкали и переливались на цветных мозаиках. Старая Кати не могла оторвать от них восторженного взгляда; она впервые в жизни попала сюда, впервые по ком-то из ее знакомых служили панихиду в парадном зале часовни. Священник же терпеть не мог эти бесовские изображения, что послужило причиной очередной ссоры, когда умерла Эдит: священник настаивал на похоронах по второму разряду, потому что тогда панихиду служили бы не здесь, а в другом, более скромном, выкрашенном в однотонный цвет помещении, без окон и витражей; но Ласло Кун заказал парадный зал, и вот извольте теперь любоваться этими роскошествами и языческой мишурой.
«На редкость бездарный олень», – думала Аннушка. Она не знала художника, который когда-то делал эти витражи. Олень совсем не похож на оленя, да и хлебы трудно принять за хлебы. Сама она не занимается витражами, но приведись ей, она никогда бы не допустила такой безвкусицы. Барашек этот не стилизованный, но мало похож и на натурального, да и такое страшилище вообще не назовешь бараном, хотя, казалось бы, у него все на месте: и все четыре ноги, и овечья шерсть, и морда… «Надо сделать лампу в виде барашка», – вспыхнула вдруг идея. Зал, где стоял гроб с телом матери, сейчас не казался ей таинственным, как в детстве, когда она, замирая, стояла здесь и глаз не могла отвести от ярких подсвеченных изображений. «Я стану великим художником!» – обещала когда-то маленькая Аннушка оленю, склонившемуся над прохладным ручьем. «Вот я и стала настоящим художником! – думала Аннушка. – Придет время, и люди узнают об этом. Нарумяненная старуха, наверное, Бабушка. И что она меня так пристально разглядывает?»
«…ибо промысел Вседержителя есть опора дряхлеющим и утешение скорбящим. И подобно тому, как в отечестве нашем из руин восстают новые, цветущие города, а на месте разрушения воздвигаются новые заводы и дома, глазу приятные, такоже и Господь наш вдохнет жизнь в бренную плоть».
Ласло Кун уловил из всей проповеди лишь последнюю фразу. Не стоило принимать такую большую дозу, от трех таблеток севенала даже слух у него притупился. Священник, жалкий старик, надсаживается изо всех сил, а он, Ласло Кун, не в состоянии понять ни слова. Его выбор пал на Такаро Надя потому, что этот старик с кроткими ясными голубыми глазами казался полной противоположностью тестю, обуреваемому дурными помыслами. «Бренная плоть», – говорит он. «Бренная плоть? Боже мой, какое пивное тело открылось ему, какая нежная, душистая кожа была у тебя, Аннушка! И вот ты опять стоишь передо мной, и менее двух метров разделяет нас… Почему ты не пришла на виноградник, Аннушка? Францишка говорит, ты низко пала. Я не дерзнул выспрашивать, кто тот человек, с которым ты живешь. Будь ты со мною, и жизнь моя была бы легка. Оставь того человека, Аннушка! А я, если ты пожелаешь, оставлю Янку».
«Самое красивое на похоронах – это венок, – думала Сусу. – Чудо, как хороши эти ангелы, их, конечно, вырезал Анжу». Если бы у нее был такой ангелок… Конечно, Дедушка сразу отобрал бы его и растоптал ногами. А плачут только дядя Арпад и тетя Кати. Если приноровишься смотреть, не поворачивая головы, то Бабушки в гробу совсем не видно. И здесь повсюду такой же кисловатый запах, как был у пих дома на кухне, когда Мамуся красила вещи в черное. Тетя Жофи тоже здесь, как это мило с ее стороны, что она пришла. Наверное, дяде Арпаду это приятно. Шерстяное платье ужасно колючее. Мамуся не плачет, но рука у нее холодная-прехолодная, чувствуется даже сквозь перчатку. И зачем только она, Сусу, спросила у Папы про виноград? Надо было бы сразу сказать Мамусе, что она нашла письмо в папиной Библии.
Такаро Надь закончил проповедь. Толстая женщина рядом с Аннушкой шептала молитву вместе со священником, а тощая девица на скамье попеременно то складывала пальцы в молитвенном жесте, то опускала руки, похоже, никак не могла решить, можно ли ей молиться в открытую, затем, видимо, переборола сомнения, сцепила пальцы, как подобает верующей, и с какой-то затаенной радостью погрузилась в молитву.
«Царство тебе небесное! Упокой, господи, душу твою с миром! – молился про себя Анжу. – Видишь, вон ангелов тебе, сердечной, вырезал, пусть они на том свете услаждают твой слух. Оно верно, ты была тронутая, ну, а разобраться, кто на этом свете не тронутый! Вот и дочку твою поднял на ноги, вишь, пришла к тебе, знать, зла на тебя не держит, а уж ты ли не была для сиротинки худой матерью. Только мне одному ты и сделала добро тем, что дите свое мне подарила. Вот за то я тебе и ангелов на могилку вырезал, за то и нашивал тебе, бывало, ячменного сахару».
Снова загремел орган, заиграли Баха. Священник слушал, не скрывая своего отвращения. Спасибо, еще трубачей не пригласили или полковой похоронный оркестр. Какой позор, устроить из похорон представление! И эта крикливая пышность, не приличествующая протестантизму! Конечно, все тут делается по указке Ласло Куна. Служители из похоронного бюро мгновение помедлили, когда взялись за покров, перед тем как опустить его на тело, но к усопшей явно никто не хотел приложиться, семья неподвижно каменела на скамье; могильщики закрыли гроб и повернули к выходу. Венков набралось немало, были венки и от официальных учреждений; не только от преподавателей, но и от отдела культуры городского Совета. Когда более крупные венки вынесли из часовни и сложили на катафалк, Приемыш заметил венок из желтых восковых роз, перевитых лентой: «С любовью и скорбью, Семья Береш». А, чтоб им провалиться!
Сразу за гробом шли Папа, тетя Францишка, Янка и Сусу; Ласло Кун и Приемыш вышагивали во втором ряду. «Оглянуться бы, – думал Приемыш. – Неужели они и к могиле потащатся, проклятущие!» Кати предстояло идти вместе с Дечи, но она не пожелала стать рядом с приезжей старухой и протолкалась вперед, поближе к Арпадушке. Дечи ковыляла в одиночестве. Надо бы взять ее под руку думал Приемыш, но лучше обратиться в камень, чем прикасаться к этой раскрашенной мумии. Аннушка и Анжу замыкали процессию родственников, а вплотную за ними шли обе соседки по скамье: толстуха и тощая, плоскогрудая девица. При выходе Аннушка заметила в толпе Эву Цукер и кивнула ей. Анжу тоже взглядом дал понять, что видит Эву и приветствует ее. «Непрактичный старикан, – подумала Эва с теплом в душе, – то-то обрушился бы на меня с руганью, узнай, что я уладила за него вопрос о налоге. А ведь мог бы жить припеваючи, поддайся он на мои уговоры работать по заказам». От внезапной – совсем не к месту – мысли Эву обдало волной стыда. В этот момент толпа стронулась с места и увлекла ее за собой к выходу. «Ну а разве Аннушка не сродни Анжу?» – задала она себе вопрос. Та самая Аннушка, которая в их мастерской училась рисовать. Бывало, не минет дня, чтобы девчушка не прибежала к ним и каждый раз громко стучалась у двери. Аннушка, которая позже с корзиночкой проскальзывала за ограду гетто и, как рассказывала тетушка Лаура Шен, столько раз, заливаясь слезами, кричала отцу Эвы: «Ну почему ты такой трус, Енё? Ведь говорю я тебе, мы с Анжу вас спрячем!»
Она никогда не проговорится Аннушке, что в последний день, когда еще можно было выходить из гетто и когда сама Аннушка находилась на винограднике, Енё, собрав остатки мужества, вынес в город, чтобы передать Аннушке, свою заветную шкатулку, из-за которой Аннушка столько раз бранила его: «Зачем ты хранишь при себе эту дурацкую шкатулку, Енё? Деньги у тебя отберут, да и тебя еще, чего доброго, пристукнут. А не будет шкатулки, на какие шиши я тебе построю потом новую мастерскую?» Но папа надеялся, что, имея ценности под рукой, он сможет хоть как-то облегчить мамину участь; он не расставался с этой надеждой до самого последнего дня. Никогда не проговорится она Аннушке, что папа в тот день успел написать ей, Эве: обиняками он давал понять ей, что шкатулку она должна получить у Арпада. В память их дома на улице Чидер, во имя чистой души Енё, в благодарность за картину, на которой Аннушка изобразила их мастерскую, за те слезы, которые она пролила, оплакивая Енё и маму, пусть Приемыш убирается подобру-поздорову. Чтобы Аннушке в автобиографии не приходилось указывать, что ее приемный брат – мародер.