Текст книги "Мое взрослое детство"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
ПРОРУБЬ
В зиму 1942 года самым страшным было утро. Ночью спишь, а утром надо было начинать жить. А чем жить? Что есть? Чем топить? Что пить?
Колонки в городе замерзли. Водопровод разрушен. Воду брали прямо из проруби в нашей речке Лопань. Принести воду была моя задача. А мама доставала топливо. Она шла в сад Шевченко, рубила сучья, ветки, сухие корни. Корней было много от вырванных взрывами деревьев. Корни горели хорошо. После бомбежки мама ходила по развалинам в поисках «деревянного». Из разрушенных домов люди выносили все, что горит. Никому не нужными оставались на земле причудливые бронзовые люстры, мраморные головки, большие фарфоровые вазы... За полбуханки черного хлеба на базаре можно было выменять золотые часы. Такие вещи за бесценок отдавали люди, не сумевшие приспособиться к жестокому времени. Когда уже нечего было продавать, они тихо умирали в нетопленых квартирах.
У нас в доме, на втором этаже, жила старенькая женщина с дочкой или внучкой, не знаю. Девушку немцы угнали в Германию. Ей было лет восемнадцать. (Я помню,что мама долгое время боялась выходить на улицу. Всех молодых женщин угоняли в Германию. Когда она выходила, то надвигала платок на лоб и лицо пачкала сажей). Эта старушка заболела и умерла. Мама говорила, что она ее часто видела на базаре.Та продавала дорогие вещи. Когда старушку похоронили, ее квартира оказалась совсем пустой. Даже книги все вынесли – на растопку. Висела люстра с бусинами, стоял железный остов кровати, и в углу бронзовый человек держал факел.
Процветали грубые и крепкие. Они приняли железную логику – или ты, или тебя.. Эти люди как будто вынырнули из-под земли. Одни работали у немцев. Другие открывали лавочки, кафе. А самые страшные стали полицаями. Их боялись больше, чем немцев. Если полицай кого-то невзлюбит... Все! Полицаю достаточно намекнуть немцам, что ты связан с партизанами... И тогда – конец!
Люди боялись друг друга. Разговаривали шепотом, с оглядкой. О делах на фронте – единственном, что волновало всех, – боялись заикнуться.
Когда я спускалась со своими ведрами по нашему переулку на Клочковскую, уже издали видела огромную черную очередь за водой. Черной она казалась на белом снегу.
Уже в наше, мирное время в Москве, по телевизору я часто вижу репортажи о рыболовах. Все они сидят нелепо близко друг к другу. И у каждого своя личная лунка. А в 1942 году у нас, в Харькове, была одна на сотни людей. Я забываю, что рассуждаю так уже в то время, когда все здоровы, сыты и даже в метре друг от друга ставят рекорды по ловле рыбы! Как все это – и зима, и рекорды, и прорубь, и люди – не похоже на ту зиму, страшную, голодную зиму сорок второго! Люди еле-еле двигались, экономили силы... А лед в Лопани был такой толстый, зловещий. Его не пробьешь...
Стою в очереди, закутанная с ног до головы. Торчит один нос. Руки и ноги замерзают, едва только выходишь из дома... А еще идти до проруби. А еще стоять...
А люди в очереди серые, мрачные. И ни одного слова. Прямо гробовое молчание. И дети сурово смотрят. И тоже молчат...
И так хочется с кем-нибудь поговорить! Чтобы не хотелось есть, чтобы не хотелось спать...
У каждого палка или кочерга, чтобы отталкивать трупы. Немцы зимой трупы сбрасывали в Лопань. Течением их доносило сюда. Иногда они застревали около проруби. Воду обязательно кипятили. И попробуй забудь эту кочергу! Никто не даст. Все набрасывались на такого несчастного, как будто он – причина всех бед.
Сначала я всегда набирала два полных ведра. Так хотелось порадовать маму! Сделаю десять шагов и понимаю – не смогу, не донесу. Начинаю потихоньку отливать. Иду – отолью. Еще иду – еще отолью. Несу окоченевшими руками проклятые ведра, считаю шаги: «Папа на фронте, ему трудно... всем трудно... маме трудно... Я донесу, я должна донести! Немного, но донесу».
МЕНКА
Мама разложила на кровати папин габардиновый серый макинтош и свое темно-синее шевиотовое зимнее пальто с большим котиковым воротником.
Вот мама! Я думала, что она все уже продала. Сама ходит мерзнет, а пальто лежит. Ей всего жалко... Всегда она так.
– Вот, Валя, купили перед самой войной... Марк говорил: «Зимой будешь ходить в самом модном».
Папа всегда заставлял нас примерять обновки. Он так любовался нами, особенно мною, своей дочуркой. В тот жаркий день даже в нашей подвальной комнатке было душно. Но мама «подчинилась» и надела новое зимнее пальто.
– Во, Лялюша! Тебе твой любимый муж, Марк Гаврилович, сделав подарок от чистага серца. Будишь ходить, як пава. Правда, ты етага не стоишь, ну ладно, хай вже так будить...
И чтобы у мамы не упало настроение, он тут же сам надел свой макинтош и фетровую шляпу.
– Лель, глянь! Я як профессор... ну, пока не заговорю... – Папе очень нравились интеллигентные профессии: инженер, доктор, профессор. – А? Я такога ще зроду не носив... Бувало, у диревни батька лапти сплететь, а мать новые штаны пошиить, да новые онучи... Та што там! Иду и света божжага не вижу! А щас в меня вже «макинтошш». Э-э-эх! Лялюша! – И сделав вдруг высокий прыжок, изогнувшись, приземлился легко на полусогнутые ноги, положил маме голову на грудь и пошел по комнате турами танго «Я возвращаю вам портрет»...
Это танго в то время он разучивал на баяне. Когда папа разучивал «новую вещь», мы с мамой сидели на кухне. Мы боялись попасться ему на глаза. Разучивать «новую вещь» было для него пыткой. Ноты папа читал плохо. Шевелил беспомощно ртом, вид у него был растерянный и жалкий. Я слушала и мучилась: «Ну что он так долго не может запомнить... тут ведь так просто". В часы работы над «новой вещью» он пересыпал эти ноты таким отборным многоэтажным матом, какого я больше и не слышала нигде...
Папа мой как-то умел сочетать самые несовместимые элементы русского мата в одной длинной нескончаемой фразе... Да так, что после этого в компании наступала пауза. Даже самые искушенные дружки сидели некоторое время озадаченные, гадали – как такое можно придумать? Постепенно глаза у них начинали блестеть: «Н-ну... н-ну... Марк Гаврилович!.. Ну ты... ну ты... это ж... прямо...» Но слов не находили. Только немой восторг! «Ну, так что ж, братва, за честь, за дружбу?» – и папа моргал нам с мамой, мол: а? как я их... озадачил...
Я страдала, когда он с кем-то разговаривал, а человек на него внимательно смотрел:
– Простите, вы родом откуда?
– Я буду родом из Смоленський губернии з диревни Дунаевщина. Там вокурат брянские леса начинаются... А што, я неправильно выговариваю?
– Нет, нет, что вы! Вы удивительно образно доносите свою мысль. Очень индивидуально, что ли...
У меня на сердце становилось легче. Так же я страдала, когда папа играл на баяне. Иногда он на басах не менял гармоний, а четко отбивал ритм на одном месте. Но преклонялся перед талантливыми коллегами, восхищался ими.
Это было уже после войны. Папа и мама работали во Дворце пионеров, который находился тогда на Сумской улице. А сейчас в этом здании со львами у входа Дворец бракосочетания.
Массовика, баяниста и детей из самодеятельных кружков Дворца пионеров пригласили на харьковское радио. Нужно было сделать запись под рубрикой "Разучивание на массовке во время праздника новой песни".
Мама меня поставила перед самым микрофоном. Как только папа заиграл, а мы запели, режиссер передачи и звукорежиссер стали о чем-то шушукаться... Через десять минут пришел другой баянист. Выяснил у папы тональность... Заиграл чисто, профессионально...
Я глубоко дышала, чтобы скрыть слезы... Щипало в носу... Мама смотрела на меня жалко и растерянно... А папа, вместо того чтобы тут же исчезнуть, сидел и восхищенно смотрел на баяниста: «Ну, брат... куда мне!! Ты настоящий талант... Играешь прямо як зверь!.. Быян у тебя слабоват... Можа, возьмешь мой? Мой лучий...»
У папы был лучший инструмент в городе. Баяно-аккордеон итальянских мастеров – братьев Грозио, «Фрателли Грозио», – с удовольствием читал папа на баяне незнакомые иностранные слова. Баян переливался белыми и красными камнями. На солнце и при ярком свете так горел, что собирал вокруг себя народ. «Я если не игрою, так быянум беру, – и тут же демонстрировал четыре регистра, четыре звучания эаграничного инструмента: – Хочишь – баян, а хочишь – аккордионум з рОзливом будить, вОйна и флейта и концертина». К нам домой приходили делегации, чтобы «инструмент» посмотреть. Папа был счастлив!
Но разве тогда, на радиозаписи, в баяне было дело? Ну зачем, зачем он его предлагал баянисту? А тот еще играл на нем и хвалил баян. Почему, почему ты, папочка, сразу не ушел?
Я первая выскочила из радиокомитета, добежала до сада Шевченко... И там, в кустах, горько плакала... Как мне было больно и горько за моего папу! Но чем я могла ему помочь? Сказать ему: «Папа, здесь надо менять бас, здесь уже другая гармония... Нельзя, папочка милый, играть на двух парах басов.. Папа, так уже сейчас играть нельзя...»
И неизвестно, чем все это могло кончиться. Он мог и баян «об землю вдарить, и пустить в тебя что «под руку попало». Или мог заплакать: «Дочурочка, дорогенькая! Ето правда, баян – ето не мое дело... Мне бы земельку, садик. Не нада, дочурочка, над папусиком, не нада. Он тебя «на двух парах басов» выкормив, вывчив, дав образование. А мы з Лелею и так свой век доживем... на двух парах...»
...– Лёля! За пальто и этОт рОскошный макинтош на базаре тебе дадут кОпейки. ЭтО же нЕ люди! НастОящеё шакалье! У тебя жё доця! Новое делО! Чего ты бОишся? Все ходят! Да, этО риск! Да сейчас вся наша жизнь – риск! ПОйдешь, а доцю Оставишь со мной... РассчитаЕмся пОтом...
Речь шла о «менке». Так назывались походы женщин в деревни. Небольшими группами они пешком шли в деревни. За хлеб, сало, муку отдавали вещи, которых не было в деревне.
У меня до войны были санки со спинкой, как стульчик. Мама взяла их с собой. (Вот и саночки «дочурочкины» пригодились. Меня в них катала нянька Маруся. Папа всегда хвастал, что «мы до войны жили як буржуи... У Люси до садика была нянька». Маруся была из деревни. Прожила у нас недолго. Теперь я понимаю, что она просто влюбилась в папу. Ну, и с ней пришлось расстаться... У мамы потом часто вырывалось: «А Маруся?» «Э-э, кума, куда поехала. Что успомнила...» – На этом моменте папа не любил долго останавливаться. Важно, что нянька была, а «што там и як – ето усе не важно. Корочий, жисть есь жисть»).
Рано утром, когда я еще спала, мама с двумя женщинами из нашего дома ушли не менку.
– Доця! Вставай! Мамки нет. Будем жить с тобой вдвоем. Только ВалИ надО слушать. Ясно? ПридумАем что-нибудь шикарнОе! Хо-хо! Доця!
АЛЛЕС НОРМАЛЕС
Так вот чем занималась тетя Валя! Я все время наблюдала за ней. Чем же она живет? На грабиловку не ходит. На менку не ходит, несколько раз я ее видела утром в коридоре. Она уже откуда-то возвращалась. В сером платке, в жалких старых фетровых ботах, совсем ненакрашенная. Может, заболела? У мамы спросить? «Не твое дело»... И никак нельзя ничего пронюхать. Прямо какая-то загадка, тайна...
Через некоторое время из ее комнаты доносился вальс Штрауса. Тетя Валя, переодевшись, на ходу расчесывая свои пышные волосы, выходила на кухню и ставила на керосинку свой голубой чайник.
Вот же необыкновенная женщина! Только что она была жалкая, стертая, а сейчас роскошная, неузнаваемая! На ней были широкие расклешенные брюки ярко-синего цвета. Она их перешила из японского атласного халата. По бокам, вдоль бедер, сидели на ветках два зеленых с желтым попугая. Шик!
– Как твои дела, Валь?
– О! У меня все «аллес нормалес»... хо-хо!
О чем они с мамой так непонятно говорят? Ах...
И когда мы остались одни, тетя Валя под секретом посвятила меня в свое «дело». На базаре у деревенских теток она покупала нитки. Они были спутаны в огромные мотки. Дома тетя Валя долго и терпеливо их разматывала. Потом тетя Валя аккуратно выстругивала из дерева палочки. И на эти палочки на специальной машинке наматывала нитки. Получалась катушка, но без дырки посередине, глухая. Но и их раскупали на базаре в момент. Тетя Валя меня брала с собой. Я видела «успех» катушек собственными глазами.
Когда я стала помогать ей распутывать огромные залежавшиеся мотки, я убедилась, что у тети Вали не такой уж легкий хлеб. Я тогда была поражена ее терпением. Она производила впечатление такой избалованной, поверхностной дамочки... А когда я сама несколько часов провела за этим скучным, нудным занятием, я стала более внимательно следить за тетей Валей. Нет-нет! Она совсем не такая легкомысленная, как я думала.
А перед самым возвращением мамы с менки тетя Валя мне раскрыла самый важный секрет.
– А тЕперь главнОе, доця! СмОтри и запОминай! На эту палОчку мы незаметно наматываЕм тряпОчку... ПОтом красивО прикрываем все это дело нитками... Что мы имеем, доця? Мы имеем то, что нам надо... Экономим нитки и увеличиваем количество катушек... «Аллес нормалес», доця! Тебе ясно? Доця!
Ну что же тут неясного? Что за тетя Валя! Такое придумать! Ведь все так просто. А сколько прибыли. Это тебе не моя мама – правильно говорил папа: «ничегинька не вмеить». Только и могла придумать, чтобы меня маленькую с пеленками из дому выгнать. А тетя Валя – талант, актриса!
С ней было так интересно. Я часами могла смотреть, как она расчесывает свои волосы. А когда у нее было хорошее настроение, как она сама говорила: «сегодня, доця, у меня все «аллес нормалес», что по-русски означает «жизнь прекрасна», – то это были самые счастливые дни в зиму и начало весны 1942 года.
Тогда мне даже разрешалось померить косу. Я ее оборачивала вокруг головы. Чубчик и коса... Я, счастливая, улыбалась своему отражению в зеркале... Мне даже не мешало отсутствие двух передних зубов... Я примеряла разноцветные боа. Я обмахивалась черным пушистым веером. Если тетя Валя выходила на кухню, я тут же пудрила свой нос ее огромной голубой пуховкой...
Ну, а если мне еще разрешалось полежать на кровати с ангелами на спинках... О! Я лежала, «як принцесса», и мечтала о том, что, когда я вырасту, у меня будет кровать с ангелами, много перьев и боа, абажур с бантом, много разноцветных флакончиков, и еще очень, очень многого хотелось.
У тети Вали я научилась кроить «на глаз». Без выкроек. Тетя Валя положит перед собой «материю». Чик-чик – и уже через пятнадцать минут идет примерка. А я тут наготове. Держу ножницы, мел, сантиметр. Готова выполнить и предвосхитить малейшие ее желание. Да, действительно «аллес нормалес», что в переводе на русский язык означает «жизнь прекрасна». И мы обе в упоении мурлыкаем «Большой вальс».
ПИР
Ночью я услышала мамин голос. Она громко смеялась. Я встала и пошла к тете Вале. Мама отсутствовала больше двух недель. Они, пока ходили по деревням, спали где попало, одетые, нерасчесанные. У нее на голове образовался колтун... Расчесать его уже нельзя было никакими силами, и Валя отрезала у мамы на голове целый ком волос.
– Санки иногда приходилось тащить по земле... Снег тает, – весело говорила мама. Она опять была счастлива, как на 1 Мая!
Стоял уже март. Весна. Значит, не будет больше холодов! Я бросилась к маме.
– Уже все знаю. Тетя Валя мне все рассказала. Хорошо себя вела. Я довольна. Я привезла много вкусных вещей. Сейчас помоюсь и будем кушать.
Ну никакой романтики! Все прозаично. Делово. Вот бы был на ее месте папа! Вот это был бы спектакль! Но папы нет...
На столе лежал большой круглый пшеничный хлеб, крутые яйца, мед! Пир!!! Мы сидели у тети Вали за столом. Мы смотрели на еду и боялись притронуться.
– Ешь, Люся, не бойся, это все наше, – сказала мама. Мы ели медленно, чтобы запомнить этот день. Когда еще такое будет. Стола у нас не было. Мы его сожгли, Все важные события и праздники отмечались у тети Вали.
Мама рассказывала про менку. Она считала, что ей повезло. Правда, туда она еле дошла. Истерла в кровь ноги... И ночью осталась одна в лесу...
– Такой страх! Лес. Тишина. Стемнело мгновенно. Нам посоветовали идти поодиночке, чтобы не испугать хозяев... Все-таки, когда видят, что женщина одна, не так страшно впускать. Стою, Валь, в лесу со своими санками и думаю: ну хоть бы бомба упала! Хоть ложись и помирай... Потом прошла еще, вдруг слышу собачий лай. Как брошусь бежать! Как будто за мной гонятся. Откуда только силы взялись? И как в сказке, Валь! Хатка чистенькая, беленькая стоит, из трубы дым. Только бы пустили!
Хозяева молодые, муж и жена... Пустили, обогрели. Я как заплачу! Истерика началась. Не смогла поверить, что тепло, что рядом добрые люди – все время ждала от них чего-то плохого. Знаешь, в деревне совсем другие люди, чем здесь, в городе. Держалась-держалась и не выдержала, Валь! Ела я яичницу с салом и все думала, как бы Люсе спрятать. А потом соображаю: пропадет ведь... И опять ем, ем, ем. Они на меня все смотрели, смотрели. Спрашивали – есть ли дети. Я сказала, что есть дочка. «А в нас нэма дитэй. Нэ послав бог...» Жаль, говорю, а сама думаю – ну и слава богу, что не послал, знали бы вы, как дети в городе мрут. Да! Немцев они почти не видели. В те хаты, что стоят около леса, немцы не заходят, боятся партизан. Так что о войне они почти ничего не знают. Расспрашивали... Ну, я так, кое-что рассказала.
За папин макинтош и свое шевиотовое пальто мама привезла мешок муки, сало и бидончик меду.
Моя мама не любит вспоминать те страшные годы оккупации. А особенно «грабиловку», «менку»... У нее сразу портится настроение. Она становится мрачной, замкнутой. А мне так нужно узнать некоторые подробности. Я к ней и так, и сяк. Но не вытянешь ничего. Говорит, что немцы вошли в Харьков 24 октября 1941 года, а ушли навсегда 23 августа 1943 года. Так это же всем известно!
Тогда я ей сама начинаю рассказывать в надежде, что она меня поправит, подскажет. Я ей рассказываю – про нее же, а она только хмуро бурчит в ответ односложно: «Ну? Ну? Ну так... Ну... Ну было... И это было. Точно так и было. Так. Да нет, я ждала, чтобы упала бомба, ждала – понимаешь? Это не расскажешь... Ну? Да они на меня смотрели как на ненормальную. Я одна съела две огромные сковороды яичницы с салом. ВалИ? Ох, ВалИ, ВалИ... Интересно, жива она еще? Она на пять лет старше меня. Ей сейчас шестьдесят семь лет. ВалИ тогда тоже подрубала (подъела) подходяще. Ах, Люся... Зачем тебе это все копошить. Как вспомнишь, жить не хочется. Жизнь – это сложная штука. Знаешь, если говорят райский уголок, то мне с тех пор он представляется в виде белой хатки. Из трубы дым, в доме молодые хозяева. Кормят, утешают, и главное – там очень тепло».
ГОВОРИТ МОСКВА
На Сумской улице немцы открыли кинотеатр. В театре имени Шевченко заработала оперетта. Дворец пионеров на площади Тевелева отремонтировали. Теперь это здание было «только для немцев». Значит, немцы в Харькове устраивались надолго.
Пришла весна. Мы открыли окна и балкон. Я «открыла», что наш балкон выходит во двор того здания, которое потом стало моей школой.
Сейчас в этом здании расположилась немецкая ремонтная часть. Во двор въезжали машины, выгружали ящики, металлические детали, гусеницы.
Всем женщинам нашего и соседних домов было приказано утром собраться, для чего – не сообщалось. Но за неподчинение приказу – расстрел. А вдруг новая волна вербовки в Германию? Мы не спали всю ночь.
Утром я вместе с другими детьми бежала за строем наших мам. Они скрылись внутри этого здания. А мы спрятались за ящиками и смотрели на окна этого очень широкого двухэтажного здания. Там были и мама, и тетя Валя, и тетя Фрося, и мать Зои Мартыненко... Других помню только в лицо.
Окно на первом этаже распахнулось. Из него высунулась улыбающаяся тетя Валя: «Доця! Ты где? Скорее сюда!» «Люся! Не бойся!» – это уже мамин голос. Я подбежала к окну и схватила на лету серый узел: «Доця! Все половые тряпки из дома неси... скоро! Одна нога здесь, другая там!»
В узле было два новых байковых халата. В таких ходили раненые в немецких госпиталях. Женщин собрали для того, чтобы они вымыли полы, вычистили здание. А тетя Валя сообразила, что халаты могут пригодиться. Полы можно помыть тряпками.
Свой халат она выгодно продала на базаре. А мне из халата пошили курточку на молнии и шаровары с большим запасом внизу – «на вырост».
Я мигом слетала на четвертый этаж, собрала все тряпки – и обратно. Окно было открыто. И, подбегая, я услышала немецкую песню. Ее пели «не живьем», а по радио.
Как давно я не слышала радио! Да и было ли это когда?
Тихо влезла на ящик, всунулась в окно и наткнулась прямо на немца, который подпевал и дирижировал себе:
– О, киндер! Вас ист лёус? Во ист мутер?
Мама произнесла сдавленным голосом:
– Пан, ист майн киндер... – В школе мама учила немецкий язык. Он посмотрел на ворох тряпок у меня в руках, что-то понял. Взял тряпки у меня из рук и бросил их маме, погрозив ей пальцем. Все время он улыбался.
Комната на первом этаже была самой большой в здании. Когда я уже училась, здесь был спортивный зал, потом столовая.
Тогда в этой комнате стояли спинки и сетки кроватей, ящики, чемоданы. Одна кровать была покрыта серым одеялом. Я подумала, что она принадлежит тому немцу, а музыка раздавалась из большого приемника, который стоял на ящике рядом с кроватью.
Немца звали Карл. Он был денщиком у командира этой части. Наше знакомство состоялось в тот день, когда он не наказал маму. Первый раз я видела тогда «другого» немца. Немец ведь – и хороший...
Я осмелела. Решила: мама и тетя Валя моют полы, немец слушает концерт и следит за их работой. А я пройдусь по двору – может, что-нибудь найду такое, что пригодится в доме...
Папа все нес в дом. И железки, и дощечки, и гвоздики – «усе у доми хай будить про всякий случай». У него было огромное количество пилок, молотков, напильников, рашпилей. Скорее можно сосчитать, чего не было.
Папа меня учил: «Як идешь по улице, смотри униз на землю. Можа, якая провылка или гвоздок попадеть – усе неси у дом, моя птичка. У хазяйстви усе згодится, усе нада иметь про всякий случай...»
В доме папа постоянно что-то пилил, строгал, тесал. И непременно в комнате или в том месте, где его заставала идея что-то смастерить. И желание сделать квартиру уютной у мамы постепенно пропадало. Придет папа с новой идеей – и все сначала...
А я так и ходила по улицам, глядя вниз. Мои карманы вечно были набиты ржавыми гвоздями, винтиками, проволокой. Не было ни одной свалки, мимо которой я равнодушно могла бы пройти. Все развалины вокруг были мною тщательно исследованы.
В этом дворе не нашлось ничего такого, что могло бы пригодиться в хозяйстве.
Немецкая музыка уже кончилась. По радио говорил мужской голос – наверное, немецкие известия. Сижу под окном на ящике и жду своих. Потом «затрыкал» приемник – музыка, речь, хор, марш: немец что-то искал.
– Тсс... Ком, ком, рус панинка, Москау. Тсс, Москау...
«Говорит Москва. От Советского информбюро...» – И на весь двор полилась из окон русская речь!!!
Я поднялась и заглянула в окно. Женщины стояли в углу, сбившись в кучу. «Левитан, Левитан! Фрося, держись, не плачь, а то он поймет...» – доносилось из-за угла. Левитан говорил что-то очень важное. Лица у женщин были просветлевшиие, торжественные, в глазах стояли слезы.
«На фронтах... оставили город... несут потери...»
Немец улыбался. Он был искренне рад, что преподнес «сюрприз» русским «панинкам». Он улыбался даже тогда, когда красивый голос произнес: «Победа будет за нами. Смерть фашистским захватчикам!»
После «Левитана» начался концерт Краснознаменного ансамбля. Немецкие офицеры шли по школьному коридору. А когда услышали нашу песню, засмеялись:, «О, рус Катюша... Катюша!» И пошли, чеканя шаг... А хор пел:
Бей, винтовка,
Метко, ловко
Без пощады по врагу!