Текст книги "Мое взрослое детство"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
БЛЕСТЯЩЕЕ «ПЛАТТИКА»
Меня послали спать в другую комнату, на диван. Я перенесла с собой и свое имущество: бронзовое зеркальце, блестящее платье, атласные туфли, на стенку повесила два портрета Марики Рёкк. Но спать не хотелось. Мне нужно было в новом платье пройтись по улице, и чтобы было побольше народу.
– Дочурочка, дорогенькая, сходи на базар, купи себе усе, что на глаза попадеть, – сказал папа и дал мне целый ком денег. Мама тоже пролепетала что-то одобрительное и даже деньги не пересчитала – как будто боялась, что я не уйду. Да мне только это и нужно – выйти на улицу. А базар! Я об этом и не мечтала, ведь куда интереснее, чем просто гулять по улице!
Дорога на базар! Сколько раз я ее исходила вдоль и поперек. Сейчас будет поворот на Лопань, где я часами стояла на морозе, чтобы набрать воды из проруби. Прощай навсегда, проклятое время! Мой папа вернулся с победой! И я иду в блестящем «платтике», в атласных туфлях на высоком каблуке, в руке куча денег, на меня все оглядываются.
Все возбуждены. Все спешат. Сейчас время такое – радостное и неспокойное. На меня реагировали по-разному: «Ух, какое платье», «Чего только не увидишь теперь», «Девочка еще, а одета по-взрослому», «А может, это маленькая артистка?" Это мне больше всего по душе.
Вот и деревянные кладки (мостик) через Лопань. Надо идти осторожно, чтоб каблук не попал в щель между досками. Я иду, напеваю Штрауса высоким голосом, как у Карлы Доннер, но сейчас ей далеко до меня. Мое платье так блестит! Особенно, как только выходишь на солнце. Аж глаза режет!
– Отец привез? Подойди-ка, покажись-ка... – приветствовал меня старичок, который любил, когда я пела с цыганами, и говорил такое красивое слово «гармония". Он и сейчас продавал порошки от клопов, блох, крыс, мышей... – Ну ты молодец, детка. Какая ты красавица. Будешь артисткой? Не раздумала?
– Никогда не раздумаю.
Я пошла по «своим» местам. Первый раз в жизни я ходила по базару с кучей денег. Вот молочные ряды, фруктовые. Мясной ряд! Здесь я раньше редко бывала, чтоб не расстраиваться. Тут продавалась домашняя деревенская колбаса с чесноком. Аппетитный запах от нее стоял уже на улице, а в павильоне!..
Денег у меня полно – со всеми расплачиваюсь, не торгуясь. Мое платье у торговок вызвало переполох, целый митинг. «Откуда? Где такое достали? Ишь щеголяет, деньги-то как швыряет! Чтоб соплячке столько денег дать! Живут же, черти... "
Мне все это очень нравилось. Я хожу, фасоню и покупаю все-все! Вот папа! У кого еще есть такой добрый папа?
Я очень хотела сфотографироваться в этом платье. Раньше не было денег. А теперь есть и деньги, и платье сказочной красоты. Я обошла всю площадку, где стляли расписные декорации: из кавказской жизни, из деревенской жизни, из военной – фотографии на фоне самолета. Но больше мне подходило полотно, где два лебедя плывут по голубому озеру навстречу друг другу. Между ними сажают человека. Если руки раскинуты в стороны, то получается, что ты держишь лебедей за шею. Когда я подошла и увидела этот потрескавшийся картон близко... Ну нет! Рядом с моим дорогим платьем... это уже не то, это несолидно. Фотографы все наперебой предлагали свои услуги. Вот что значит платье! Раньше я часами с завистью наблюдала за теми, кто фотографировался, и меня никто не замечал».
Надька-Швабра торговала теперь газированной водой, как раз напротив своего бывшего кафе. Ну-ка, попью водички. Интересно, узнает она меня или нет.
Надька остолбенела, когда увидела мое платье. Я купила стакан воды с тройным сиропом.
– Спасибо, тетя Надя, – вежливо сказала я. Она изо всех сил вглядывалась в мое лицо, пока я медленно глотала воду. – Сильно сироп разбавляете. – Я поставила стакан и гордо ушла. А Швабра так и осталась стоять с открытым ртом.
Домой я еле-еле плелась. Ноги ныли от каблуков. Стал накрапывать дождь. Пошла босиком. В одной руке несла туфли, в другой – тяжелую авоську. В ней все смешалось. В банке с медом плавали яйца. Помидоры и груши вперемешку с колбасой, пирожками с повидлом. Кулек с карамельками и петушками прорвался, и петушок застрял в дырке... а карамельки сыпались... Сколько всего вкусного! Сейчас всех угощу. Неужели это правда, что папа дома? Нельзя поверить! Надо бежать быстрее! Дождь может испортить мое необыкновенное «артистическое» платье.
И я бегу быстрее и еще не знаю, что очень скоро этого платья у меня уже не будет. Мы продадим его в комиссионном магазине за пятьсот рублей старыми деньгами. Правда, папа тут же спохватится, побежит в магазин, но ему скажут: «Ваше платье через пятнадцать минут после сдачи купила какая-то актриса. Это редкое платье".
Папа до конца жизни переживал, что допустил такой «ляпсус». Какие бы потом ни были платья, папа говорил: «Да, ето хорошее платтика, а такого, як папусик подарив, нема».
Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино.
БИБЛИ ОТИКА
Первые радости прошли. Мы с папой побывали у всех его друзей-баянистов, оставшихся в живых. «Пароходик» погиб, дядю Васю убили... Город был разрушен. Массовики-баянисты не требовались. «Голод из голодов» – так говорили про этот послевоенный год.
Первой на базар уплыла моя «веломашина». Несколько раз папа меня вывозил в сад Шевченко учиться ездить. Но сразу у меня не получилось. А папа любил, чтобы получалось сразу: «раз, два – и в дамках». А раз с ходу не получилось – уже неинтересно. Велосипед стоял без дела.
На базаре он тоже спросом не пользовался. Мы с папой долго стояли на толкучке. Я все время держала его за руку или сидела на коленях, обняв за шею,—все боялась, что он исчезнет. Мы с ним сильно замерзли – было уже начало зимы. Папа уговаривал деревенскую тетку с мешками: «Веломашина у диревни нужна, як воздух, голова ты. Это ценная вещь. Усе на плечах несуть, надрываются, а ты, як барыня – мешки на машину поклала, она сама и везет. А ты идешь и только поплевываешь. Немцы – они тебе не дураки. У каждого в хозяйстве – пожалста тебе – веломашина, а то и две. А мы что, хужий? Вот и у тебя будить... Тебя як звать?»
– Груня.
– Эка якое имя! Бери, Груша, ще спасибо скажешь.
Женщина послушно вынула из чулка платочек с деньгами, отсчитала, тяжело вздохнула и отдала папе. Он ей погрузил мешки и показал, как надо идти сбоку велосипеда, тобы не задевать ногой за педаль.
– Ну, Груша, с богом! Ездий на здоровье...
Она медленно повела машину в одну сторону, а мы быстро пошли в другую, пока не передумала.
На деньги от велосипеда с трудом прожили два дня. Папа не мог разобраться в новой жизни. Его все обманывали, подводили, обещали, всем он верил, все у него хорошие люди. Мама его учила, упрекала, что он не деловой.
– Як же не деловой? А веломашину кто продав у самый несезон? А? Марк, котик!
– Ты ее не продал, а подарил. Да, да – просто подарил. Тебе дали втрое дешевле, миленький.– Опять она становилась ехидной. Мне было жалко папу. Он действительно не понимал, что происходит на базаре, что творится вокруг, что делать, как ему начинать мирную жизнь...
Продажей остальных вещей занялась мама.
– Встретила на базаре твоего Удава. Вот кто практичный человек! Привез отрезы, зажигалки, вокруг него толпа – все нарасхват... Молодец, Удав! Марк, ты идиот! Есть нечего, нечего есть! Ты это понимаешь? Кому, к черту, нужны твои зеркала, смокинги и телефоны? У нас в голодовку все это валялось на помойках... Ну иди и продавай свой смокинг! Я посмотрю, кто его купит...
– Полегчий, Лель, не нада, не нада так. Ты ж знаешь, я этого не вмею. Купить, продать. Я привез усе, что душа просила. Не надо меня обижать...– и заплакал. Я тут же подбежала, крепко обняла папу и сурово смотрела на маму. Ей было неловко...
Дошла очередь и до маминой лисы. Лисы были в большой моде...
– Идем усе в фотографию, и хай фотограф нас усех запечатлит у всем богатом. Ну, а потом вже продадим.
Осталась фотография, где мама с лисой, папа в красивом двубортном сером костюме, в руках у мамы аккордеон, который напрокат давал фотограф, папа на фоне своего баяна, а я с чубчиком и с маленькой гармошкой в руках.
Утром папа будил меня в школу:
– Вставай, моя ластушка, надо иттить грызть гранит науки... Ув обязательном порядке надо получить образование, чтоб ты не была, як я... Моей богиньке, моей клюкувке ничёгинька нема кушать. Ах ты ж, в триста богов...
Он давал мне в школу банку каши, которую я съедала на первой же перемене, и, вытирая слезы, стоял около ворот, пока я не скрывалась за углом. Вот счастье! Пойду домой – а меня папа ждет!
Папа настойчиво ходил, искал работу, но безуспешно. А не работать он не мог. Он должен был что-то делать – пусть не по специальности – но обязательно работать!
И однажды он все-таки ее нашел! Пришел счастливый: «Завтра, прямо з утра выхожу на работу. Лель! Устроився у библиОтики Короленко. И не просто, а завхозом!» Папе так нравилось слово «завхоз» – заведующий всем хозяйством! Мама осторожно заметила, что это не так просто, можно запутаться в счетах.
– Ну, это если работать нечестно. А я человек благородный, делу преданный усею душою, что там говорить. Не, Леличка, у меня и крошки не пропадеть...
– Ну, смотри,– сказала мама. А папа мне моргнул:
– Завидует мне, дочурка, что мне кругом почет и уважение, что я теперь завхоз...
Какие у папы были обязанности, никто не знал. А только мы с мамой целыми днями помогали ему сортировать книги, которыми были забиты все подвалы библиотеки до самого потолка.
Папа рьяно взялся за это запущенное хозяйство. Но разложить книги в стопки, по шкафам – было далеко еще не все.
Скоро папа без мамы вообще ничего не соображал. Только и слышалось:
– Лель, а это куда? Лель, а з этим что делать? И как ты усе помнишь – где что. Лель, поговори ты з начальством, у тебя это лучше выходит. Не, дочурочка, мама, як захочить, усе чисто соображает. Усю библиОтику у порядок привела. Я ще тока название книжки разбираю, успомню пока, а де етый писатель у нас лежить, а мама вже целую гору разобрала. Да что там, голова, одним словом...
Так папа и мама за одну зарплату вдвоем приводили в порядок библиотеку. А голод был все нестерпимее. Голод лютовал и в городе, и в деревне – был редкий неурожай.
Больше всех не выдерживал и страдал папа. «Ну як же вы терпите? Не могу, аккынчательно присох, кишки трищать».
Мы с мамой за войну привыкли, а папа на фронте не голодал, получал паек. На нас смотрел с любопытством – не жалуемся и смеемся еще.
– Марк, это разве голод? Есть каша, хлеб по карточкам, что ты? Ты бы видел, как мы жили, когда вообще ничего нет – ни еды, ни воды, ни дров. На улице мороз. Хоть ложись и помирай! А это... жить можно.
– Бедная моя дочурочка! Что у жизни пережила, а ще и жизни не видала...
И зародилась у папы мысль поехать в свою родную деревню.
– Лель, там картошка есть. Можа, и мясца привезу.
Мама молчала.
– Надо, Лель, съездить мне на родину. Сколько лет я у деревне не быв? Это, считай, года с двадцать восьмого... Грех! И дочурочку свою усем покажу, хай увидить дочурка, где папусик родився. Ще батька мой живеть, брат Егор... Та много ще родичей.
ДЕРЕВНЯ
В деревню папа всем повез подарки. Он взял и свои часы, и свой костюм серый двубортный, который маме жалко было продавать, но ее больше всего интересовало, кому он подарит черный фрак с атласными лацканами:
– Марк, котик, хочется посмотреть, кто в деревне оденет фрак с хвостом, хи-хи-хи! И куда он в нем пойдет? Коров пасти? Хи-хи-хи1 Тебе он не нужен, а в деревне...
– Вот она, дочурка, вот она, «симановщина». Ух-х, якая порода вредная!
Всю войну папа мечтал, как мы с ним вдвоем будем выступать: он во фраке, а дочурка в блестящем платье.
Поезд нас довез до Смоленска, потом на другом поезде до Рославля, потом ехали на попутном грузовике, потом на подводе. И еще пешком десять километров.
Папа шел то быстро, задыхался: «Захлебаюсь аккынчательно», – то останавливался, преображался, становился незнакомым, смотрел жадно вокруг, плакал...
– Вот эту деревеньку немцы спалили. И людей усех. Эх, дочурка, якая у меня тут была ухажерка. Феня... такая пава. Ах ты ж, мамыньки родныи...
– Пап! А это еще до мамы было? Да?
Он посмотрел на меня внимательно, внутри у него происходила борьба – рассказать мне тайну или нет?
– Пошли дальший... Давно було, ще я хлопцем був.
Значит, у папы есть от меня тайна...
– Ипыть! Моя ж ты дорогенькая.– Мы подошли к речушке Ипоть – узкой, заросшей, с пробивающимся сквозь грязный талый снег сухим, жалким камышом.
– Як пойдешь вдоль Ипыти, то вокурат упрешься в Брянский лес. А там, дочурка, где начинается лес, там и стоить Дунаевщина.
Когда пришли в Дунаевщину, уже смеркалось. Здесь была одна улица – по обеим сторонам хатки-пятистенки. Улица упиралась в колхозные строения: контору, гумно, амбар... Соседние деревни, как я узнала потом,– Сморкачевка, а через речку Ипоть, на горке, – Палым. Радио было только в колхозной конторе, кино показывали раз в месяц в Палыме.
На улице никого – все в домах. Папин брат Егор писал, что немцы сожгли их старую хату, и теперь вот пришлось выстроить новую пятистенку на старом месте. Папа эту хатку узнал сразу.
Он постоял у крыльца, взвалил на плечи деревянный чемодан, незаметно перекрестился, что-то прошептал и сказал: «Ну пошли, что будить, то и будить». Он взял меня за руку, и мы вошли в сени. В сенях, рядом с нами, замычала корова. Как же живут совсем рядом с коровой? Мы вошли в избу. Нас как будто не ждали... В комнате темно. Свет шел из кухни – там стучали посудой. Опять промычала корова, и дверь скрипнула... Я села у входа на лавку.
– Ну, здорово, сынок, здорово, невлюддя. Думал, помру и не свидимся, – раздался голос из темного угла. Тут же из кухни, распахнув полотняные занавески, выскочила женщина с большим животом. За ней следом семенил босиком, в одной короткой рубашке, мальчик лет двух. Женщина бросилась не к нам, а в угол, откуда раздался этот сиплый голос, срывающийся на высокие ноты.
– Батя, батя, успокойтеся. Сейчас я лампу принясу. Ото Марка ваш приехал, Ягор говорил, что Марка с городскою дочкую приедить,– суетливо щебетала женщина вокруг «бати», как будто боялась его. А к нам и не повернется... Из темного угла послышались кашель, кряхтения, пересыпаемые крепкими словами. Я увидела огонек раскуренной трубки. Женщина внесла большую керосиновую лампу. Двигалась она быстро, несмотря на необъятный живот, и так же быстро за ней шлепал мальчик с простертыми руками, хватал ее за юбку.
– Марка, ты что стоишь коло порога? заходи у хату, садися. Сейчас Ягор придеть. Батя! Марка!.. Батя... Марка...
– Батька, прости... прости. Я ж не хотев...
– Сынок... Марка... нема матки. Нема Федоры. – Он закашлялся. – Кашель аккынчательно забив, усе кашляю... скоро помру, сынок...
Папа плакал, обнимал небольшого сухонького старичка с худым лицом и с бородкой клином. («Бородка в моего батьки клинушкум, як у Калинина...»). Дед всхлипывал и кашлял. Я была разочарована. Дедушка мне представлялся большим, сильным, с седой бородой, а он вот всего лишь какой...
Я разглядывала дом. Русская печь, на ней еще двое мальчиков смотрели на меня – лет пяти и трех. Это ведь мои двоюродные братья. А за окнами поле, на котором кое-где еще лежал серый снег. А за полем черной стеной стоял густой Брянский лес.
Когда я при свете лампы близко увидела лицо женщины, меня словно пригвоздили к месту. Никогда я не видела более красивого и совершенного лица. Вот это да! Настоящая красавица. Не в кино, не в городе, а в глухой деревне, жена папиного брата Егора, мать троих (а скоро и четвертый будет) детей. У нее было все совершенно необыкновенным: и кожа молочно-розовая, и длинная белая коса, и носик с трепыхающимися тонкими ноздрями, и широко поставленные зеленые глаза, и тонкие брови, и чуть припухшие веки – все. Ух, она меня сразила наповал.
Меня дедушка не обнял и не поцеловал, смотрел на меня издали колючими глазами. «Больно она в тебя, сынок, тоща. Надо подкормить ету худорбу. Что ето – одни дрябы...»
Я ела с аппетитом картошку с мясом, запивала парным молоком. Потом красивая женщина повела меня в туалет – просто за дом в огород. Светит луна, звезды, ото всюду все видно. Я с мукой на лице сказала, что стесняюсь, что тут все видно.
– А на что смотреть? Что ты свои бельмы вылупила? Давай, шевелися, чуковней,– зло сказала красивая женщина. Я решила обращаться к ней как можно реже.
Меня положили спать на большую кровать. Матрац и подушка из соломы кололи лицо и бока. Вся семья спала на печке, полатях, а кровать стояла для красоты. Иногда на ней спали гости.
Я лежала и слушала, о чем говорили дедушка и папа. Дедушка высказывал свои обиды – что папа уже и про бога забыл, и молитвы небось не вспоминает, и «ихнюю фамилию Гурченков зменил на Гурченко. А де ж делася «в» на конце, спрашиваю?..»
Папа робко, как мальчик, объяснял, что молитвы в городе никто не читает, но он их не забыл. Он действительно их не забыл. Иногда перед обедом папа, подражая деревенскому попу, нараспев читал: «Оче всех, на тя, господи, уповам. Ты даешь нам пищу заблаговременно, отвергающего щедрую руку твою, исполняющего всякое животное благоволе-е-ни-е...» Мы с мамой смеялись, а папа пережидал: мол, вы, девки, смейтесь себе, а я свой долг исполнил, а может, и есть якая-то сила...
– А насчет фамилии – так это у конце двадцатых годов получав я новый паспорту шахти. «Як фамилия»,– спрашують. Гурченков,– отвечаю. Ну, наверна, «в» не вслышали. Увидев, что фамилия без «в», вже дома, хотев сходить у контору, а потом подумав: живу на Украине – что Гурченков, что Гурченко – один черт.
Пришел дядя Егор – маленький, некрасивый, прыщавый мужичонка-плюгавка. Ну почему так бывает в жизни? Ну как же его можно любить?. А жена-красавица смотрит на него, носится вокруг, «як квочка».
Дедушка тихо говорил о войне, об оккупации, о партизанах, о том, как погиб папин брат Михаил.
Эту историю я знала от папы. Дядя Миша был связным партизанского отряда, а в деревне, для немцев, был старостой. Перед самым отступлением немцев дядю Мишу кто-то выдал. Немцы повесили его на глазах у всей деревни. Впереди поставили мать, отца и Егора. «Сожгли хату. Мать твоя, Федора Ивановна, через три дня померла, хай земля ей будить пухум. Усе терпела. И бив я ее здорово, и обижав – усе терпела, а етого не снесла. Вот тут, на етом поле, вокурат шагах у десяти от хаты и повесилили Мишку. Вот, сынок».
Они пили самогон. Дедушка все время пыхтел трубкой и кашлял. Папа бил себя в грудь, клялся найти предателя, говорил, что обыщет и Палым и Сморкачевку, а «его» зарежет и добровольно сядет в допр, но за Мишку отомстит. Потом говорили про какую-то Феклу – ей дедушка с Егором тоже выстроили новую пятистенку. А Володька уже в армии. Он красивый, здоровый, служит во флоте... Папа опять плакал, говорил, что ему всех жалко, жалко, что так все в жизни получилось.
И еще дедушка жаловался на большие налоги. Говорил, что плохой урожай. И даже в Ипоти рыба перевелась, а раньше сколько ее ловили...
ФЕКЛА
Когда я проснулась на следующее утро, папы уже не было. Он исчез. Я попила молока, вышла на крыльцо и встретилась со своим дедушкой Гаврилой Семеновичем. Он курил трубку и смотрел на поле, где стаями летали и громко каркали огромные серые вороны. Жена Егора копала землю, дети бегали около нее. О «туалете» не могло быть и речи... На мой вопрос, где папа, дедушка, не глядя на меня, ответил: "А кто его знает». Та-ак, приехали к «родичам»...
Уже вся деревня знала, что приехал «Марка з городскою дочкую». Женщины ходили посмотреть на меня. Зайдут к жене Егора, якобы по делу, говорят с ней, а сами откровенно меня рассматривают.
|]од вечер шумно появился папа. Сильно навеселе, с целой группой «кровенных». В центре внимания, счастливый и, как говорят, «стоя на хвосте».
Не было мамы, и папа летел по ветру на всех парусах! Разливали самогон «за честь, за дружбу», пели деревенские частушки – и папа ярче всех! Он был в своей родной стихии. Правду он говорил, что городская жизнь не для него. Он был такой счастливый, каким я не видела его в городе никогда. Здесь, в деревне, он был первым человеком. И говорил грамотно, и повидал мир больше всех: «Я, братва, родився, можна сказать, на грани двух веков... Да что там говорить! Пешком, считай, прошел три государства – и Россию, и Польшу, и усю Германию. Да-а, братва, Германия тебе не Россия. Усе дома под черепицу узяты, усе одного роста, улицы длинные, ровные, як стрела, чистота... У хозяйстви усе есть – и свинни, и гуси, и лошади... ув одном баронськом замке в озере лебеди плавають – белые, черные. Во красота! А бабы не то, наши лучий. Усе носатые, рыжие, но аккуратные – что да, то да. Идеть—и платтика на ней сидить, и беллё шелковое с бархамотками (кружевом). Что ты смотришь? Ты что? Я??? Да божа меня упаси! Чтоб я, благородный человек?! Не-е... Да вот крест святой! Э, голова ты, вот послушай, что я тебе говорю: идеть немка, а ветер платтика подымить – ну я и увидев. Ты что? Я – не-е». – И тут же подмаргивал. Громко смеялись: «Ну, Марка, ну, мужик, вот ето наш смоленский...»
" А на мою дочурку Людмилку не смотрите, что она сухарек, эта соплюшка ще вам такой концертик устругнеть! Все чисто вмеить, она в меня: и поеть, и играить, чечеточку, и акробатику. Усе!»
Дружки поглядывали на меня, как будто в чем-то передо мной были виноваты,– с жалостью, кисло усмехаясь. И опять с ожиданием – на папу.
В какой раз я уже слышала знаменитый папин рассказ, как маршал Рокоссовский ему лично баян подарил.
– Ну, братва, выступали мы перед самим Рокосовським! Он з маленькую дочкую в первом ряду сидить. Усе выступають – ничего, а як до меня дошло... щас усе по порядку... Да-а, у начале концерта я аккомпанирую своему солисту Чернухе – ну голос, як у попа – агромадина голос! – самогон только, зараза, хлещет здорово. Ну, словом, номер проходил хорошо. А во втором отделении я вже один, як солист, на маленьких гармоньках. Я ще выступлю тут у вас з дочуркую, вы ще увидите, да! Уси гармоньки до единой сделав вот этими руками. Ты что? Да я усе чисто вмею – я и столяр, я и плотник, я и буровых дел мастер – все, что хошь – и часы починю, и печку... Да-а, ну вот. Як дошло дело до самой маленькой гармоньки, весь зал хОдором. Успех самый больший! Ну, а у конце Рокосовський лично мне у руки вручил баян. Вот етый самый... щас выну з футляру. Во!" «У-у-у», – загудело за столом. Это был баян итальянских мастеров «Фрателли Грозио». – Вот так, братва.
Все с любопытством рассматривали переливающийся инструмент.
Эту историю папа рассказывал до семидесяти пяти лет. И каждый раз импровизировал по-новому, с неожиданными деталями. Мы с мамой иногда выскакивали на кухню, чтобы он не слышал, как мы смеемся. То баян вручал ему лично Рокоссовсий, то из всей бригады выделили его одного, и замполит «при всем народе» передал "от самого Рокоссовского» личную благодарность, а в подарок от него – баян. Дочка маршала то фигурировала в рассказе и просила папу подарить ей маленькую гармошку, то он вообще о ней не вспоминал. А однажды получилось, что папа выступал перед Рокоссовским, а баян ему вручил сам Жуков. Вот тогда мы с мамой и выскочили в кухню. Когда гости ушли, мама осторожно заметила, что «Жуков и Рокоссовский »воевали, вообще-то, Марк, котик, на разных фронтах».
«А я что сказав, Жукув? Да, перегнул, Лялюша, а никто и не заметив»...
В действительности же дело было так. Папа выступал в военно-прифронтовой концертной бригаде. В день они давали по три-четыре концерта. В грузовик с актерским реквизитом попал снаряд. Там находился и папин баян – тот, с которым он ушел на фронт, довоенный. Уцелел только кожаный мягкий футляр с маленькими гармошками, который папа всегда держал при себе. Стало известно, что артисты пострадали. А концерты на передовой были нужны как воздух. Командование фронта распорядилось достать артистам все, чтобы они могли продолжать свою работу. И однажды папе вручили черный «Фрателли Грозио» и грамоту за отличное служение Родине и честное отношение к своему долгу. А друой баян – белый, без камней – «Скандалли" вручили второму баянисту, дяде Сене, которого папа окрестил «Удавом». А перед Рокоссовским папа действительно выступал и имеет грамоту, подписанную маршалом лично. И если бы папа вокруг этого события не придумал истории – это был бы не он.
Еще пили «за Рокосовськага, за Жукува – это настоящие солдаты... За Мишку, погибшего брата...»
А потом настроение за столом резко изменилось. Папа схватил нож, и все побежали в Сморкачевку, где якобы жил человек, который предал дядю Мишу... Папа с ножом в руке кричал: «За мной, братва! За Мишку, его – в триста богов, в кровину!—разрежу на куски и сам у допр сяду!»
Сколько раз я слышала раньше про допр, но в этот раз было страшно.
На столе остались следы буйного застолья. Егорова жена убиралась и зло бубнила что-то против моего папы. Дедушка курил свою трубку и молчал. Я легла спать. Папы не было всю ночь.
Утром пришла большая некрасивая женщина. Она смотрела на меня очень внимательно, сказала, что видела меня, когда я только родилась, а теперь уже вот какая большая и очень похожа на папку, а на мамку совсем не похожа.
Эта женщина, Фекла, пригласила меня к себе в дом. Она жила в соседней деревне. Наверное, это ей выстроили Егор с дедушкой новую пятистенку. Она почему-то называла дедушку батей. И дедушка, со всеми такой колючий, был к ней как-то особенно ласков. Наверное, она тоже наша родственница... Так почему бы мне к ней не зайти? Дедушка молчит, Ёгорова жена злится, дети ее меня сторонятся. А Фекла такая добрая, внимательная.
Дома у нее было чисто, уютно. Кругом занавески, вышитые полотенца, все отделано деревенскими самодельными кружевами. На полу много маленьких ковриков – круглых, четырехугольных, треугольных – очень красиво. Я такого больше ни у кого не встречала.
Угощала меня Фекла оладушками из крахмала, молоком и все смотрела на меня и смотрела, аж неловко становилось. «А иде ж твой папка?»
«Да пошел еще вчера в Сморкачевку кого-то резать за дядю Мишу и до сих пор нет...»
„Ай-ай-ай! Чаво ты молчала? Чтоб табе припадки забили. Марка – он же бешеный, ай-ай-ай», – и пулей выскочила из хаты.
Я осталась одна. Доела, все очень вкусно. И что-то захотелось мне домой, к маме. Я никогда не скучала без мамы, если со мной был папа. Но вот папе не до меня и впервые мне не хватает мамы...
Вечерело. Я сидела у окна, смотрела на поле, на Брянский лес и ждала папу. Он заявился только к ночи—совершенно трезвый, с синяком под глазом, с оборванным рукавом и очень бледный. Рядом с ним шла Фекла и один «кровенный» друг. Фекла рассказывала дедушке, что папу еле отвели от греха – кто-то предупредил того человека и его не оказалось дома...
«Ну, а Марка говорит: я его дождуся, а не придеть, хату спалю. Насилу, батя, усе уместе сладили с ним... вы ж, батя, Марку знаете...»
"Умная ты баба, Пекла».– И дедушка, и папа Феклу называли почему-то Пеклой...
Я засыпала и опять сквозь сон слышала папины угрозы, но уже не такие страшные, как днем. А дядя Егор говорил, что это все не доказано, только так думают, что именно «он» выдал Мишку, а кто это знает наверняка?
– Ну ладно, хай живеть,– сказал наконец папа.– Бог, он шельму метить... Не я, другие доберутся, жисть есь жисть... Ну, дочурка вже спить, пойду-ка я Андреевне карася загоню...»
Странные они все-таки, эти деревенские, и папа тоже. Сами же говорили, что в Ипоти рыба перевелась, а тут караси... И кто такая эта Андреевна?..