355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Гурченко » Мое взрослое детство » Текст книги (страница 1)
Мое взрослое детство
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:24

Текст книги "Мое взрослое детство"


Автор книги: Людмила Гурченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Я ХОЧУ попытаться рассказать о своем отце. Человеке сильном и слабом, веселом и трагичном, умном от природы и почти совсем неграмотном в сегодняшнем понимании слова «образование». Из прожитых семидесяти пяти своих лет папа прожил сорок пять в городе, но так и не научился говорить грамотно. Город и цивилизация его как бы не коснулись.

Рядом с ним прошло мое детство до войны. Я его ждала всю войну. Потом папа вернулся с войны.

Люди, которые хоть один раз общались с ним, встретив меня через время, всегда задавали мне вопрос: «А как твой папа? Ну расскажи про своего папу... Нупожалуйста!»

И я рассказывала. Они смеялись, поражаясь его неожиданным повадкам, его речи, ему... Я не могла им сказать, что его уже нет, что вот уже с 17 июня 1973 года я мечусь и нигде, ни в чем не могу найти покоя. Только в работе, в которой, к счастью, пребываю в последние годы без перерыва. Я знаю, что надо отдохнуть но боюсь этого. Ведь тогда у меня будет свободное время, и опять на меня обрушится тоска, боль и пустота...

Ведь нет больше моего папы!

Папа прошел через всю мою и мамину жизнь, наполнив ее радостью, юмором, уверенностью, что мы с мамсй – прекрасны.

АВТОБИОГРАФИЯ

Папа часто с удовольствием рассказывал о себе. Я попробую воспроизвести его речь как можно точнее, потому что без этой речи нет моего папы.

Мой папа, Марк Гаврилович Гурченко, родился в деревне Дунаевщина Рославльского района Смоленской области. Он родился в 1898 году. Но всем говорил, что 1899-м.

–    Марк, – ехидно спрашивала моя мама, – ну зачем ты врешь? Ты же по паспорту 1898 года... Ну что тебе дает один год?.. Хи-хи-хи...

–    Не нада, Лёличка, не выводи меня. – Обычно горячий и невыдержанный,  папа, когда речь заходила о его возрасте, сразу притихал и всегда терпеливо объяснял маме: – От человек, ну што ты скажешь,.. Я ж тибе гаварив, што – тыща восемьсот  девяноста восьмой год при царський служби служив последний год. А я у царський служ6и не служив! Значить! Што выходить? А? А-а!!! То-та. Былван есть былван. Да зачем мне врать, галава ты. Я ж увесь як на ладони... Да-а, у девять лет я вже батрачил. Пас у пумещика лошадей. Сонце усходить, и я встаю... Ах, ети е мать... раз заснув, а лошыди—у клевер. И вокурат у етый самый момент пумещик проежжав, ну... поля проверяв. Он меня соннага пугую (кнутом) як потянить... Во було дела-а. Я ускочив: "Пан, бейте сами, толька батьке не гаварите... Батька меня насмерть зашибёть...». А когда пригнав лошадей, прийшов у хату – батька бив... та што там гаварить, бив и пригаваривав: «Учись, сынок, жить, мать твою в триста богов...» Да-а, батька меня вже и здоровага бив... Ну, правда, було за што. Раз – мне уже тогда лет двадцать було – усю ночь з хлопцами у суседний Сморкачёвке з девкими гуляли. А у четыре утра вже у поле выходить нада... Приплёвся пьяный а тут вже усе меня ждуть – стоять коло хаты: батька, матка, браты Иван да Мишка, а Егор ще маленький быв, у хати спав... Батька з топором на меня идеть. Матка бросилася на него – он ее вдарив, об землю!.. Усё вскипело у меня за мать. Батька её часто бив... У глазах усё потемнело, вже не помню што и як– но пошел прямо на батьку...

«А-а-а! На раднога отца руку подняв? Ну, держися...». Побежав батька у хату, а с хаты выходить з ружьём... Целить прямо в меня... Стою. Весь похолодев, зубы стиснув, кулаки стиснув, сам – ни з места... «Ну, – думаю, – усё, Марк, отжив ты свой век». И батька стрельнув... Осечка, брат.., А ружье новое було, осечки не давало... Усе стояли белые, як мел...

«Ну, долго жить будешь, сукин сын. Моли бога, сынок...». – Вдарив об землю ружьё и пошел у стэп... Да-а. Вот и скажи, што бога нет. Новое ружье – и осечка! Не-е, якая-то сила есь... Вон я вже и батьку своего пережив, хай земля ему будить пухум...

Да-а, ну, значить, дальший – у революции служив... Побили усех пумещиков к... матери, та што там гаварить. Да-а, ну, а потом, значить, бросили меня з группую наших хлопцев на ета, как его... раскулачивание... Ну, а в меня характер сам знаешь, а когда выпью... Та што там гаварить – одним словом, молодой, гар-рячий... Аднаго кулака так прижав – насилу ребяты оттащили от греха подальший... «Не, Марк, так круто нельзя, нада полегчий». Да он же хлеб прячить, а люди з голоду пухнуть... «Полегчий»... Да-а-а..., ну, словум, ето дело не для меня...

А у ето самое время вокурат усе наши деревенские хлопцы у город подалися, многие подалися. У город, у шахты. Ну и я з ими...

И вот у Кривом Рагу, на руднике, десять лет забойщикум быв. Там, братва, такие драки были... куда там... Деревенские хлопцы такого зроду не видали. Там меня, наверно, многие и щас помнять. Да-а... А особенно етый брат, – показывал папа на женщину, если в компании слушателей находилась такая. А если такой не было, то смотрел в сторону, где была мама. – Та шо там гаварить... У те годы «етага брата» в меня были... ну сотни. Ну любили ж они меня, э-э-э-эх!! – и, тут же быстро оглянувшись, нежно позвав: «Крошка!» (папа стал маму так ласково называть, когда вес ее приблизился к ста килограммам), и убедившись, что мама не слышала ничего, с удовольствием продолжал и все вырастал и вырастал в глазах мужчин-слушателей..

– Да-а, ну, значить, дальший... да, забыв. У диревни я, ще хлопцем, веселив девок на двухрядной гармони. А в Кривом Рагу дело пошло чуковней (шустрее). Перешел уже на трехрядный баян, та што там... Ни одна свадьба без меня не обходилася. И меня усе любили з дорогою душою, ну и я к усем по ласке.

Да-а, так вот, значить, дальший. А дальший – у тридцать втором году – меня высунули в «интеллигенцию»... Тада много способных хлопцев послали на высшее образование. Меня у Харькивский муздраминститут. Он тада вокурат стояв на Бурсацким спуски. Выдержав я етый институт усего два года. Вот где, братва, испытав я исключительный позор и голод... А голод у етых 32—33 году был ужас какой, та што там, мамыньки родныи... Ну, образование у меня што? – четыре класса поповський школы, ну, немнога техникума у Кривом Рагу. А тут тебе и политэкономия, и «Капитал " Маркса... Куда мне усё ета...

Иногда, в компаниях своих коллег-баянистов, рассказывая о периоде жизни в муздраминституте, папа мог вдруг процитировать наизусть «изречения», которые он запомнил на лекциях. Их он произносил подчеркнуто «литературно», даже букву «г» говорил твердо, как москвичи: «Да, братва, жисть есть борьба. Маркс он тебе не дурак, такую, брат, багатую книжку наскородил... А жить ув общистви и быть свободным от  общества никак нельзя, братва. Вот какое дело», – чем озадачивал всех своих дружков... Они сидели молча, не зная что делать. Может, он уже устал от их «общества» и пора им уходить? Или как?

– Да-а, вволю тогда надо мной посмеялися городские хлопцы. За что, правда,неоднократно были христосованы мною, пока усе не попритихли... Та я и сам чую – ну куда мне за ими, отстаю. Да я ноты одни полгода вчил. А там и теория, и гармония... Выйду до доски – лицом стану, путаюся, усе смеются; спиною стану – усе щтаны у латках, смеются. На мне усе трусится, еле здержуюсь... Стипендия гроши, кишки трищать, одеть нема чего... Хоть караул кричи... Да-а..,

...И тут вокурат устроился я ув одной школи детям на переменках играть. У раз – десять рублей! А?? Ага! – вижу дело пошло чуковней. И тут смотрю – секретарь комсомольский организации.., такая крепкая, здоровая, цыцохи большие, глаза прия-а-тныи... Ну, я ей и говорю: «Будь ласка, барышня, помогите мне детей организувать». Так нежно ей говорю, ну, словум, подлажу до ней... «Ну, конечно, пожалуйста, дядя Гриша», – так интеллигентно отвечаить. А меня тогда «Гришую» звали. А то, говорить што ета у тебя за имя – Марк? Нерусское ета имя... Ну як же не русское? Як же не русское, если я родився 23 апреля, на день святого Марка. Так меня Маркую и назвали... Да у меня усе братья: Иван. Мишка, Егор, батька Гаврила Семенович, мать Федора Ивановна – усе русские, да уся деревня русские.,. У нас других зроду и не було...

...Да-а, так вот ета самая комсомольский секретарь говорить мне: «Дядя Гриша, с удовольствием помогу вам, только расскажите, научите, пожалуйста»...

...Вот я и навчив на свою голову. Вже тридцать лет вчу... Ета ж и была Лялюша. Ну, Леля... Елена Александровна Симонова. Люсина мать...

Это была моя мама. Тогда она училась в девятом классе. Мама была 1917 года рождения. И папа хоть на год, но сокращал этот трагический возрастной разрыв.

ПРЕКРАСНОЕ ВРЕМЯ

Так получилось, что я родилась, и мама школу не закончила. Она стала работать вместе с папой. Мама помогала папе-баянисту проводить массовки и утренники в школах, вечера и праздники на заводах и фабриках. Она стала успешно осваивать профессию массовика.

Потому можно сказать, что я родилась в «музыкальной» семье. А точнее, я родилась в музыкальное время. Для меня жизнь до войны – это музыка!

Каждый день новые песни, новые мелодии. Они звучали по радио и на улицах; сутра, когда папа разучивал «новый репертуар»; вечером, когда приходили гости; у соседей на пластинках. Песни и мелодии я схватывала на лету. Я их чисто пела, еще не научившись говорить.

Папа и мама работали в Харьковском дворце пионеров. Это был новый красивый дворец. Он стоял на площади имени Тевелева. В большом мраморном зале посередине был квадратный аквариум. Там плавали необыкновенные красные пушистые рыбки.

В перерывах между массовками мы с папой бежали к водоему: «Дочурка! Якеи рыбки! Я ще таких зроду не видев. Якая прелесь.., божья рыба...» Мама всегда портила ему настроение: «Марк, ты хоть рот закрой. Сорок лет на пороге... Хуже Люси ...хи-хи-хи». – «Леличка. ну яких сорок? Ще нема сорок, зачем человеку зря набавлять?» Издали еще слышалось мамино ехидное «хи-хи-хи», а папа (взяв меня на руки, посылал в мамину спину: «Во – яга! Мамыньки родныи... Ну? Ета ж чистая НКВД! Ничего, дочурочка, зато папусик в тебя самый лучший!»

Ну, конечно, самый лучший! Самый необыкновенный! Я обнимала его, прижимала его голову к своей. Мне было его жалко. Какая «она» нехорошая. Она прервала нашу радость.

...Из роддома меня привезли на извозчике.. Такси в Харькове в 1935 году были еще редкостью. Привезли меня в нашу маленькую комнатку в большом доме по Мордвиновскому переулку, № 17. С этой комнатой у меня связаны самые светлые и прекрасные воспоминания в жизни.

Комната была подвальной, с одним окном. Я видела в окно только ноги прохожих, было интересно определять по обуви и юбкам своих соседей. Прямо под окном стоял стол. Слева – буфет. В буфете на верхней полке в вазе постоянно лежали конфеты. Я их получала за свои «выступления».

А выступала я перед всеми, кто попадал к нам в дом. Тут же папа ему:

– Ну куда, куда ты бежишь? Ну чиво? Сядь, передохни! Голова ты... Усех дел не переделаишь... Давай, садися... Щас тебе моя дочурка концертик устругнеть...

И начиналось! Папа ставил стул посередине комнаты, я быстро вскарабкивалась на него, руки назад, глаза широко открыты, улыбка самая веселая. Я все делала так, как учил меня папа: «Дочурка, глаза распрастри ширей, весело влыбайсь и дуй свое!» Начинала я со стихотворения:

 
Жук-рогач, жук-рогач —
Самый первый силач;
У него, у жука,
На головушке – рога!
 

И в конце стиха надо было приставить к вискам два указательных пальца. Гость вежливо улыбался: «очень мило, очень мило», – и собирался уходить. «Куда ты? Не-е, брат, ще тока начало! Давай, дочурчинка, песенку з чечёточкую!» Это означало, что в конце песни, какой бы она ни была, надо «дать» кусок чечетки. Я хлопала себя почти одновременно по груди, коленям и, выбросив ногу вперед, а руки в стороны, громко выкрикивала: «Х-х-ха!!!»

 
Эх, Андрюша, нам ли быть в печали,
Возьми гармонь, играй на все лады,
Так играй, чтобы горы заплясали,
Чтоб зашумели зеленые сады!
 

Папа на баяне – «тари, дари, дери-дам!» И я свое «х-х-ха!»

После этого гость обязательно смеялся. Больше всех радовался и подыгрывал мне папа: «Не, актрисую будить, точно. Ето як закон! Усе песни на лету береть, як зверь. Ну, вокурат актриса!»

И человек, который к нам заходил на минуту, уже через четверть часа под папиным обаянием и натиском совершенно забывал, куда и зачем он шел, почему он оказался у нас, и, конечно, оставался... Папа выразительно смотрел на маму. Мама бежала в магазин... а я продолжала свое выступление...

Домой человек уходил лишь поздно вечером, держась за стенки, хвалил маму, восхищался «дочуркой», прославлял папу – щедрую русскую душу – и благодарил, благодарил. Папа был счастлив.

Кто бы к нам ни приходил, начиналось так: «Ну, девки, давай скорее на стол, человек у гостях. Лялюша! Давай, шевелися чуковней... Штоб усе було, як на Первое мая!»

У нас в доме все праздники были, как Первое мая. Для меня праздник Первое мая был самым веселым. Папа шел на демонстрации впереди колонны с баяном, весь в белом. Брезентовые папины туфли начищались мелом до блеска. Мама, в белой юбке, белой майке и белом берете, дирижировала хором. Пели все! И я не помню грустных людей, грустных лиц до войны. Я не помню ни одного немолодого лица. Как будто до войны все были молодыми. Молодой папа, молодая мама, молодые все! И я с ними – счастливая, радостная и, как мне внушил мой папа, «совершенно исключительная».

В левом углу от входа в нашу комнату стояла знаменитая двуспальная кровать с никелированными спинками и шариками, которые я все время откручивала. Эта кровать прослужила моим родителям около тридцати лет, до 1969 года. В том году они переехали ко мне в Москву. Кровать осталась в Харькове, а им пришлось купить современную тахту, которую папа проклинал и благоговейно вспоминал ту незабываемую кровать с сеткой и периной. А может, он тайно вздыхал по тому времени, когда был молодым, сильным...

У папы было очень много друзей, поклонников и «ухажерок». Особенно до войны. «Друзья» – это те, с которыми он общался по делу, по баяну, по профессии. "КровЕнные друзья» – это те, с которыми он говорил о профессии за столом. Раз вместе поднимали рюмки – значит, этот друг становился «кровЕнным», то есть кровным. Без друзей о водке в доме не было и речи. Но стоило папе сесть за стол с «кровенным» – вступал в силу его характер: как это так, чтобы кто-то оказался сильнее его? Чтобы он кому-нибудь уступил?

Папа средне играл на баяне. И если его коллега играл хорошо – а они все играли лучше него, – папа искренне улыбался: «Во играить, як зверь! Исключительный баянист!»

Были среди друзей и подруги. «Ухажерки». Те, которые ему нравились, за которыми он ухаживал. Одинокие женщины, которых он утешал или словом, или тихонько похлопывал их пониже спины, так, чтобы – не дай бог! – не увидела мама. А я все видела, и никогда своего папочку не выдавала. Папа всю жизнь до старости пользовался большим успехом у женщин.

Он был прекрасно сложен, выше среднего роста. Очень сильный и чрезвычайно легкий в движениях. Танцевал пластично и любое «па» брал с ходу. У папы были синие глаза, темные вьющиеся волосы и открытый теплый взгляд. Но самым прекрасным в нем была улыбка. Когда он улыбался – улыбались все! Ровные красивые зубы никогда не болели. За всю свою жизнь он так никогда и не встретился с зубным врачом.Если представить себе то время, те моды, моего папу с лучезарной улыбкой да еще с баяном в руках... Да ни одна женщина не могла устоять! Это я неоднократно видела своими глазами.

Были у него бесчисленные поклонники. После работы около нашего окна его уже поджидали несколько человек. Я смотрела на маму: чем кончится? Или папа их пригласит в дом и я буду выступать, или он даст им деньги и они уйдут без него. И тогда не буду выступать, а буду слушать сказку.

А один поклонник был непьющий. Он входил, здоровался, глядя неотрывно на папу, садился на диван и кепку клал на колени. Папа сидел напротив него на нашей кровати с шариками и играл для него. Для таких «настыящих» ценителей музыки папа играл безукоризненно «репертуар», усвоенный еще в муздраминституте: два марша «Привет музыкантам» и «Старые друзья», танго «Брызги шампанского», польку-бабочку и «Турецкий марш» Моцарта. Этот поклонник все прослушивал, благодарил, прощался, все так же неотрывно глядя только на папу, и уходил.

–    Что ему от тебя надо, Марк? Ну раз прослушал, ну два. Сколько можно? Черт-те что!

–    Леличка, он тебе мешаить? Хай человек слушаить... И мне тренировка.

Среди поклонников были и нищие. Они знали все его маршруты и поджидали папу по дороге. Еще бы! Щедрее никто не одаривал! Папа останавливался, разговаривал с ними, расспрашивал. Ему все было интересно.

До войны каждое утро в нашей маленькой комнатке раздавался стук в окно. В  форточку просовывалась голова растрепанного человека. У него на горле была резинка,  а на самом кадыке железка с дыркой, из которой вылетал свист. Он был калека. Звали его Андрей. Я не могла к нему привыкнуть. При виде его всегда забивалась в угол..

 –   Ты не бойсь его, дочурка. Ета хороший человек. Людям усем нада помогать. Ты даешь, и тебе бог дась... Во, моя детка...

Этот Андрей приходил к нашему окну каждый день, как на работу. Постучит, подождет, а потом хрипит: «Марк Гаврилович! Здравия желаем...»

– Иди, – ядовито говорила мама, – твой дружок пришел... хи-хи-хи.

          –  Полегчий, полегчий, девка, на поворотах, а то быстро у меня схватишь, – и широко улыбаясь, вырвав у мамы деньги, направлялся к окну. Деньги всегда были у мамы. Папа их моментально тратил или безвозмездно отдавал «взаймы». Андрей мне не нравился. Тут я была на маминой стороне. Такой нахальный неприятный человек, а папа с ним так... нет, неправ мой папочка...

           Этот Андрей всегда сидел на углу Рымарской и нашего Мордвиновского переулка. Около того здания, с которым у меня потом так много связано...

При вступлении немцев в Харьков в этом здании была сперва немецкая ремонтная часть. Потом немецкий госпиталь. Когда Красная Армия в первый раз освободила Харьков, в нем был наш красноармейский госпиталь. Потом немцы вновь заняли Харьков. Опять в этом здании разместился немецкий госпиталь. И, наконец, 1 сентября 1943 года оно стало моей школой № 6. В этой школе я проучилась десять лет.


ВОЙНА

Было так весело и празднично. Было лето. Наш детский сад на лето переехал в Ольшаны, под Харьковом. На всех праздниках в садике я пела, на Новый год была снегурочкой. Воспитательница говорила папе и маме: «Ваша Люся должна стать актрисой». «Да! Ета у в обязательном порядке, Так и будить!» – заверял ее папа, Я была влюблена в мальчика Семочку. На сохранившихся фотографиях мы с ним везде рядом.

И вдруг родители срочно увозят нас в Харьков. Еще утром мы были в лесу на прогулке. Нарвали ромашек и сиреневых колокольчиков. А вечером мы уже оказались дома, и увядший букет лежал на диване... Все оборвалось мгновенно, неожиданно.

Всего пять с половиной лет я прожила «до войны». Так мало!

«Война, война, война.., Сталин, Россия... фашизм, Гитлер,.. СССР, Родина», – слышалось отовсюду.

Что такое война? Почему они ее боятся? Мне было очень любопытно – что такое «пострадало от бомбежки»? Как это выглядит? После бомбежки мы с папой пошли в город.

–   Марк, не бери Люсю. Там могут быть убитые. Зачем ребенку видеть это?

–  Ребенок, Лёля, хай знаить и видить усе. И хорошее и плохое... Усе своими глазами... Жисть есь жисть, моя детка...

Мы пошли в центр, на площадь имени Тевелева. Во Дворец пионеров попала бомба. Середина здания, там, где был центральный вход, разрушена. Окна выбиты. А как же красные пушистые рыбки? Где они? Успели их спасти?

Городской Пассаж, что напротив Дворца, был разрушен совершенно, и даже кое-где еще шел дым. «Да, усе чисто знесли, зравняли з землею... ах ты ж, мамыньки родныи...».

Я так любила ходить в Пассаж с мамой! Мне он запомнился как сказочный дворец! Много-много света! И сверкают треугольные флакончики одеколонов «Ай-Петри», «Жигули», «Кармен»... Их много, бесчисленное количество. И мама – счастливая, как на Первое мая.

А теперь бугристая, еще горячая груда камней.

От Дворца мы пошли по Сумской улице к нашему дому. Около ресторана "Люкс" лежала раненая женщина. Других, более пострадавших, наверно, увезли в больницу. Она лежала на правом боку. Левое плечо у нее было раздроблено, и цветастая кофточка вдавилась внутрь. Широкая белая юбка от ветра поднималась. На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса. От ветра юбка закрывала лицо, и видны были белые трусики. "Товарищи! Кто-нибудь поправьте юбку... Как стыдно... Товарищи, дорогие товарищи,  пожалуйста...Так стыдно..." – твердила она монотонно. Лицо у нее было совсем серое. Она даже не стонала. Неужели ей не больно? Почему она не кричит? Почему она говорит "Товарищи,товарищи"?

На своем месте, около моей будущей школы, сидел Андрей, склонив на грудь свою грязную лохматую голову. Перед ним лежала на тротуаре его потертая кожаная кепка. Его убило осколком в спину. Он так естественно сидел, что никто и не подумал, что он мертв. Сидит нищий и сидит... Андрей был первым человеком в моей жизни, которого я увидела неживым. Как это? Был – и больше нет...

"Усё, Лёль, Андрей нам усем приказал долго жить...Усю спину ему разворотило. Хай земля ему будить пухум. Эх, браток..."

Папа ушел на фронт добровольцем. В первые дни войны его возраст считался непризывным. Тогда мне он казался молодым и здоровым. Только много позже я узнала от мамы, что он был инвалидом. Этого он стеснялся и всячески  скрывал. После шахты у него на животе были две грыжи. Операция не помогла, они прорывались в других местах. Он всю жизнь носил бандаж, который сильно вдавливался в живот с двух сторон. Ему нельзя было поднимать тяжелое. Но я помню, как он то и дело поднимал тяжелые вещи, при этом крепко ругаясь. После шахты у него  всю жизнь был сильный кашель. Когда он кашлял или смеялся, он всегда придерживал живот. Он всю жизнь носил свой баян, который весил двенадцать килограммов.

Папа ушел на фронт. Мы с мамой остались в Харькове. Филармония, за которой они числились, имела строгий лимит на эвакуацию. В первую очередь эвакуировали заводы, фабрики, предприятия. А филармония, и тем более нештатные работники, позже... Так мы и просидели на переполненном вокзале с чемоданами и мешками, потом вернулись домой.

Маме было двадцать четыре года. Она ничего не умела без папы, всего боялась. Когда папа уходил на войну, она была совсем потерянной и все время плакала:

–   Марк! Как же нам быть? Что же делать, Марк?.. А? Не оставляй нас... я боюсь...

–   Не бойсь, Лялюша, не бойсь... Ты девка умная, чуковная... Што ж, детка, зделаишь... Жисть есь жисть... Дочурочка тебе поможить... А я не могу больший ждать. Пойду добровольно защищать Родину! Ну, с богум...

Папа ушел. Он унес с собой баян, а вместе с ним унес самые прекрасные песни, самый светлый праздник Первое мая, самое лучшее в жизни время. Время – "до войны».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю