Текст книги "Мое взрослое детство"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Наш уголок нам никогда не тесен...
Я часто во время войны видела эту нашу прогулку по Ботаническому саду, слышала запах цветов... И когда в «Осени» я пою:
Наш уголок нам никогда не тесен,
Когда ты в нем, то в нем цветет весна.
Не уходи, еще не спето столько песен,
Еще звенит в гитаре каждая струна... —
я представляю нас троих на желтой песочной дорожке, а вокруг – много-много цветов. И весна!
Рано утром я отправилась в тот Ботанический сад за цветами. Наверное, это и есть «детство»: город разрушен, а Ботанический сад так и должен благоухать розами, сиренью, желтыми песочными дорожками.
Когда я добежала до сада, мне показалось, что я попала совсем не туда. Вся территория сада была изрыта окопами, траншеями, рвами и лунками от бомб и снарядов. Всюду валялись осколки, каски, колеса, зенитки и пулеметы кверху дулом, патроны...
Одни патроны мне очень понравились. Я давно их заприметила. Длинные, с зелеными, малиновыми и желтыми головками. Если цветную головку пули обвязать платочком, подрисовать глаза и рот, то получится матрешка.
Но сейчас мне нужны были цветы. Только их нигде не было. Одна зелень, одни уродливые кусты, ничего пестрого. Я обошла чудом уцелевший красный кирпичный дом – бывший административный корпус сада, а может, лабораторию, и увидела около ограды куст шиповника с еще сохранившимися розовыми цветочками. Искололась, но обобрала весь куст – до единого цветочка! Дома поставила цветы в ведро. Мамы, к счастью, не было, и – к Ларе и Юре.
Они еще спали. Клавдия суетилась в прихожей около керосинки. Задумызался фруктовый торт. Я принесла воду, почистила яблоки. Потом проснулись дети. На тумбочках их ждали подарки, обвязанные ленточками. Но было решено развернуть сюрпризы при гостях, к двум часам дня. Все таинственно, загадочно, все так ново и интересно...
Я к ним относилась так чисто и преданно, что ни разу у них ничего не попросила!.. Ничего не украла, хоть и очень хотелось попросить и было что украсть... Нет! Нет, и все!
Уже было все готово. Клавдия пошла себя приводить в порядок. Лара и Юра, с бантами на груди, расставляли на столе тарелки, раскладывали по две вилки, по два ножа и по одной большой ложке поперек тарелок... Каждому по бокалу и по салфетке, продернутой через колечко... У нас в доме такого никогда не было. Я все «мотала на ус». Когда я вырасту и буду зарабатывать деньги, обязательно папочку буду кормить вот так красиво за столом – с салфетками, бокалами, колечками.
Я тоже побежала домой. Быстро помыла руки, ноги, надела платье с бантиками. Заскочила к тете Вале. Она завязала мне малиновый бант прямо надо лбом – там были самые длинные волосы, и он крепко «сидел». Когда тетя Валя отвернулась, я быстренько попудрилась ее голубой пуховкой. Взяла букет шиповника и осторожно понесла его через дорогу, чтобы не осыпался. Первый раз в жизни я шла к кому-то на день рождения!
Уже в парадном я почувствовала, что все в сборе. Я услышала голоса и дружный одобрительный смех. Ясно, что Клавдия демонстрирует куклу с закрывающимися глазами. Потом я зашла в темную переднюю. Кто-то на пианино играл чудесный вальс. Я его знала – папа его «разучивал». Это «Елка» Ребикова...
Я стояла с букетом, в платье, с бантом на голове, и была очень счастливая, была уверена, что сегодня «выделюсь», буду петь, всем понравлюсь...
– Молодец, Сереженька. Умница. А теперь для меня «Жаворонка» Глинки, пожалуйста!
Мне хотелось посмотреть на Сереженьку, и я заглянула в комнату. Из гостей там было двое взрослых, мальчик лет десяти и «Сереженька» – детина лет четырнадцати. Целый Сергей, а не «Сереженька».
Клавдия меня увидела, вскочила и быстро вышла ко мне в переднюю, закрыв за собой дверь.
– Какая умница, детка, что пришла.
– А как же! У Лары такой праздник!
– Это нам? – она взяла букет, поморщившись. – Ай-ай-ай, какие колючие...Зачем же столько, деточка?.. И тут же положила цветы на кухонный стол. Она похвалила «мой вид» и попросила немного ее «здесь подождать».
Клавдия говорила со мной так, будто мы с ней сегодня не виделись. Вот стоит ведро воды... Я его сама принесла – сегодня. Я ничего не понимала, только чувство чего-то недоброго подкатывалось к горлу. Зашла Клавдия и опять прикрыла за собою дверь. В комнате было тихо...
В руках у нее была тарелка с яблочным тортом, нож и вилка. Она поставила тарелкуку на стол, отодвинула букет шиповника, потрепала меня по затылку. Я кивала, улыбалась, а когда увидела нож и вилку, сказала, что могу торт съесть и руками – "Зря вы беспокоитесь». Она вышла к гостям. В передней было темно. Свет шел сверху из окна в комнате.
Я сидела, смотрела в стену и ничего не видела. Даже запаха торта не чувствовала. Обыкновенный пирог. Я вышла... не плакала... все омертвело...
«Тогда» начиналось то, чего я так боюсь и сейчас. Все неестественное и фальшивое, вежливые и красивые слова, в которых нет правды и к которым не придерешься, – эти слова расточают каждому, ничего не чувствуя, пока от тебя есть польза, – это все не мое. Я это ненавижу. Если потом на улице я встречала кого-то из той семьи, я проходила мимо, как будто мимо столба или дерева. А они вежливо кивали, здоровались... А потом перестали.
Так случилось, что потом мы с Ларой учились в одной музыкальной школе, только у разных педагогов. Но тогда, в четырнадцать лет, я точно знала, что «научиться петь и играть» – невозможно. А «божий дар»??
КУКОЛКИ
Мои «влюбленности» в конечном счете всегда приносили мне только боль. «Надо научиться всегда быть одной, и тогда не придется мучиться и разочаровываться" – так я себе внушала. И на первых порах от этого решения было легко и все получалось. Но только на первых порах. А потом... Проходило время, и я опять не могла жить без людей, без отдачи, без «влюбленности». За это время накапливались силы для любви, и «объект» находился сам собой.
Весной и летом я всегда душевно болею, больше, чем зимой. Зимой холодино, я мерзну. А весной выходишь в мир – солнце, зелень, тепло, и почему-то заливает беспричинная радость, все вокруг и ты сама пронизана насквозь фантазией и оптимизмом. И все это обрушиваешь на «объект», хочешь с ним разделить все это, а «объект» или не понимает тебя, или бессилен выдержать то, что ты ему предлагаешь. Или у него просто другая «группа крови»...
И когда я – в какой уже раз – вновь оставалась на мели, сидела и горько переживала свое очередное поражение («Все! это уже точно все! Не-ет, теперь-то это точно конец...»), мой папа плакал со мной и утешал: «Не, дочурочка, не выйдить в тебе, по себе знаю, усе вже знаю... Не выйдить... Вот так, детка моя...»
Но если делать сознательный отсчет этой моей перманентной боли, то все началось тогда – летом 1943 года. Те дни, те недели я не вспоминаю, а «ощущаю» – как при воспоминании о травме ощущаешь вдруг физическую боль и страх, что это может повториться. И тогда все оглядываешься и оберегаешь себя от возможного повтора.
Теперь я знаю и что такое физическая травма. Мои душевные травмы много опередили физические. Но начинаются они абсолютно одинаково. Они не начинаются, а обрушиваются на тебя. А ты в это время готовишь себя к другой жизни, существуешь на другой волне...
Я стояла с букетом, в платье, с бантом на голове. Я была очень счастливая, я была уверена, что сегодня я «выделюсь», буду петь, всем, всем понравлюсь. Так начиналась душевная травма.
В 1976 году, четырнадцатого июня, я стояла на льду, на коньках, на съемке... На съемке! Я была очень счастливая. Я снимаюсь в музыкальной картине... Я играю параллельно острую драматическую роль, об этом я мечтала. У меня еще два интереснейших предложения – об этом я и не мечтала... Кончилось, кончилось долгое и изнурительно текущее время простоя. Работа, дорогая! Я тебя дождалась, здравствуй!.. Папочка, дорогой! Как бы ты был счастлив, если бы дождался вместе со мной! Мне так сейчас хорошо. Как опьянение, как пишут о состоянии эйфории. Да, вот точно – эйфория от счастья!
...А через десять минут я лежала на руках у членов советско-румынской съемочной группы «Мама»... Кругом лед. Положить не на что – держали на руках...
«Эйфория» кончилась в секунду. Цирковой клоун шутил на льду, упал мне на ногу, и она сломалась. Просто и быстро.
Кажется, что умирают все, но не ты. Кажется, что чью-то маму могут вести на расстрел, но не твою. А когда на твоих же глазах ведут твою, то ты не веришь своим глазам. Человек попал в катастрофу, а я нет, я не попаду... И когда с тобой уже вот сейчас произошло, и ты смотришь на свою сломанную ногу, то она тебе кажется веткой, которую рубили топором, но не получилось, и она повисла на зеленой шкурке... Да нет, это не моя нога, у меня все в порядке...
И даже когда уже едешь в «скорой», лежишь на спине и видишь перед собой испуганное, вдруг притихшее, бледное лицо неистовой и яростной женщины – режиссера Элизабет Бостан, – не хочешь читать на ее лице правды. «Элизабет, дорогая, но волнуйтесь... Сейчас наложат гипс, и через три дня мы закончим «лед»... А над головой, в узких окнах «скорой», мелькают верхушки домов улицы Горького. Вот и надпись на доме: «Чтобы знать о событиях в мире, имейте газету в каждой квартире...». Значит, скоро и мой дом. А параллельно проясняется в сознании: «Кажется, со мной... Кажется, случилось... Что же это? Неужели правда? За что? За что?»
А через год, когда начинаешь «вставать на ноги», ты уже другой человек... Что бы ты ни говорила, как бы ни была увлечена и даже влюблена, рядом с тобой живет еще что-то. Ты идешь, а это «что-то» выбирает тебе дорогу получше, чтобы ты не споткнулась и чтобы тебе не было больно. Ты легка, изящна, элегантна, но ты идешь вниз по лестнице, и это «что-то» выбрасывает твою руку вбок, и она шарит по стене и ищет опоры. И ты в своей элегантности делаешься смешной и жалкой. Но тебе уже все равно – ты оберегаешь себя от повтора. Потому что ты знаешь: это произошло с тобой. И это может произойти опять.
И моральная травма, и физическая – очень похожи. Обе хочешь забыть поскорее, как тяжелый сон. Обе заставляют тебя вести себя и жить по-другому. Обе оставляют рубец. Обе заставляют постоянно задавать себе вопрос: «болит или не болит?», «прошло или не прошло?»
И обе, нанося поражение, удар, потом, впоследствии, приносят победу. Травмы заставляют тебя пережить наивысший пик трагедии и счастья! И когда в роли есть хоть намек на подобное – тебе все ясно, потому что у тебя такой потолок, такой запас перенесенного!
Можно «прожить» на экране драму, трагедию человека только тогда, когда ты сам прожил в жизни что-то похожее, хоть приблизительно. Рассказать об этом нельзя. То есть рассказать как раз можно, но научиться этому нельзя. Тогда можно «сыграть», но не «прожить». А «играть» – нельзя. Стыдно...
...Тогда, в детстве, я металась со своей травмой. После «букета шиповника» я помнила свои чувства, но сформулировать их могу только сейчас. Тогда ощущение физической боли в сердце, напрасной затраты душевного порыва, своей ненужности – я должна была «уладить» в себе, найти утешение «своими силами». Обязательно!
Я ходила по городу, по излюбленным и изученным развалинам, и старалась ни с кем не знакомиться, не общаться, зашла я и в Ботанический сад. Специально зашла. Чтобы проверить – «болит или не болит», «прошло или не прошло». Еще не прошло... Я бесстрашно смотрела на куст шиповника. На нем не было ни одного цветка! «До свадьбы заживеть, дочурочка моя дорогенькая...»
Я набрала в карманы самых красивых патронов и отправилась домой. Мама с тетей Валей с утра ушли на работу в кафе. Стола у нас не было. Сожгли зимой, а все, что мама приносила с базара, мы раскладывали на широком мраморном подоконнике или на железной печке, если она не топилась. Свои игрушки я тоже расставила на печке. Огрызком карандаша для бровей, который для мамы «оторвала от себя» тетя Валя, я нарисовала глаза, нос и рот на разноцветных головках этих патронов. Кажду обвязала тряпочкой, как платочком. У меня получилось сразу десять кукол. Я расставила их по цветам, как близнецов. И всем дала имена. Впереди стояли малиновые близнецы – самые красивые. Вообще со стороны приятно было – на черной круглой печке десять разноцветных пестрых куколок!
Я с ними возилась целый день. А потом пришли мама с тетей Валей. Когда мама увидела моих кукол... на плите! Что это было!!! Вначале, уже по инерции, ударить по физиономии. А потом... И что я хочу взорвать квартиру, и что я использовала весь карандаш – где теперь такой достанешь! И, конечно, какая она несчастная, что я такая же, как он, – все тяну из мусорника в дом. Потом включилась тетя Валя.
– Доця! Ты что, в самом деле? Ты же уже большая! Эти патроны стреляют, и мы можем все погибнуть, доця! Леля! Ты права. Дети – это же тихий ужас! Пусть лучше она ходит с нами... Нет! Новое дело! Это же кому сказать... Товарищи! Приходим домой, а тут остался один пшик...
Куколок своих я вынесла в развалины, поставила их в ряд и с каждой из них попрощалась. Это были трассирующие пули.
За «куколок» я стояла в углу на коленях – там меня часто забывали. Вначале это наказание казалось обидным и унизительным. А потом я его нашла интересным, даже стремилась к нему. А что? Стоишь себе, смотришь в угол, колупаешь ногтем стенку, никто тебя не шпыняет, ты не «лезешь» и к тебе не «лезут». И обида постепенно «уходит», становится легче. В голову приходят всякие фантазии, видишь разные светлые довоенные «картинки». И когда уже о тебе вспомнили, и пора «вставать» – с большой неохотой расстаешься со своим особым миром. И приходится изображать на лице обиду, а то моя «зоркая мама» сразу поймет, что стояние в углу – не самое плохое наказание. И, не дай бог, заменит его на что-нибудь новенькое...
Когда моей дочке Маше приходилось стоять в углу, я украдкой за ней внимательно наблюдала. Она совсем на меня не похожа. Ни характером, ни внешностью. Очень любит петь, но поет нечисто. Удивительно пластична, прекрасное чувство ритма, а поет нечисто! Ну неужели ничего «моего» нет? Не может так быть, так не бывает...
Точно. Когда она стояла в углу, я с удовлетворением наблюдала знакомые проявления: мой ребенок, счастливый, что его оставили в покое, стоит себе в углу на коленях, колупает стенку ногтем. А через некоторое время из угла даже доносится робкое: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо, пусть всегда будет мама...»
Я не пела... Она явно пошла дальше меня. Вот жалко только, поет нечисто...
ПЕНИЦИЛЛИН
Опять бои, опять пожары, опять орудийная перестрелка, опять бомбежки... Опять немцы отступают и взрывают все, что невозможно забрать с собой. И опять наготове, с мешками, ведрами и корзинами жители города – все, кто вынес голод, холод, расстрелы, казни, облавы и душегубки.
Тетя Валя пронюхала, что недалеко у немцев есть медицинский склад.
– Леля! Представляешь... мы с тобой приносим ящик пенициллина! Ты подумай, как его можно выгодно продать... Леля! Идем... Это самое выгодное дело сейчас...
Слово «пенициллин» только-только появилось на базаре... Раньше «сахарин, сахарин», а теперь «пенициллин». Он попадал на базар через немецких солдат, которые тихонько продавали его из своих походных аптечек. На базаре говорили, что пенициллин – «это тебе не стрептоцид». Это волшебное средство. Помажешь, и рана прямо на глазах затянулась, выпьешь – туберкулез как рукой снимет. И клялись покупателям, что все это видели собственными глазами.
И мама с тетей Валей пошли в поход за пенициллином. Они ушли вечером. Из окна я видела ,как они скрылись в темноту, по направлению к Клочковской...
Над городом облако дыма, гари и пыли. Безостановочная орудийная перестрелка, город дышит огнем и дымом, как живой. Непонятно, откуда и куда стреляют, где наши, где немцы. Нет комендантского часа, и впервые вечером на улице люди. Неразбериха, друг друга не слышно, нужно очень сильно кричать, перекрикивать бой артиллерии и все это не пять-десять минут, а бесконечно. И если сейчас, вот так, перенесешь себя в ту горящую лаву, то ужас берет, когда представишь, как две маленькие хрупкие женщины бесстрашно пошли в ад «за пенициллином».
Они не возвращались очень долго. Ждать их было тяжело и мучительно... Постепенно сковывал страх. В голове роились страшные мысли, перед глазами страшные видения. Вот мама идет с поднятыми руками к виселице... Вот меня отдают в приют, а папа вернулся с фронта и меня ищет, а я его жду и жду...
Я закрываю окна, несмотря на жару и дым. Оттого, что окна почти всюду забиты фанерой, в комнате темно. И от взрывов сотрясается весь дом, как избушка на курьих ножках, прыгает кровать с шариками, диван и железная печка с обломанной трубой...
Я уже не могу сдержаться и плачу – тихо, чтобы не слышать своего голоса, и прошу у мамы прощения... Она мне теперь кажется такой доброй, такой смелой, такой красивой, самой лучшей на свете! «Только бы она осталась жива. Только бы она ко мне вернулась, моя мамочка!» – обращалась я к какой-то сверхъестественной силе. Есть же на свете сила, у которой можно попросить спасения моей мамы. «Я ведь не буду больше никогда обманывать. Никогда! Ну, честное слово! Ну, под салютом всех вождей!»
Вернулись они под утро. Обе обгорели, платья висели клочьями, руки и лица в ссадинах, носы черные, как у кочегаров. Притащили большой ящик. Они были такие возбужденные, как будто вернулись после дня рождения навеселе. Хохотали и подсмеивались друг над другом без остановки. «Хохочут себе... а я тут с ума из-за них сходила, плакала. Ей на это наплевать». И опять я постепенно наливалась обидой и злобой на маму.
– Леля! Если это действительно тот «пенициллин», то мы с тобой обеспечены до конца войны... Аллес нормалес, хо-хо!
«Ага, голубушки, вы еще даже не знаете, что и приволокли...» Я подошла к ящику и попробовала его поднять.
– Доця! Не лезь! А вдруг там что-нибудь взорвется?
– А вы же несли! У вас же не взорвалось...
– Доця! Никогда не сравнивай себя с нами. Ты ребенок!.. И должна знать свое место... ясно?
Вот уже и тетя Валя заговорила мамиными словами. Они еще похохотали, а потом папиными инструментами стали открывать ящик. Лично мне этот ящик с пенициллином ничего хорошего не обещал. Поесть там нечего, а что они заработают потом, так это же будет потом... Я лежала на кровати и с интересом наблюдала за мамой и тетей Валей. Они сняли с ящика крышку, убрали сначала одну плотную бумагу, потом вторую – прозрачную, шуршащую. Сколько раз уже на этом же месте происходила точно такая же сцена, и всегда у всех трясутся руки, и слышно прерывистое дыхание, и глупые нервные реплики: «осторожнее», «не так», «дай я», «хо-хо!», «кажется, я знаю, что здесь»...
А потом они стали вынимать четырехугольные пачки – желтого и голубого цвета.
– Нет, Валь, это не то. Ты посмотри на дне, дай я...
– Да нет ничего, Леля! Тут одна бумага...
Мама вынула из пачки небольшого размера бумажную салфетку. На ней были оттиснуты крестики и кружочки.
– А где же пенициллин? – медленно и драматично произнесла тетя Валя. А мама как рассмеется. Как бывало еще при папе. Мама так смеялась! Аж жутко становилось от ее смеха.
– Валь, ха-ха-ха-ха, Валь. Не поняла, ха-ха-ха-ха. А я поняла, ха-ха-ха. Это... это... Ох, прости душу грешную! Фух! Это... туалетная бумага. Что, немцы пенициллин оставят, а бумагу повезут с собой? Фух...
Кончился у обеих этот шоковый смех, это неестественное веселье. Мама затихла и начала плакать. Она плакала редко. Мне было не по себе, когда я видела у нее слезы. Я не знала тогда, что мне делать...
Папа плакал очень часто. Трогательно, любил, чтобы его утешали и жалели. Он никогда не скрывал своих слез и не стеснялся их. Плакал открыто и без подготовки. Плакал сразу. И так же сразу успокаивался. Он быстро переносил свое внимание на что-то другое. Так что через десять минут и не поверишь, что этот жизнерадостный человек только что горько плакал. В его глазах сразу же начинали светиться игривые искры, он шутил, хорошея и расцветая, глядя на «ухажерок»... И готов к встрече с «кровенными»...
Мама плакала одна. Она не любила, если к ней подойдешь с утешением, становилась всегда злой и холодной. Я себя в таких случаях чувствовала лишней и пережидала этот момент.
В тот раз мама плакала, не стесняясь. Даже не ушла в другую комнату.
А тетя Валя, чтобы не заплакать вслед за мамой и чтобы себя хоть чем-нибудь утешить, перебирала эти пачки с салфетками, рассуждала о том, что «они, наверно, предназначались для высшего командования, наверное, для генералов – простому солдату такую салфетку не дадут...» Потом взяла себе несколько пачек и грустно поплелась в свою комнату с ангелами, перьями, актерами из немого кино.
Салфетки по своему прямому назначению мы не употребили. Я с удовольствием просто держала в руке цветные бумажки. Тетя Валя ими очень красиво украсила свои многочисленные полочки, красиво подложила под каждый флакончик голубую или желтую салфетку.
А мама долго ничего не могла придумать. Мы пробовали и есть на них, но салфетки были такие нежные и тонкие... Когда мама на них смотрела, у нее всегда портилось настроение. А потом она все их отнесла тете Вале.
Через день после этого «пенициллинового похода» немцы навсегда покинули Харьков. 23 августа 1943 года в наш город пришла Красная Армия. Начиналась новая жизнь!