Текст книги "Мое взрослое детство"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
ВАЛИ
24 октября 1941 года в город Харьков вошли немцы. В городе как будто всё вымерло. Только по булыжной мостовой Клочковской улицы шли немецкие войска, ехали машины, танки, орудия. Клочковскэя находилась внизу от нашего дома. Не было ни выстрелов, ни шума. Жители группками, осторожно спускались вниз к Клочковскской, чтобы поближе разглядеть – какие же они, немцы?
Немцы шли, ехали молча. Никакой радости, никакого ликования по поводу взятия крупного города не было. Все холодно, четко, равнодушно. На жителей они не смотрели. Смотрели вперед, насквозь. Мы разглядывали их дымчато-серую военную форму, лица, погоны. У некоторых под подбородками висели железные кресты. Впервые видели немецкие танки, тоже с крестами.
Несколько дней было затишье... Вообще не чувствовалось, что вошли враги. А где же война?
Началось все потом, попозже.
Началось с того, что собрали всех жителей нашего дома, оставшихся в оккупации, и приказали освободить дом. «Здесь будет расквартировываться немецкая часть". Первый раз я услышала немецкую речь. Немецкий офицер был немолодой, говорил вежливо. А вот переводчиком... – как же это? Вот это да! Из нашего дома Илья Бакуль?!
«Илья, мам, смотри, – дядя Илья! Ты видишь, мам?» – дернула я маму за платье, пытаясь ее развернуть к себе. Мне нужно было заглянуть ей в лицо. Мама меня сильно ударила, испуганно оглянулась на жителей нашего дома и шепотом приказала, чтобы я никогда больше не болтала глупостей. «А то нас убьют... поняла?»
Наш дом распался. Кто куда. Разбрелись по разным квартирам. Мы с мамой попали в четырехэтажный дом, в квартиру на четвертом этаже. Этот дом стоял по тому же Мордвиновскому переулку, только ближе к Рымарской. Из окон нашего жилища, из комнаты соседки видна была слева, внизу, Клочковская, а справа, вверху, – Рымарская. Наш крутой, горбатенький Мордвиновский переулок соединял эти две параллельные улицы. Нашей соседкой по квартире оказалась женщина с ребенком. Девочку звали Зоя Мартыненко. Ее мать всегда с утра уходила, а девочка целыми днями сидела одна «под замком». У Зои Мартыненко был очень хороший слух. Она первая меня научила петь кусочек немецкой песни: «О, таненбаум, о, таненбаум. Ви грюн зи дейне блетер...». Она пела в комнате «под замком», а я слушала эту песню в коридоре. Песне ее научил немец, который стоял у них на квартире, пока их с матерью не подселили к нам.
Что означают эти слова, я так и не узнала. Мать у Зои была большая, кривоногая, с лицом, побитым оспой.
Главным же персонажем нашего нового жилища была женщина двадцати девяти лет – Валентина Сергеевна Радченко – ВалИ! Так она себя называла. Она родилась в украинском городке Волчанске. В Харькове все говорят с украинским акцентом. У ВалИ был такой чудовищный акцент, что его слышала даже я. Она говорила «войська». Иногда буду подчеркивать гласные, чтобы точнее слышать ее речь. Мощный украинский акцент никак не сочетался с ее внешностью.
Никогда я еще в своей жизни не встречала более экстравагантной дамы! Как выразился бы мой папа, в ней наверняка было что-то «артистическое».
ВалИ была высокого роста, с длинными ногами, приятным лицом и голубыми глазами. Ее роскошные пышные волосы стали предметом моей зависти на всю жизнь. С детства меня регулярно стригли под машинку, оставляя один чубчик.
ВалИ красила свои волосы. Однажды, покрасившись перекисью, она ждала, когда волосы побелеют еще больше, и заснула. А проснувшись, прибежала к нам в ужасе. Волосы на той стороне головы, что лежала у нее на подушке, превратились в липкую массу, кисель. И отвалились прямо на наших глазах...
Но Вали была бы не Вали, если бы она не придумала выхода. Наутро волосы слева были зачесаны направо и прекрасно закрыли плешь около уха. Она их собрала и тут же справа приколола розовый бантик. У нее везде были бантики: на платьях, на занавесках, на абажуре. Я на всю жизнь полюбила бантики.
За ночь Вали сшила себе берет из коричневого бархата и оторочила его кусками рыжей лисы. Я была в восторге. Вали мне казалась волшебницей. Эта шляпка, надетая набекрень, не только прикрывала отвалившиеся волосы, но как нельзя лучше сочеталась с ее плюшевым пальто – коричневым, с тигровыми брызгами. Шик!
С отъездом папы образовалась пустота. Я не могла найти себе места. Все люди после папы казались мне скучными и пресными. И, конечно, я по уши влюбилась в тетю Валю. Я ходила за ней, как тень. Я изучала все предметы в ее комнате. Сколько там было диковинного! Кровать с железными спинками причудливой формы. На спинках – на голубом небе с дымчатыми облаками – летят розовые ангелы с белыми цветочными венками на голове! Царская кровать. Иногда мне разрешалось на ней полежать. Но предварительно тетя Валя покрывала ее старым одеялом: «Ложиться в чужую постель, доця, негигиенично, запомни это на всю жизнь».
Она вскоре сообщила маме: «Наша доця будет артисткой, Лёля. У меня глаз набитый. Я ведь тоже артистка... О! Если бы не война... Хо-хо!»
На стенах у нее висели фотографии актрис немого кино или цветные открытки, на которых изображены были любовные парочки. Они висели вперемежку с веерами из перьев и боа. У тети Вали была даже приплетная коса. О ней я тайно мечтала. Вот бы пройтись по улице с такой длинной косой!
Я рассматривала открытки. Тетя Валя ходила по комнате, перебирала свои бесчисленные флакончики и напевала вальс Штрауса. Я была от счастья на седьмом небе. Мне грезились сказочные феерии. Я – вся в белом, в розовых перьях с золотом. Или я – вся в черном с пушистой белой муфтой. И музыка, музыка, музыка!
– Тетя Валя! Какие же красивые тети у вас висят!
– Тети? Хо-хо! ЭтО не тети, доця. ЭтО все я!
Ничего общего с тетей Валей эти дамочки с черными челками и с продолговатыми лицами не имели. Но, боясь потерять ее дружбу, боясь ее обозлить или обидеть, робко говорила:
– Ой, тетя Валя, вы в жизни лучше...
– А что же ты хочешь, доця? Это же мастерство! Такая, доця, профэссия... Это ведь характЕрные роли...
Тетя Валя явно имела отношение к театру. Она произносила такие «артистические» слова, как «мастерство», «профэссия», «роли».
ГРАБИЛОВКА
– Марк! Гостей мы приняли «як люди», а назавтра совсем нет денег.
– Возьми у Фроськи.
– А дальше что?
– А ничего. Што дальший? Што бох пошлеть. И не нада меня, Лёличка, копирувать, добром прошу тебя, уважь.
Утром стук в дверь: «Марк Гаврилович! Не откажите. Отыграйте у нас на свадьбе».
– Лёль! Што я тебе говорив? Деньги сами у руки идуть,.. За мною не пропадешь. За хорошим мужум и чулинда жена...
Так мы и жили до войны. Сегодняшним днем. Перед самой войной мама удивлялась: «Ты знаешь, Марк, сегодня Маковецкие несли из магазина мешок соли, зачем им столько соли? Что солить? Идиотизм какой-то...».
Как часто мама теперь говорила про эту соль. Смысл ранее непонятных слов «черный день» стал доходить до нас... Каждый день становился все чернее и чернее.
Наше новое жилище на четвертом этаже состояло из двух просторных комнат. Первая была с балконом. Наша половина выходила на просторный большой двор. А половина тети Вали и Мартыненок – на Мордвиновский переулок.
Балкон на всю жизнь стал для меня символом холода. Если в доме есть балкон, значит, в нем холодно. После нашей маленькой темной комнатушки эти две светлые комнаты казались мне огромными залами. Я и сейчас боюсь больших комнат. И я в это время совсем не думаю о войне. Просто холод с детства пронизал меня так глубоко, что я чувствую его намного раньше, чем он наступает.
В эту квартиру перекочевала и кровать с шариками. И стол. И буфет, на котором по-прежнему стояла ваза. Теперь она была покрыта пылью.
Выпал снег. Начались холода. Постепенно все, что составляет человеческий организм, перестроилось на единственную волну: «хочу есть», «хочется кушать», «как! где достать поесть», «не умереть с голоду».
В городе самым «романтическим» стало слово «грабиловка». Что это такое? Если бомба попадала в склад с продуктами, люди, вооружившись мешками и ведрами, толпой, толкая и обгоняя друг друга, бежали «грабить». Многие не возвращались. Немцы расстреливали тех, кто замешкался и не успел скрыться. Люди подряд хватали что близко лежало, не нюхая, не читая надписей на ящиках. Лишь бы вырвать добычу и поскорее унести ее домой.
Мама всего боялась. Но страх, что я совсем ослабею от голода, заставлял ее пересиливать себя и тоже оказываться в этой толпе.
...Я стояла у парадного и ждела маму. А вдруг с ней что-то случится и я останус одна? Невозможно так долго ждать...
Я ее увидела, как только она появилась из-за угла Клочковской. Она медленно поднималась вверх по нашему крутому переулку. На спине мама несла, согнувшись, тяжелый ящик. Я побежала ей навстречу. Я была счастлива, что она жива, что она вернулась! И вдруг из парадного ей преграждает путь мужчина без пальто и без шапки, толкает ее, ящик падает на землю. Я вижу, как мама умоляюще протянула к нему руки. Я еще быстрее бегу вниз. Мужчина здоровый. Эх! Был бы сейчас мой сильный папа! Он бы его одним ударом сбил с ног. И вдруг я как крикну: «Мамочка! Не бойся! Вон наш папа уже бежит!». Вырвалось у меня это. Вырвалось – и все! Мужчина воровато оглянулся, схватил банки, которые высыпались из ящика, и быстро исчез в подъезде. Я успела его рассмотреть. Вблизи он не казался таким здоровым. Он был черный, волосатый, похоже, что армянин.
Вдвоем мы еле-еле подняли этот ящик. Такую тяжесть моя худенькая (тогда худенькая) мама могла поднять и нести только в состоянии необычайного возбуждеия!
Уже около дома, когда мы поняли, что ящик «наш», мы с нетерпением фантазировали – ну, что же там, в этих банках? Наверное, мясо! Ну, что еще прячут в таких банках? Дома, как назло, не было консервного ножа. Он уже нам не требовался и куда-то завалился. Гвоздем мы пробили в банке дырку и стали нюхать... Пришла тетя Валя. Мы стояли вокруг банки, ждали. Это оказалась томатная паста для борщей, не мясо, но все же...
... Мы увидели из окна, как что-то горело в направлении кондитерской фабрики, после бомбежки в городе было очень дымно, пыльно и пахло гарью.
– По-моему, горит КАФОК, – сказала мама. (Так сокращенно называли кондитерскую фабрику. Внизу, по переулку, уже беспорядочно бегали жители с ведрами, мешками и корзинами.) – Пойду, Ты – к тете Вале.
Я уже представляла, как мама принесёт мне из КАФОКа любимую «шоколадную бомбу". До войны не было ни одного праздника, чтобы папочка не принес мне шоколадной бомбы. У нас была постоянная игра:
– А что я принес дочурке?
– Конфеты!
– Не-а...
– Пирожное!
–Не-а...
– Зефир!
– Ну, дочурка, давай думай чуковней!
– Бомбу!
– Пр-равильна! Усе чисто соображаить.
Сначала надо было снять с этого круглого шоколадного мячика золотую бумажку.
– Та-ак, знимим золото и...
– Разобьём!
– Исключительно правильно!
Главный сюрприз – внутри бомбы. Там могли быть деревянные матрешки, кувшинчики, сердечки. Всегда неожиданность, но обязательно радость. Жалко, что после в кондитерских магазинах уже не было шоколадных бомб. Наверное, потому, что люди знали, что такое «бомба». С этой бомбой слово «игра» не сочеталось.
С КАФОКа мама принесла ведро коричневой горькой массы – патоки. Если ей удавалось что-то раздобыть, она бывала очень счастливая. В эти минуты она была похожа на маму, которую я помню рядом с папой на Первое мая. На этот раз она пришла вся оборванная, в саже. Молча поставила ведро и сразу пошла к тете Вале. Я тут же влезла в ведро языком. Ой! Это даже повкуснее шоколадной бомбы! Какая хорошая мама, целое ведро!.. Правда, папа лучше. Но он далеко. Он нас защищает. А мама хоть и бьет меня, но иногда приносит такие вкусные вещи!..
А чего это она сразу к тете Вале направилась? Даже ни слова мне не сказала? Надо подслушать. Я тихонько подкралась к тети Валиной двери.
– Орут, кричат. Люди прямо из огня ящики вытаскивают, а ящики в руках горят, я не смогла. Стою, меня швыряют с ведрами во все стороны.. Вдруг как обвалится этаж! Все бросились в другую сторону, кричат! Кого-то засыпало, придавило... Вдруг: "Сюда! Здесь патока!» Ой, Валя! Представляешь – стоит внизу чан, прямо в пол встроен, ну, представляешь... Такой большой! Да больше, чем твоя комната, только круглый ,как пруд. Сзади толкают, торопят. Немцы вот-вот. Свалиться в него можно в два счета... Господи! Валя... Только я об этом подумала... Дядька – напротив меня – тянул целую выварку и вдруг упал вместе с ней, она его перетянула.,. Упал, и его тут засосало... А все продолжали набирать ведра, тазы, и я тоже... До сих пор все внутри трясется! Не могу... Как жить? Люсю жалко. Детство называется...
Мы съели патоку. Это было самое сладкое лакомство в ту страшную зиму 1942 года.
После этой «грабиловки» моя мама подпоясывала пальто папиным ремешком. Все пуговицы на пальто были вырваны «с мясом». Пуговиц не было, ниток не былр, иголок не было... Так ходили многие женщины.
В 1975 году я снималась в фильме «20 дней без войны», играла Нину Николаевну. Шубка у меня была подпоясана таким же ремешком, какой был у мамы. Кто-то из съемочной группы заметил: «Братцы! Потрясающе! Смотрите – на фотографиях тех лет женщины вот именно с такими ремешками. Это прелестно! И очень женственно. Подумать только – война, а мода свое берет!».
Я хотела было рассказать тогда, откуда появилась эта «мода», но для того, чтобы при этом быть убедительной, мне нужно было бы целиком уйти в атмосферу моего детства. При одной мысли об этом времни мне стало холодно, одиноко, страшно.
За окном солнце. Я актриса. Снимаюсь. В журналах печатают мои фотографии, статьи обо мне. Все прекрасно! Но глубоко в душе есть холодный тайник. И я боюсь его открыть. Я его открою. Только не сейчас. В самой трудной и обнаженной сцене он мне понадобится.
Потому я и сказала тогда: «Друзья мои, женщина всегда остается женщиной! Во все времена. Кстати, сейчас в последнем французском журнале дорогие шубейки подпоясаны кожаными кушаками. А? Намотаем на ус... Ах-ах-ах...».
Играя роль Нины Николаевны, я напряженно жила жизнью моей молодой мамы. Как она была беззащитна. Как она была беспомощна. Как она жаждала любви, моя мама.
КАЗНИ
На каждом доме немцы вывешивали приказы-объявления. В них говорилось, что в такое-то время всем здоровым и больным, с детьми – независимо от возраста – собраться там-то. За невыполнение приказа – расстрел.
Главным местом всех событий в городе был наш Благовещенский базар. Здесь немцы вешали, здесь устраивали «показательные» казни, расстрелы.
Жители города сотнями шли со всех концов на базар. Образовывался плотный круг. Впереди – обязательно дети, чтобы маленьким все было видно. Внутри круга – деревянная виселица со спущенными веревками. На земле несколько простых домашних скамеек или деревянных ящиков. Дети должны видеть и запоминать с детства, что воровать нельзя, что поджогом заниматься нельзя. А если ты помогаешь партизанам, то смотри, что за это будет...
Из темных машин выводили в нижнем белье мужчин с дощечками на груди «Вор», «Поджигатель», «Партизан».
Тех, кто «Вор» и «Поджигатель», подводили к виселицам, вталкивали на скамейку и, не дав опомниться, оглянуться, покаяться, тут же выбивали скамейку из-под ног.
Операция «Партизан» была самая длинная, изуверская и... «торжественная». Самого слова «партизан» немцы боялись патологически. Мужчин в городе было очень мало. Но и те немногие прятались по домам. Выходили только ночью. Носили в дом воду, выполняли тяжелые работы для семьи. К январю—февралю 1942 года в каждом мужчине немцам чудился партизан. К казни «партизан» немцы готовились, тщательно режиссировали это «зрелище».
Опять же из машины, очень медленно, выводили несколько человек босиком, в нижнем белье, со связанными руками. Они стояли на трескучем морозе так долго, что это казалось вечностью...
Сначала длинный приговор читали по-немецки. Потом так же длинно переводчик читал этот приговор по-русски с украинскими словами вперемешку. Пар вырывался у него изо рта, замерзал и превращался в сосульки. Они висели на бровях, на усах, в носу. Клубы пара поднимались над толпой и застывали. А люди в нижнем белье и босиком стояли и стояли...
И один раз приговоренный к казни через повешение не выдержал и крикнул: «Давай, сука! Чего тянешь!»
Толпа загудела. Защелкали автоматы... И вдруг над толпой раздался высокий голос: «Сыночки ж мои риднэньки! Быйтэ их, гадив! Мий сыночок на хронти...»
Она еще что-то кричала, но ее уже отталкивали в сторону. Раздалась автоматнаяочередь. Все смолкло. Стояла тишина.
Как только казнь бывала совершена, немцы быстро, прикладами в спину, разгоняли людей. Они боялись всяких бунтов, выступлений массы.
Я не могла смотреть, как выбивают скамейку и человек беспомощно бьется. Первый раз я еще ничего не знала. Я не знала, что такое «казнь через повешение». И смотрела на все с интересом. Тогда мне стало нехорошо. Что-то снизу поднялось к горлу, поплыло перед глазами. Чуть не упала. Потом я уже все знала... Я боялась повторения того состояния. Я уткнулась лицом маме в живот. Но вдруг почувствовала, как что-то холодное и острое впилось мне в подбородок. Резким движением мое лицо было развернуто к виселице. Смотри! Запоминай! Эти красивые гибкие плетки, похожие на театральный стек, мне часто потом приходилось видеть. Их носили офицеры.
Тогда мне было шесть лет. Я все впитывала и ничего не забывала. Я даже разучилась плакать. На это не было сил. Тогда я росла и взрослела не по дням, а по часам.
СКАЗЁНКИ
Посередине комнаты стояла железная печка. Мы сожгли всю деревянную мебель – стол, стулья, буфет. Мама завидовала тем, у кого была деревянная кровать. А наша с шариками – железная. Она не горит. Тепла от печки хватало ненадолго... И опять холод, холод... Из окон дуло. Из щелей балкона дуло. С внутренней стороны окна были сантиметров на десять покрыты льдом. Если на ночь на окне оставалось полотенце или тряпка, то наутро их уже не оторвать. Вода в ведре покрывалась за ночь коркой льда. Целыми днями мы лежали с мамой в одежде, набросив на себя все, вплоть до ковровых дорожек. Тулились ближе друг к другу, чтобы согреться, и молчали. Говорить не было сил. Каждый тихо лежал и думал о своем. Я думала о папе...
...Вот мы идем с папой по Сумской улице. Папа мне все покупает. А я все время ему задаю вопросы: «А что это? А кто это?» И он с удовольствием отвечает мне на каждый вопрос. На ходу перевоплощается в продавцов, животных, милиционеров – в тех, кто меня интересовал. И так нам весело, так интересно... «Якая умныя девычка! Исключительно допытливая».
Один раз я его сильно озадачила. Увидев издали нашего знакомого, папа мне сказал:
– Дочурка! Хто ета? Познай... Во-онин идеть...
– Папусик, почему ты говоришь «вонин»? Надо говорить «вон он», понимаешь? Ты неправильно говоришь, папа.
– Лель! Ты скажи на милысть, такая соплюшка и вже заметила...
А через время:
– Лёль! Ета ж скока Люси тогда було? Года четыре? Ну да, четыре года. И вже родного отце вчила. Та што там говорить... Во ребенык!
С детства я страдала тайно, что папа так неграмотно говорил. Был даже в моей жизни позорный период, когда я его стеснялась. Правда, это длилось недолго. Как мне теперь стыдно за тот период!
Чем старше я становилась, тем все больше и больше задумывалась, как могло произойти, что два этих совершенно разных человека – мои отец и мать – могли прожить вместе всю жизнь...
Я постоянно, в разные периоды своей жизни, приставала к маме с одним и тем же вопросом: «Ну как ты – умная, из интеллигентной семьи – могла выйти за папу? Ну, скажи, мам, неужели ты не слышала, как он говорит, какой у него характер? Ведь все же сразу и слышно, и видно. А? Ну, мам, ну скажи...»
– Ну, видела... – всегда неохотно отвечала мама. На эту тему хоть клещами из нее вытягивай.
– Ну и что же? Скажи, мам! Мне это очень нужно... пожалуйста!
– Не знаю... вот так... Ах, ну зачем тебе это? Это... не объяснишь.
Люди тянулись к нему. Везде он был в центре внимания. Не успеешь прийти с папой в незнакомое общество, как вскоре около него компания, шутки, смех. Услышав веселье, со всех сторон к его компании присоединяются другие. И вот уже все бурно смеются. «Ну когда он успел? Что за человек?» – тихо жаловалась мне мама, хотя я видела, что это ей приятно.
Многие пользовались его добротой, многие его обманывали.
– Лёль! Сегодня видел Удава.
– Он тебе деньги отдал?
– Да не-е, он, як увидев меня, зразу голову – брык униз, мол, на земле шо-та ищеть. А я думаю, дай перейду на другую сторону от греха подальший. Не, Лель! Он не оддась, ето дело пиши пропало... Он за копейку з церкви спрыгнить.
«Удавом» папа прозвал своего коллегу, баяниста дядю Сеню. Это прозвище дядя Сеня получил за скупость, за то, что много и жадно ел. Мы с мамой смеялись до слез, когда за столом папа показывал Удава во время обеда: «Во жрёть! Мамыньки родныи, не вспеишь у сторону голову отвесть – на столе вже ничёгинька нема! Тока блысь – и кругом чисто! Ну ты скажи на милысть, жреть, як удав».
Удав да Удав. А что его зовут Семен, все забыли, даже его жена. Она жаловалась маме, что его трудно прокормить: «Все проедаем... Точно твой Марк назвал Удавом».
Папа многим давал свои прозвища. Был «Паштетик» – тоже баянист. Маленький, толстенький, рыхлый. На закуску любил больше всего паштет и называл его любовно – паштетик: «Лёля! А для меня паштетик будет?» – «Да ты сам, як паштетик. Такой увесь мякенький, прямо як баба... Ну, давай, Паштетик, садися чуковней...»
Был и «Пароходик». Баянист дядя Шура. Прозвище получил за то, что его лицо от носа к ушам шло острым, как нос у парохода, углом. Но дядя Шура был хороший и добрый человек. И папа его назвал «Пароходик».
«Ну, Паштетик, Пароходик! Давайте – за честь, за дружбу!» Это был знаменитый и постоянный папин тост. Многие запомнили этот тост и Марка Гавриловича... Какие бы витиеватые и остроумные спичи ни произносились за столом, папа всегда терпеливо дожидался конца, а потом вежливо заключал оратора: «Ну, так, значить, за честь, за дружбу?» О чем бы ни был предыдущий тост, папин «за честь, за дружбу» подходил ко всему и как бы ставил нужную точку.
Когда папочке было уже семьдесят лет, он жил в Москве. У него и здесь были друзья-пенсионеры. Они тоже имели прозвища. Был «Чугун». Папа его прозвал так за крепкое сложение, да к тому же тот всю жизнь проработал на чугунолитейное заводе. Второй – «Партизан». Во время войны был в партизанском отряде. Чугун и Партизан – два опрятных старичка с собачками, осторожно стучали три раза в дверь. Они боялись маму и потому не звонили, чтобы не причинять беспокойства. А когда мама открывала им, они испуганно и ласково спрашивали ее: «Марк Гаврилович выйдет вечером гулять? Без него... скучно. Передайте, что мы его ждем в садике...»
Удав, Паштетик, Пароходик, Чугун, Партизан... Все ждали папу. Ждали его рассказов. Он умел в «историях» перемежать грустное и трагическое с неожиданными юмористическими отступлениями. «Ето – штоб дать людям передых». Папа интуитивно точно режиссировал свои приукрашенные импровизации и держал всех в крайнем напряжении.
Самые яркие мои впечатления детства – папины сказки. Сказёнки. I
Придя с работы домой, папа снимал свой баян с плеч, ставил его на стул и шел мыться. Мама шла по длинному коридору на коммунальную кухню готовить ужин. А я вся тряслась в ожидании, когда же папа скажет: «Ну, дочурка, якую тебе сегодня рассказать сказёнку? Веселую или жалостливую?»
Вопрос этот он задавал каждый вечер. Одновременно с вопросом происходила отрепетированная мизансцена: к концу этой фразы он уже лежал на спине на нашей кровати с шариками. А я торопливо усаживалась ему на грудь, чтобы тут же бодро сказать:
– Жалостливую!
– Для дочурки ув обязательном порядке!
И начиналось!..
Папа знал три сказки. Но они всегда были новыми. Он их называл: «ВОгниво», «Медуза Гаргона». Много позже эти сказки – «ОгнИво» и «О медузе Горгоне и храбром Персее» – я прочла. Они мне показались серыми и скучными по сравнению с цветной, яркой и личной папиной интерпретацией.
А третий сюжет был самый волнующий. «Вольный». Тут – что хотел, то и говорил! Заворачивал в любую сторону. Сюжет про бедную девочку, которую выгнали из дома. При помощи волшебных сил она скоро становится большой, богатой и красивой. И вот пришло время выбирать себе жениха. Этого момента я ждала, аж дух замирал! По-папиному, все женихи должны были выстроиться в длинный ряд и ждать, кому же принцесса-красавица отдаст предпочтение.
– Ходить она от аднаго до другога ... И никого ни хочить обидеть... И етый парень, краси-ивый, здаро-овый, но идёть она дальший, и етый тоже неплохой хлопиц... опять идеть дальший. И враз остановилася. Глаза у землю опускаить и говорить: «А ето мой муж!» И одеваить ему на палец кольцо! Усе у драгоценных каменнях. И выбрала она себе, дочурочка, высокага, чернявага молодого орла! Глаза блестять, як у цЫгана, нос горбом, зубы, як мел, вусы, як у Будённага... А он ей и отвечаить: спасибо тебе, барышня. Буду служить тебе верую и правдую!»
И я себя представляла той бедной девочкой, которая становится принцессой, и совсем втайне грезила, какой же он будет – этот высокий, чернявый... Это папа с детства нарисовал мне идеальный портрет героя. Бедный папа. Он и не представлял тогда, сколько ошибок и разочарований предстояло мне испытать впоследствии. Сначала в поисках этого «высокага, чернявага», а потом уже и после встречи с ним...
Папа делал все, чтобы я его любила больше, чем маму.
– Эх, дочурочка, було ето у тридцать шестом году. Мы з мамую у санатории работали, под Чугуевым. Да-а, иду я вокурат з работы... Вечереить. Смотрю, ах, ты ж мамыньки мои родныи! Стоить моя дочурка коло заборчика, як сиротка, одна... качаится. Тебе ще тока десять месяцев було. А ета твоя мать уси твои грязные пеленки у мешок поклала, повесила мешок тебе на плечо, а ты ще ходить не вмела... Она тебя и прихилила до заборчика... «Уходи, куда хочишь! Надоело мне тебя кормить и твои пеленки стирать. Уходи у лес з глаз долов!» А тут як тут твой папусик! Увидев свою дочурочку, узяв на руки и горька заплакав, что мою клюкувку, мою богиньку так родная мать обижаить... Чуть ребенка з дому не выгнула...
Мы с папой принимались плакать вместе. По-моему, ему даже нравилось наблюдать за тем, как я плачу...
Входила с ужином мама. Тут же понимала, про что шла речь. А я, прижавшись к своему защитнику, холодно смотрела на нее. Я представляла, как она меня, такую маленькую и беззащитную, прогоняла в лес...
– Марк, ну что ты болтаешь? Ведь это была шутка! Ты ведь сам предложил: «Давай, Лёль, ты выгоняй, а я буду спасать»... забыл? А теперь ребенка настраиваешь против меня. Обязательно тебе нужно быть лучше всех. Черт-те что!..
С папой надо было уметь подбирать слова. Но в тех случаях, когда его так открыто разоблачали, он смеялся добродушно и тут же переводил разговор на другую тему.
– Эх ты, голова! Глянь, як дочурочка реагируить... Я плачу, она враз плачить, борода (подбородок) трусится... Ну вокурат, як в меня. Я смеюся, и моя дочурочка тут тебе влыбается. Не, Лёль, актрисую будить! Ето, як закон.
– Ну зачем ты так безапелляционно это утверждаешь, Марк? Надо быть реальным. Люся девочка неглупая, но она некрасивая. Подумаешь, плачет и смеется! Кто это не умеет? Хи-хи-хи...
Тут моя неприязнь к маме вырастала с невероятной силой.
– Втикай, пока не схватил... А то щас встану... – И папа чуть приподнимался на локтях... Маму тут же как ветром сдувало.
– То-та! Во с кем, дочурочка, я живу! Чистая яга! Сама ничёгинька не вмеить... Иголку, и ту у руках держать не вмеить... Я ей профессию у руки дав, на дорогу жизни вывив. У-ух, якой неблагадарный человек... Во невкюддя, чистая адбайла...
Я узнавала у папы происхождение слова «отбайло». Оказывается, в шахте так называли отбитую породу, которая за ненужностью выбрасывается.
– Не плачь, моя ластушка! – говорил он мне и посылал маме далеко, на коммунальную кухню: – Моя дочурочка ще прогремить. Тогда увидишь! Успомнишь, что говорил Марк. Дай мне господь-бох дожить до етага! Тока штоб фамилию не зменила, штоб усе знали: ето дочурка Марка Гавриловича Гурченко.
Мы лежали с мамой. Есть совсем не хотелось... Почему папа должен «дожить»? Он будет жить всегда. Почему я должна сменить фамилию? У меня всегда будет папина фамилия... Я так близко слышала папин голос...
Интересно, о чем сейчас думала мама?