Текст книги "Есть о чем вспомнить"
Автор книги: Людмила Семигина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
ДУБЛЕНКА
Итак, Славка ехал в деревню к дедушке и бабушке. Причиной этой поездки явилась дубленка. Обыкновенная шуба из овчины. Мода резко изменила свое направление и от всевозможных пелаксов и болоньев повернула к овчине. И Славке, как и всем его ровесникам, захотелось непременно заполучить дубленку.
– Где ж я тебе ее возьму? – всплеснула руками мама. А потом, подумав, предложила: – Поезжай-ка, Славик, к деду. У него отличный полушубок есть, попроси, может, отдаст? Он его редко надевает, тяжело в нем. И попроведуешь, кстати.
Маленький пыльный автобус, тряхнув еще разок на прощанье своих пассажиров, остановился у деревенского клуба. Славка вышел, огляделся по сторонам.
Вечерело, по улице тянулось стадо коров. На лавочках у домов сидели старики и старушки, ребятишки играли в прятки. Славке стало хорошо и радостно от всего этого, и он почувствовал себя опять маленьким мальчишкой, каким носился с пацанами по этой длинной и узкой деревенской улице.
– Никак, внук Петровича приехал? – с улыбкой полюбопытствовала проходившая мимо женщина.
– Он самый.
– Ишь, ты, какой вымахал! – засмеялась она. – Прямо жених нашим девкам!
Славка подхватил чемодан и зашагал к дедову дому, здороваясь на каждом шагу.
Он был в деревне последний раз в прошлом году. За год дедова избенка осела, еще больше вросла в землю и печально смотрела на улицу небольшими аккуратными оконцами.
Бесшумно отворилась калитка, и Славка услышал, как молочные струи звонко барабанят по пустому подойнику. «Бабуля корову доит», – определил он. И тут же услышал неторопливый голос деда.
– Вот холера, вся в репье изгваздалась. И куда тя черти занесли… Стой, стой, не брыкайся… Ишь, норовистая какая…
Славка тихонько прошел в избу, поставил чемодан, снял плащ и лег на широкую лавку. Все здесь было так же, как и в прошлый год, и так же, как много лет назад. Тикали ходики, поблескивала зелеными глазами огромная фарфоровая кошка на комоде. Славка закрыл глаза и представил, как сейчас войдет бабуля, погладит его шершавой ладошкой, даст кружку сладкого парного молока, а дед глянет на него притворно-сердито и пробурчит: ишь ты, санапал такой!
– Батюшки! – услышал он бабушкин голос. – Славушка! Перепужал-то как!
– Ишь ты, санапал вымахал какой, – дед обнял внука, и Славка почувствовал, как задрожали его сухие плечи.
Через полчаса все сидели за столом. Дед пропустил стопку и неторопливо расспрашивал Славку, как живут мать с отцом, чего не едут.
– Ты, Славушка, в отпуск к нам, аль как? – спросила бабушка.
– Нет, баба, я денька на два.
– А чего так скоро?
– Отпуск у меня уже был, в поход ходил, – объяснил Славка, – я навестить вас приехал, и дело к тебе, деда, есть.
– Что за дело, сказывай.
– У тебя дубленка есть. Мама говорила, что ты ее редко носишь, а мне она вот так нужна. Отдай мне ее, деда, я тебе деньги заплачу.
– Дубленка, говоришь… Есть дубленка. А чего она тебе враз понадобилась? – спросил дед.
– Все сейчас носят. Мода такая.
– Мода? – дед долго смотрел куда-то в угол комнаты, потом промолвил: – На кой мне твои деньги? Деньги молодым нужны, а нам чего их, солить, что ли?.. Бери дубленку, раз мода дак.
– Ну хочешь, я тебе вот этот плащ отдам, – предложил Славка.
– А он уже не модный, поди? – усмехнулся дед.
– Да это отец мне сунул в сумку, от дождя, говорит.
Утром, раным-рано, дед прошел в Славкином плаще по улице.
– Ты куда это в плаще-то? – засмеялся сосед.
– Корову в табун выгнал, – хитро ухмыльнулся дед беззубым ртом. – Внук отдал, не модный плащ-то…
Собрались старики.
– В Италии, говорят, рыбаки в таких рыбу ловят, – рассказывал один. – Он хоть и тонкий, а не промокает.
– Холодный только. Не греет… Воробьиная шкура.
– Да, качества-то нет, – Славкин дед сам с любопытством крутился на месте, оглядывая себя.
– Так химия же, какое тут качество! Вчера старуха пошла в магазин, сахару ей свесили в етот… целлофановый мешок. Семь копеек отдала, а он порвался тут же…
Вечером Славка упаковал черный дедов полушубок в чемодан и захлопнул его крышкой.
– Теперь я, деда, в твоей дубленке самый модный буду в городе.
Дед свернул цигарку, затянулся. Долго и сосредоточенно смотрел в окно. В стекла постукивали редкие капли дождя. Пепел от цигарки сыпался на пол.
– Не моя это, Славушка, дубленка. Николая это, дядьки твоего.
Славка удивленно посмотрел на портрет, окаймленный черной лентой.
Молча присела на лавку бабушка.
– В этом полушубке с фронта он пришел. Вместе с орденом ему этот полушубок вручили… Израненный весь пришел… Так и помер, не сносил его.
Бабушка заплакала, вытирая слезы кончиками платка.
– Поэтому ты его и редко надевал, берег? – тихо спросил внук.
– Ну, берег не берег… Носи уж, коль… модно теперь…
Наутро Славку провожали домой дед и бабушка.
– Володьке передай: пусть пишет почаще, – наказывала бабушка. – Да сетку-то крепче держи, варенье прольешь. Приезжайте в отпуск, ждать будем. Ксюша пишет, тоже семьей приедут.
– Ты, Вячеслав, пиши, – наставительно говорил дед, постукивая батожком о сухую землю. – У тебя забот-то поменьше.
Едва маленький желтый автобус подъехал к клубу, как его атаковали пассажиры с сумками, чемоданами и сетками.
– Лезь, Славушка, лезь скорей, – суетилась бабушка, подталкивая внука. – Гляди-тко, миру-то сколько в его натискивается.
Славка помялся, кинулся было к двери, вернулся и решительно сунул деду в руки чемодан с дубленкой.
– Не надо, деда, не надо…
– Ты чего? – растерялся дед.
Автобус, чихнув, двинулся, переваливаясь по кочкам. Славка смотрел в окно автобуса на две сгорбленные старческие фигурки.
ПАМЯТЬ ДЕТСТВА
Первая учительница
Росли мы с Пашкой Сердюковым без отцов: они не вернулись с фронта. Единственное, чему я все время завидовала, это то, что у него была мать, а у меня ее не было. Я свою мать даже не помню. Тетка говорила, что она умерла от чахотки, когда я была еще совсем маленькой.
Тетка у меня была доброй. Помню, она часто смотрела на меня с жалостью и причитала:
– Сиротинка ты моя, горемычная!
Мне всегда в это время становилось жалко тетку, и я ревела. В том возрасте я очень смутно понимала слово «сирота». А тетку жалела потому, что у нее всегда были красные глаза. Мне казалось, оттого, что она все время плачет, они у нее вытекут, и я за нее очень боялась.
Насколько сейчас понимаю, тетку я не столько любила, сколько жалела и боялась ее. Вечером, когда в избе уже были закрыты ставни, она, сморкаясь и беспрерывно вытирая слезившиеся глаза, становилась в угол на колени. Молилась долго и жутко. Из ее молитв я понимала, что она просила у бога за меня.
– …Да не пошли беду на сироту Лизавету, дочь убиенного Михаила…
Под шепот и подвывание тетки я засыпала на печке и во сне ко мне являлся сам бог. Он был с рогами, с бородой, топал ногами и грозил мне прутом. Я, наверное, кричала во сне, потому что просыпалась от теткиной жесткой руки.
– Христос с тобой, Лизка, чего орешь-то? Перекрестись – сразу отлегет. Да плюнь ему, кто грезится-та, шпонь три раза. Господи, спаси и сохрани от блазни…
По всему по этому я мало находилась дома. Летом мы с Пашкой днями бултыхались в мелкой речке, что протекала у деревни. А когда уши закладывало водой, как ватой, и глаза мутились от нырянья, мы валялись на песке. Война нам в этой глуши казалась очень далекой. Многого мы не требовали. И для нас это была самая прекрасная пора детства.
После бесконечных фантастических рассказов нам хотелось воочию убедиться в существовании чертей и прочих бесов.
Вечером, подгоняемые нетерпеливым любопытством, мы крались по задам изб на окраину деревни. Когда замолкали последние голоса, мы, дрожа от страха и таинственного любопытства, перелезали через плетень маленькой саманной избушки.
В этой избушке жила Марья Степановна Орлова, или тетка Марья, как мы звали ее. Как и почему появилась тетка Марья в нашей деревне, я не помню. Про нее говорили, что она – беженка. Жила незаметно. На улице появлялась редко. Только иногда у речки или на единственной дороге, что вела на станцию, видели мы ее одинокую, тонкую фигуру.
Однажды на побывку с фронта пришел дядя Саша, муж Анны Фроловой. Людей набилось к ним – полная изба. Нас, ребятишек, и вовсе за уши не оттащишь. В избе места не было, так мы на окна забрались. Пашка уже успел выпросить медаль у дяди Саши, напялил ее на грудь и сидел, напыжившись, как будто это его собственная. Мы с завистью смотрели на Пашку, в то же время не пропускали ни одного слова дяди Саши.
Дядя Саша сидел за столом, в переднем углу, под иконой, облепленный своими пятью сыновьями. Те восторженными глазами не так смотрели на отца, как на собравшуюся публику: вот, мол, смотрите, какой у нас отец!
– Вы, бабы, крепитесь тут без нас, – важно говорил дядя Саша, поглаживая сыновей по вихрастым головам. – Побьем сволочей, будьте покойны. Сила у нас есть и духу хватит. Не допустим гада до вас.
Вдруг в избу несмело, сторонясь людей, вошла тетка Марья. Ни на кого, кроме дяди Саши, не глядя, она подошла к столу и быстро и испуганно спросила:
– Вы про Григория Орлова, случайно, не слыхали?
Дядя Саша подумал и покачал головой:
– Нет, не приходилось.
Тетка Марья, поморгав глазами, вышла из избы. На другой день ко мне прибежал Пашка и радостно завопил:
– Ведьму бьют! Пойдем быстрей.
Самое интересное мы, наверное, пропустили. Я запомнила такую, примерно, сцену. Тетка Марья стояла у своей избушки и спокойно смотрела на Анну Фролову. А та, обращаясь к собравшимся бабам, кричала:
– Свово мужика дождись, тогда плетни и чините. Вытаращила глазищи-то! Совести у тебя, у ведьмы, нет! Мужик к семье на три дня пришел, а она вона чего придумала – плетень ей поправь. А можа, без мужика тебе еще чего поправить надо?! У, ведьмища, чужачка!
Тетка Марья покачала головой и ушла в свою избенку. Дядя Саша силой увел разбушевавшуюся жену домой. Он, наверное, сумел внушить ей что-то, на улицу Анна больше не вышла. А плетень дядя Саша тетке Марье все же поправил под бдительным присмотром своих сынишек.
Дядя Саша уехал, а жена его Анна не могла, видать, простить Марье за мужа. Так и норовила чем-нибудь кольнуть, не словом, так делом.
Тетка Марья еще больше замкнулась в своей землянке. Даже за водой ходила ночью.
Эта таинственность больше всего и привлекала нас, детей. Подталкивая друг друга, мы заглядывали в маленькое заросшее оконце. Мы, наверное, ничего там не видели. Да и не наверное, а точно. Но детское воображение и фантазия делали свое. Может, с нашей легкой руки тетку Марью в деревне чурались. Так или иначе, а своею в деревне она не считалась до одного памятного для меня случая.
Лесов в округе у нас было мало. Звали их колками. Километров двенадцать, а то и двадцать отмахаешь, пока до леса доберешься. Помню, пошли мы с Пашкой за ягодами в Волчий лог. Ягод, конечно, не набрали, а леса исколесили вдоль и поперек. То ли муха какая-то укусила меня, то ли уколола обо что ногу, но было уже поздно, а идти я не могла.
Пашка и жалел меня, и одновременно ругался:
– Чего расселась, как клушка? Вечно вот так с тобой свяжешься, потом наплачешься, корова!
Вдруг из леса вышла женщина и направилась к нам. Она шла с большой и, видимо, тяжелой корзиной. Когда подошла поближе, мы узнали тетку Марью.
– Ведьма! – заорал Пашка и бросился в кусты. Я бы тоже убежала, если бы могла.
Тетка Марья подошла ко мне, присела на корточки и стала рассматривать ногу. Я сидела и со страхом ждала, что она со мной будет делать.
Пашка стоял поодаль и ныл, растирая по грязной щеке слезы:
– Чего тебе надо? Что мы тебе сделали? Отпусти нас.
– Да не бойтесь вы меня, глупые, – тетка Марья ласково улыбнулась и погладила меня по голове.
Я, помню, заплакала от жалости к себе. Она выбросила все грибы из корзины, отдала ее Пашке и взяла меня на руки.
Последние километры тетка Марья поминутно садилась отдыхать, вытирала пот. Мне было стыдно за себя, а она, тяжело дыша, ласково роняла:
– Потерпи, доченька! Потерпи, маленькая! Скоро уж…
Наш путь шел через кладбище. Хотя и жуткое это место, но мы с Пашкой знали здесь все закоулки и выносили неприятные эмоции вполне сносно. А тетка Марья, которая так терпеливо несла меня почти двадцать километров, «ведьма», которая в наших понятиях зналась с чертями и всякой другой нечистой силой, вдруг съежилась и остановилась.
– Да чего ты боишься! – Пашка, попривыкший за дорогу к тетке Марье, презрительно сплюнул и пошел вперед.
У деревни нас встречали люди. Моя тетка, непрерывно крестясь и причитая, взяла меня от тетки Марьи и понесла домой. А Пашкина мать, предварительно надрав ему уши, пригласила:
– Пойдем, Мария, ко мне? Что ты в слепоте-то своей живешь! Сердце у тебя, видать, доброе, а без людей зачерствеет… У нас изба просторная, а без мужика и вовсе жить некому.
С тех пор тетка Марья стала жить у Сердюковых. И оказалась она совсем не теткой. Я не помню точно, сколько ей было лет, но не больше двадцати пяти. Пашкина мать называла ее дочкой.
Не зря тянулись мы раньше к Марьиной избенке. Тетка Марья оказалась очень грамотной, она рассказывала нам сказки Пушкина, поэмы Лермонтова.
После войны в нашей деревне открылась школа-семилетка, мы с Пашкой Сердюковым пошли в первый класс, и нашей первой учительницей была Мария Степановна Орлова.
Тетя Таня
Так звали Пашкину мать. Свою мать я всегда представляю в образе тети Тани. Такой же ласковой, доброй и справедливой. На все хватало у ней энергии, терпения и тепла.
– У меня мамка мировая, она все понимает! – с гордостью говорил Пашка.
Наскитавшись с Пашкой за день, я, усталая и голодная, шла к ним. Может, и лишним ртом была, да не понимала этого. Мне не так нужен был кусок хлеба (его я бы получила и дома), как ласковая рука тети Тани.
Свою материнскую заботу она делила поровну между мной и Пашкой. Сначала отругает обоих за порванную одежду, а потом отмоет и накормит. Никогда тетя Таня не называла меня сиротой и горемычной. Богу она не молилась.
Однажды я спросила, почему у них нет иконы.
– Есть икона, – ответила тетя Таня. – Как же, есть. Бабушка Пашкина умирала, передала. Наказала беречь до моей смерти, а потом детям передать.
– Ты ее Пашке отдашь? – спросила я с любопытством.
– А на кой она ему, Пашке-то? Время старинное отошло. Да кабы был он, бог-то, может, и отдала бы.
– Его совсем нет? – я даже испугалась. – Тетка говорит, что если так думать, то обязательно кара какая-нибудь будет.
– Кара? – с усмешкой переспросила тетя Таня. – А отцов ваших убили? Где бог-то? Поди, видать с неба-то, а он не вступился. Хоть и есть этот бог, да несправедливый он. Четверых детей у меня прибрал, мужа… Верила я раньше. Мать моя, покойница, говорила, молись и милосердие вымолишь. А где оно, милосердие? Тетка твоя весь лоб об пол расшибла, а счастье-то с плошкой на дорожке. Нет, ни к чему вам иконы. Сами за себя в жизни думайте.
– А почему тетка одна живет, без детей? – не унималась я.
– Несчастная у тебя тетка, темная она, потому и несчастная. Молодость всю в батрачках проходила. А после революции вовсе в веру ушла. Так и живет, ни богу свечка, ни черту кочерга. Всех вроде жалеет, а толку от ее жалости нет. Ты ее, Лиза, не обижай. Она старая. А советы ее к сердцу не принимай. Не помогают они никому.
Не помню точно когда, но уже после войны к Сердюковым пришел какой-то дядя Сережа. Они сидели с тетей Таней в избе, а мы с Пашкой в палисаднике. Пашка сидел на бревне и сердито ел брюкву.
– Чё ему от ее надо-то? – не вытерпела я.
– Не знаю, – огрызнулся Пашка, а потом, подумав, поделился: – Я, говорит, тебя, Татьяна, облюбовал. Сватать, говорит, пришел.
Я здорово удивилась. В деревне уже не раз были свадьбы, которые мы, дети, смотрели от начала до конца с превеликим удовольствием. Но представить тетю Таню невестой я не могла.
– Паша! Иди, сынок, в избу, – позвала тетя Таня.
Я зашла с Пашкой в сени и начала выглядывать из-за двери.
– Ну, что, Паша, скажешь? – тетя Таня кивнула на дядю Сережу.
Я стояла с открытым ртом, Пашка долго молчал, а потом вдруг спросил:
– У вас что, дети, что ли, другие будут?
Дядя Сережа громко расхохотался, закинул ногу на ногу. Штанина поднялась у него так, что половина волосатой ноги висела голая.
– Слышь, Татьяна, сын-то прямо в точку – сразу ему дети! А что, это мы сообразим, я мужик здоровый!
Это-то, по-видимому, и погубило жениха. Пашка заорал, как ошпаренный, бросился на дядю Сережу, а я выскочила на улицу. Почти тут же вышел дядя Сережа. Он уже не смеялся, а зло кричал на ходу:
– Ишь, гаденыш! Черт тя возьми! Ноги моей у вас не будет. Слышь, Татьяна, пожалеешь!
Тетя Таня стояла на крыльце, гладила Пашку по голове и улыбалась.
– Ты что, Паша, сразу кидаться-то? Мы б ему и так от ворот поворот.
– А че он? – кипятился Пашка. – Думаешь, для чего он сказал «я мужик здоровый»? Пугает, сволочь! Я, дескать, бить вас буду. Вот тебе!
Пашка показал вслед «жениху» большую фигу.
До сих пор я благодарна тете Тане. Не будь ее, жизнь моя под теткиным влиянием могла сложиться иначе. Тетя Таня научила меня отличать хорошее от плохого, справедливое от нечестного.
Весна, стихи и первая любовь
Пожалуй, нигде так остро не ощущается приход весны, как в деревне. Наша речушка, закованная льдом, вдруг начинает дуться и сердиться. Ледяная шуба становится тесна ей, располневшей от весенних ручьев, и лопается то тут, то там. И вот уже огромные куски, глыбы ползут, налезая друг на друга. А речка все ширится, заливает огороды по ту и другую сторону. Солнце пригревает все жарче. Выползает первая травка, ярко-зеленая, нежная. Пахнет землей.
На высохших лужайках визжат от удовольствия ребятишки. Палят цигарки на бревнах мужики и старики. Парни ловят баграми льдины, соломы накладут, подожгут – и айда-пошел! Или какую-нибудь девчонку схватят и тянут ее на льдину. Упирается, верещит для блезиру.
После зимы сил накопится, не знают, куда приложить. Затеют бороться, народ кругом соберется, болеют, подсказывают…
Мы с Пашкой ничего не пропустим. По куску хлеба возьмем – и на берег. Той весной заканчивали седьмой класс и считали себя уже почти взрослыми. Пашка вытянулся, над губой у него рос пушок, и он по несколько раз в день заглядывал в зеркало.
– Лизка – девка, и то так не пялится в зеркало-то, – смеялась тетя Таня. – Ишь ты…
Я же была маленькой и тощей. Тетка причитала:
– Без отца, без матери, витаминов не хватает.
А тетя Таня успокаивала:
– В кого тебе рослой-то? Отец твой ростом небольшой был, мать – худенькая… Войдешь в лета и нальешься.
С весной к нам обоим пришло незнакомое волнующее чувство. Хотелось чего-то необыкновенного, светлого, щемящего душу. К нам пришла юность.
Помню, Пашка попросил меня нарвать первые цветы с теткиного огорода. Я нарвала букет и спросила:
– На что тебе цветы-то?
– Много будешь знать, скоро состаришься.
Он засунул цветы за пазуху и ушел. Я обиделась и одна ушла на берег. Солнце уже село. Мне было тоскливо. Я знала: цветы предназначены Идке. Идка жила на другой улице. Она училась вместе с нами в одном классе. Была Идка черная, как негритянка, волосы курчавые, только зубы да глаза блестят. Это и отличало ее от всех девчонок. Пашка говорил, что за ней даже взрослые парни ухаживают. И не раз обещал «набить морду» за нее. И меня приглашал.
А мне из девчонок нашего класса больше нравилась Нина Власова. Она была полной противоположностью Идке. Светленькая, плотная, с большой толстой косой. Однажды Нина призналась мне, что ей нравится Пашка.
– Что ты в Идке хорошего нашел? – возмущалась я. – Выгибуля! Влюбись лучше в Нинку.
Но в Нинку он не хотел влюбляться. Он писал Идке какие-то записочки, подмигивал ей. Все это вызывало во мне немой протест. Во-первых, я ревновала его из-за Нинки. Во-вторых, не хотела, чтобы вот так понимали любовь. Лично я считала, что любовь – чувство необыкновенное, неземное. В то время мне нравился Колька Колесников, но никто об этом не знал. Пашка, наверное, что-то почувствовал и однажды предложил свои услуги:
– Хочешь, Кольке скажу, он тебя в кино пригласит.
Я рассвирепела до такой степени, что Пашка еле успокоил меня, больше на эту тему разговор не заводил.
Я сидела на берегу, бросала в воду камни и думала. Думала обо всем: о Кольке, о Пашке, о будущем. Где-то куковала кукушка. Прямо над речкой повисла большая белая луна. Было тепло и тихо. В этот вечер я впервые стала сочинять стихи. Они были неуклюжие, робкие и тоскливые.
– Чего ты тут бумчишь? – Пашка явился так незаметно, что я вздрогнула и покраснела. Но ему было не до меня.
– Пошли со мной, у Идкиного дома какой-то шкет крутится. Ждет, наверное, когда ему шею намылят.
Мы засели за плетнем напротив Идкиного дома. Парень появился минут через пять. Мы услыхали, как чиркнула спичка, и улицу осветил факел.
– Вот, сволочь! – прошипел Пашка. – Да это же Колька, гляди!
Да, это был Колька Колесников. Я замерла от обиды и своего первого девичьего горя.
– Видал? – Пашка потряс кулаком перед моим носом. – Я ему не факел, я ему фонарь подвешу, шкура продажная!
Скрипнула калитка у Идкиного дома. Тонкая фигурка в светлом платье осторожно выскользнула на улицу. Пашка засопел от обиды. Идка подошла к Кольке, они о чем-то пошептались и пошли к речке. Луна вышла из-за тучки и осветила их. Колька взял Идку за руку, она что-то тихо говорила ему.
– Палец она порезала сегодня, – мрачно сообщил Пашка и, вздохнув, добавил: – Рука-то у нее нежная.
Непривычное слово сладко коснулось уха. Мы сидели молча, обиженные и оскорбленные. Пашка нюхал так и не подаренные цветы и хмурился.
– Паш!
– Чего тебе?
– Хочешь, я тебе стихи прочитаю?
– Валяй.
– Куковала кукушка
Над сонной рекой.
А по волнам плыл вечер,
Печальный такой.
Звезда в речку упала,
Легла на песок.
И по волнам запрыгал,
Заиграл ветерок.
Я настороженно замолкла.
– Есенин, – определил Пашка.
– Нет, я.
– Ловко у тебя получается, – похвалил он и тихо сказал: – Слышь, Лизка, давай эти цветы я лучше тебе подарю?
– Спасибочки! – фыркнула я. – Ты свои нарви, потом дари… Грамотный какой!
– Пойдем тогда Нинке под окно положим, – быстро вывернулся Пашка. – Она хоть и толстая, а так ничего, мировая.
* * *
Прошли годы. Мы с Пашкой, теперь уже Павлом Викторовичем Сердюковым, разошлись-разъехались в разные стороны. Как ни странно, он стал учителем, хотя, сколько помню, мечтал летать, плавать, строить всевозможные гидро– и электростанции.
Но дружба наша не ослабла, а с годами становилась все дороже для обоих. Тетя Таня жила с Павлом в городе, нянчила его пятерых детей. Встречались мы редко – работа, семьи, текучка, но писали друг другу часто и по необходимости. Все мечтали собраться вместе в родном селе.
И вот, совсем неожиданно, мне выпала журналистская командировка в родные края. В районной газете меня приняли приветливо, а когда узнали, что родилась здесь, без слов дали в распоряжение редакционную машину. «Возвращение к Альма-матер – к кормящей матери, – пошутил редактор, мужчина уже пожилой, очень жизнерадостный и веселый. – Знакомо это чувство. Я ведь тоже деревенский. Ну, всего доброго! Может, привезете что-нибудь для нашей газеты, свежим-то глазом перемены виднее. Сколько вы не были дома?»
Он так и сказал – дома.
– Пятнадцать лет.
Старенькие «Жигули» ныряли по фиолетовой, сухой и мягкой от пыли дороге. Водитель был парнишка молодой, разговорчивый, звали его Лешкой. Он болтал без умолку и дергал машину, нимало не заботясь, что меня швыряет, как в грузовике, в разные стороны.
– Платят мало, конечно, – сам с собой соглашался он. – Че сто пятнадцать рэ! Мне друг джинсы привез – двести пятьдесят рэ. У мамаши взял сто пятьдесят, сто своих, все авансом выписал, получки теперь – шиш. Зато джинсы! Фирма – Штаты! Еще обещал дубленку монгольскую и маг японский, а это, считай, кусок собирай…
– Кусок – это сколько? – не поняла я.
– Тыща, – удивленно покосился на меня парень. Он, видимо, предполагал, что, если я журналист, да еще из крупной газеты, то непременно должна ворочать этими «кусками».
– Я тут временно работаю, скоро в армию, а после дембеля – в Магадан или в Якутию. Лет пять повкалываю, соберу тысяч тридцать – и на юг или на Украину. Куплю дом, женюсь, – Лешка так крутанул на повороте баранку, что я чуть не высадила дверь машины, и сообщил: – У меня все распланировано!
Я с невольным удивлением и любопытством посмотрела на него: молодой, а какой хваткий. Откуда это у него? Мы с Пашкой мечтали учиться, что-то изобретать, что-то строить…
Если мы с Пашкой, замирая от удовольствия, слушали по вечерам передачи из черной шляпки радиодинамика, то сейчас у моей пятнадцатилетней дочери с утра до вечера крутятся магнитофонные кассеты с записями заграничных ансамблей. И моя дочь просит джинсы, и мечтает о всякой модной шелухе, потому что это, по их разумению, модно, это современно, это престижно. Но значит ли это все, что и моя дочь, и этот мальчик Леша хуже нас с Пашкой?
А может, так и надо?! Надо, чтобы дети наши жили богаче, интереснее, красивее, чем мы! К этому мы и стремимся.
– …А я ему говорю: еще раз вякнешь что-нибудь матери – смажу! Она же у него больная, сердце у нее. Мне-то че, она же не моя мать, а все равно жалко… Я говорю, совесть имей, она на тебя, обалдуя, всю жизнь тянется…
– Ты о ком, Леша? – спросила я.
– Да про Валерку, дружка моего. Позавчера ее как схватило, Валерка – «скорую» и в больницу. А сегодня с утра мы ей цветов нарвали и унесли. Она ромашки полевые любит сильно… Валерка, не поверите, в поле заревел. Если, говорит, мать помрет, не прощу себе…
Дорога петляла среди полей пшеницы, овса, кукурузы, лесных колков. И вдруг что-то до боли родное увидела я, точнее, еще не увидела, а почувствовала.
– Леша! – у меня сорвался голос.
– Чего это вы, Елизавета Михайловна? – Лешка повертел головой по сторонам.
– Это Волчий лог? – я напряглась, жадно хватая взглядом лесные колки, рассыпанные по глубокому оврагу.
– Ну, – кивнул Лешка. – Сейчас ваша деревня вывернется.
Я не ожидала этого от себя, я засуетилась. Поправила волосы, одернула свитер, напряглась, как перед самым ответственным в жизни экзаменом. Даже стало плохо. Физически плохо от радостного чувства возвращения домой.
– Это здесь, Леша! Здесь! – показала на пролетевшую стрелой мимо нас березу. Лешка резко тормознул и повел машину потише.
Да, здесь я сидела с распухшей ногой, а Пашка ныл в кустах, пугаясь тетки Марьи. Я заторопилась, мне хотелось быть здесь не случайной гостьей, а хозяйкой.
– Леша, смотри, вон школа наша показалась! – Это была наша школа – длинное здание на краю села.
– Это не школа, Елизавета Михайловна, – тихи и с сочувствием возразил Лешка. – Это правление совхоза и общежитие здесь же… А школа вон там, видите двухэтажное здание.
– Давно оно построено? – растерялась я.
– Давно уже, – пожал плечами парень.
Машина въехала в село. Я ловила взглядом каждый дом, каждый забор. И все узнавала. Почти ничего не изменилось на моей улице.
– Остановись здесь. Это мой дом. – У меня закружилась голова.
– Вам плохо? – участливо спросил Леша.
– Извини, Леша, – попыталась улыбнуться я, – и от счастья плохо, оказывается, бывает. Разволновалась я просто…
Домик, в котором мы жили с покойной теткой, был прежним, только разве старее да темнее. Я подошла к воротам и потрогала черные, изъеденные дровяным жучком доски. И не в силах взять себя в руки, прижавшись к этим теплым, пахнувшим моим детством доскам, заплакала. По-бабски, обидно и облегчающе.
Во дворе зашаркали шаги, некрепкие уже руки долго открывали калитку, старческий голос что-то пришептывал, рассуждал сам с собой.
– Тебе чего, дочка? – старушка разглядывала меня спокойно и ласково. – Ищешь кого?
– Нет, бабушка. Никого я не ищу. Я жила здесь. Очень давно жила, с теткой. Приехала посмотреть.
– А-а… Кыш, проклятущие, – она шваркнула ногой по курицам, столпившимся у калитки. – Проходи, гляди, если хочешь.
– Спасибо. Я пока здесь посижу.
Я села на лавочке у дома. Прислушалась к себе, к этой жизни.
– Лизка! – резанул жаркую немоту августовского дня звонкий голос.
– Пашка! – встрепенулась я.
– Айда на речку купаться! – Мимо проскочил мальчишка в выгоревших шортах. Он было остановился, с любопытством глянул на меня бесшабашными глазами, но тут же поскакал дальше, пристегивая себя по пяткам зеленой веткой. Тут же из ворот соседнего дома выскочила Лизка, босоногая, в ситцевом сарафанчике.
– Меня мамка не пускала, а я в окно, – сообщила она на ходу.
Они покрутились вокруг «Жигулей», а после того, как Лешка шуганул их, деловито помчались по дороге, поднимая пыль.
Их жизнь шла по первому витку.