Текст книги "Вершинные люди"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
И все же следует отметить, что я ближе узнала Любину семью, ее родителей, что расширило мои представления о жизни. Оказалось, родители – не всегда самые добрые и любящие люди, а если это и не правильное утверждение, то, значит, родительская любовь не всегда такова, какой я ее представляла.
Любин отец, дядя Павел, был необычайно суровым, жестоким человеком. С женой он кое-как ладил, а вот детей не любил, истязал их, вел себя как садист. За свои шалости Люба постоянно ходила в синяках и кровоподтеках от зверских побоев, а черные пятна на коленях вообще никогда не исчезали – отец регулярно ставил ее в угол на колени, посыпав пол кукурузными зернами, перемешанными с солью. Мальчишкам тоже доставалось.
Такое его отношение рождало у детей протест, бунт. Из чувства протеста они частенько шалили сверх меры, а иногда совершали и более тяжкие проступки, пытаясь отомстить отцу, например, подсыпали ему в еду касторку или снотворное. Им попадало еще пуще, но сломить их не удавалось.
Чрезмерная строгость отца не принесла желаемых результатов. Люба, кое-как окончив восемь классов, уехала из дому и больше никогда туда не возвращалась. Владимир, старший из братьев, тоже рано бросил учебу и пошел работать на завод. После службы в армии он женился, построил свой дом, дал жизнь двум детям. Но что-то уже было сломлено в нем домашним тираном, что-то мешало почувствовать настоящую радость от жизни. Однажды утром, после крепкой выпивки, ему стало плохо, и он умер, прожив немногим более сорока лет.
Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.
Сам дядя Павел ненадолго пережил сыновей. Он разбился, упав с чердака собственного дома. Тете Вере Бог послал немного отдохнуть перед смертью от беспощадного мужа и нескладных судеб сыновей. Впрочем, настоящего милосердия Бог к ней не проявил, ниспослав умереть в одиночестве от перитонита, случившегося в результате прободной язвы желудка. Упокоившуюся, ее не сразу обнаружили. Почти вся эта семья спит вечным сном рядом с моим отцом.
Несчастья, уготованные этой семье, уже распластались над ней, испуская миазмы, улавливаемые натурами нервными, какой была я. В их доме мне всегда казалось темно и душно. Пожалуй, если бы спросили тогда, что мне мерещится там, я бы предрекла что-нибудь очень похожее на то, что позже произошло на самом деле. Но меня не спрашивали, а я противодействовала натиску темных сил тем, что стала ходить к Любе реже, чаще приглашала ее к себе.
В восьмом классе мы уже сидели за одной партой. Мне этого не то чтобы хотелось, просто я уступила просьбам своей несчастной подруги – ей-то со мной было хорошо. Люба продолжала шалить. Я знала, что она была егозой, изобретательной на выходки, и предполагала, что мне это будет мешать. Так оно и оказалось.
Учителя географии – Ятченко Михаила Моисеевича – задаваку и красавца, одержимого нарциссизмом, она невзлюбила, и когда он приходил на урок в безукоризненном белом костюме, подкладывала ему на стул пластилиновые шарики, начиненные чернилами. Технология их изготовления осталась ее ноу-хау.
Учителю английского языка по кличке Пэн она подкладывала кнопки остриями вверх. Этот мерзавец и скрытый педофил позволял себе возмутительные вещи. Прямо на уроках он поглаживал девочек по спинам, нажимая при этом на пуговицы лифчиков, выпирающих под одеждами. Люба повела с ним борьбу. Так как английский язык она не слушала, не знала и знать не хотела, то развлекала себя тем, что следила за перемещениями Пэна между партами, за движениями его рук и за отчаянной беспомощностью пригвожденных к партам девчонок, чьи пуговицы в это время занимали его воображение. Как только Пэн распускал руки, она начинала действовать – надувала шарики с пищалками и отпускала их, не завязывая. Шарики начинали кружить над учениками и пищать. Дети вообще всегда хорошо понимают друг друга и умеют поддержать исполнение замысла, который им понравился. Вот и тогда на наших уроках английского языка кто-нибудь непременно прокалывал пролетающий шарик, и тот взрывался с оглушительным хлестким звуком.
Сначала эти эскапады принимались за совпадения, но мало-помалу ученикам открылась истинная цель Любиных усилий, и на следующем уроке английского языка вместе со звуками шарика раздавался хохот тридцати человек. Пэн наконец тоже понял, что он разоблачен и осмеян и если он будет продолжать свои безобразия, то борьба с ним не прекратится, а усилится. Он, возможно, не исправился в полном смысле, но в нашем классе больше к девочкам не приставал.
Учительниц Люба не трогала.
Терпение мужчин кончилось тогда, когда на спине у Пивакова Александра Григорьевича, нашего классного руководителя, который вел у нас уроки истории, появился плакат: «Сам дурак». Трудно сказать, что побудило Любу это сделать, что послужило причиной. Александр Григорьевич был безобидным, добросовестным учителем, правда, бесстрастным и скучноватым, что совсем не свидетельствовало о чем-то плохом.
Против Любы повели войну, поставили вопрос об ее исключении из школы. Она даже неделю или две не посещала уроки. Но затем все уладилось с учетом того, что восьмой класс был выпускным. С Любы взяли слово, что в девятый класс она не придет. Наконец, разразился скандал и у нее дома, почему-то с большим опозданием.
Любе досталось серьезно, и на этот раз неприятности не кончились синяками – она пережила что-то страшное, о чем никому не говорила, но что ударило по ее нервной системе и рикошетом по сердцу. В тяжелом состоянии девочку доставили в больничный стационар, где она пролечилась до конца учебного года. Болезнь была не только затяжной, но и тяжелой. Левая рука у Любы опухла или отекла и потеряла чувствительность. Посиневшая кисть производила ужасающее впечатление несуразностью сочетания с живым и резвым подростком.
Постепенно отечность сошла, но рука еще долго висела плетью, оставаясь безжизненной. Когда мне сказали, что для восстановления движений руку нужно разрабатывать с помощью специальных упражнений, я принесла Любе шарик для большого тенниса, и это оказалось кстати. Потом у нее появились резиновые кольца и другие приспособления.
Эта история не самым приятным образом отразилась и на мне. Как я упоминала, Александр Григорьевич был нашим классным руководителем, и именно он писал нам характеристики по окончании неполной средней школы. Также от него зависело, кто будет принят в старшие классы, ибо рекомендации по приему в девятый класс тоже выдавал он. Все характеристики и рекомендации были зачитаны нам на воспитательном часе. Видимо, перед этим они обсуждались и на педсовете школы. Но авторитет классного руководителя оставался непререкаемым, и его слово решало дело. От Любиной выходки подозрения пали и на меня, ведь мы сидели за одной партой. Возможно, Александр Григорьевич подумал, что это я научила Любу дурной шутке, не знаю. Но он написал в моей характеристике что-то критическое, не совсем приятное, типа того, что я неправильно реагирую за замечания. Деталей я не помню, знаю, что у меня это вызвало недоумение и обиду. Конечно, меня рекомендовали для учебы в старших классах. При том, что я за все время учебы в школе едва ли получила десяток четверок, даже речи быть не могло о чем-то другом, но… что было, то было.
А теперь... Теперь Александр Григорьевич и его жена спят рядом с моей мамой, и за их могилками никто кроме меня не смотрит.
Выпускные экзамены Люба не сдавала – ей нельзя было волноваться. Учителя пожалели девчонку и дружно поставили ей тройки по всем предметам. Она была на вершине счастья!
Люба окончила ПТУ и всю жизнь проработала штукатуром на больших стройках. С мужем ей, кажется, повезло, а вот сын вырос наркоманом и рано ушел из жизни.
Но тогда только начиналось наше второе совместное лето, и мы еще ничего не знали о будущем.
Усмирение маминой обидчицы!Родители не баловали меня, но жалели, хотя их жалость тоже не носила видимых форм. Как-то так сложилось в наших судьбах так, что их руки все не доходили до меня. Сначала я была маленькая, а сестра, наоборот, подросла и держала их в напряжении ранними симпатиями к мальчикам и первым замужеством, потом она родила дочку и бросила на родительские руки, а дальше бедные мои родители, видя, что семья растет, затеяли строить новый дом и все до последней копейки вкладывали туда. Поселившись в нем, они еще несколько лет достраивались и обживались там. Во всем этом хаосе забот – с маленьким ребенком, с новым домом, которые казались временными, такими, что пройдут и после них настанут лучшие дни, – меня жизнь как будто оставляла в стороне от основных целей семьи, до лучших времен. Помню, мама мечтала: «Вот поднимем Свету и возьмемся за тебя. Ты у нас умничка, надо тебе уделить внимание», «Вот достроим дом, и я куплю тебе модельные туфли» – но ей не суждено было исполнить эти мечты. Опять мешало что-то более нужное, забота обо мне казалась роскошью и отодвигалась на потом. Да вышло так, что этого «потом» не случилось, – там уж я окончила школу и навсегда уехала от них.
Мало мы пожили вместе, очень мало… Что тех восемнадцать лет… Мне былого всегда будет мало...
Время между шестым и девятым классом, включая и каникулы, было для меня самым тяжелым в физическом смысле. Хотя маленькую племянницу Свету и носили уже в ясли, а потом в садик, но это не отменяло моих обязанностей. По-прежнему каждое утро я просыпалась в пять часов и шла к тете Орисе, в тот дом, где в последние свои годы жила прабабушка Ирина (Ирма). У них во дворе, около колодца с «вкусной» водичкой, росла яблоня с пышной и густой кроной. Вот в ней тетя Орися и прятала, подвешивая на сучок, бидончик с утрешним молоком, которое было предназначено Свете. Этот бидончик я должна была вовремя забрать. Как меня истязало это молоко!
Почему так получалось? Во-первых, ни у нас, ни тем более у тети Ориси не было холодильника, чтобы дольше хранить молоко свежим. Поэтому она стремилась отдать его нам сразу же после дойки. Но даже не это главное. Главное, что тетя Орися работала в колхозе дояркой. Она шла на работу к четырем часам утра, этим все сказано. Но для верности я поясню дальше. Утренняя дойка на ферме начиналась в пять часов, ибо в семь туда уже приезжали машины и забирали молоко на молочарню, где оно с началом смены перерабатывалось на сливки и масло. Так вот до пяти часов утра доярки должны были успеть подоить домашних коров, собраться и прийти на ферму. Следовательно, то молоко, что предназначалось нам, как минимум в полпятого попадало в бидончик, подвешенный на яблоне. И его надо было как можно быстрее забрать, чтобы оно не пропало от солнечных лучей. Да и о «вкусной» водичке я намекнула не зря – к тете Орисе даже с другого конца села ехали люди за той водой. Заходили во двор и брали ее из колодца. Тетя Орися для этого даже своего песика привязывала подальше от него. Таковы были в селе традиции. Но мало ли что – вдруг бы кто-то увидел в листьях яблони бидончик с молоком и забрал его? Вроде не велика потеря, а наш ребенок остался бы на сутки голодным. Мы этого допустить не могли, и поэтому я должна была по возможности раньше забирать то молоко. Летом я его забирала еще раньше, а тут как раз о лете и речь.
Не высыпалась, конечно. Мечтала выспаться и думала о том, что никогда не захочу иметь детей.
Но молоко – это было утро…
А в дневные мои обязанности входила доставка кирпича к возводимым стенам. Нужно его здесь было как можно больше, равномерно нагроможденного кучками по периметру дома. Занятие носильщика кирпичей, будучи совершенно не по мне, давалось с трудом, ведь приходилось курсировать от ворот, где хранился основной запас, через весь двор и дальше кругами вдоль стен. После работы папа возвращался домой, наскоро ужинал и шел на строительную площадку, чтобы из этих кирпичей возводить стены дальше. Ну на сколько рядов я могла наносить того кирпича, учитывая, что нужен был и облицовочный белый и красный, который шел на внутреннюю часть? Пусть на один-два ряда, пусть даже на три. Все равно этого было мало, и приходилось еще и еще подносить его непосредственно в процессе папиной работы. К тому же вечером я забирала из ясель или садика Свету и между доставкой кирпича нянчилась с нею.
Короче, папе моих заготовок не хватало, он злился и ругался. Ему приходилось бросать кельму и становиться носильщиком самому, а потом продолжать основное дело.
Вот в течение дня я и старалась – любым способом, в несколько заходов, с перерывами и отдыхом – обеспечить хороший задел, даже мечтала удивить папу и так много наносить к месту его работы кирпичей, чтобы он похвалил меня. Но ни разу я этого не добилась. Хоть и руки были ободраны, и царапины болели и пекли при мытье, но с той частью своих обязанностей я справлялась не вполне удовлетворительно.
Мама приходила с работы позже и сражу же хваталась за стряпню – без холодильников и газа, имея один только примусок, ей нелегко приходилось каждодневно кормить семью, а ведь надо было и молоко ребенку вскипятить, и первое сготовить и на второе расстараться.
Так что мои дни протекали в трудах, а вечера – в неимоверных трудах.
Уставала я от такой жизни неимоверно, завидовала девчонкам, которые могли вечером, по прохладе, погулять на стадионе, поиграть в волейбол, побегать или, надев чистые платья, пройтись по селу и поговорить друг с другом. Для меня это оставалось несбыточной мечтой, и жаловаться было некому. Может, поэтому я плохо изучила свое село и мало имела подруг – не было у меня на это времени.
Тем не менее Люба Сулима меня навещала, иногда даже помогала носить кирпич, иногда жаловалась на своего отца или выслушивала мои рассказы о прочитанных книгах.
Но вот случилась неприятность. О ней я напишу в книге о маме{10}, тут же только скажу, что на мою маму внезапно набросилась с топором наша соседка, больная шизофренией женщина, и маме чудом удалось спастись. Это было ужасное происшествие. Мама, конечно, заявила о нем в сельсовет, но там дела решались медленно, и пока что все оставалось без изменений. Никто эту сумасшедшую не изолировал, так она и жила у нас под боком со своим бредом и топором, представляя для нас нешуточную опасность. Я боялась за маму, когда она оставалась без защиты. И я представляю, как мама тревожилась за меня, на целые дни оставляя одну дома.
Вот об этом я в тот день и рассказала Любе.
– Давно это было? – спросила она.
– Нет, позавчера, – ответила я. – А что?
– Не знаю. Думаю, что больные быстро забывают свои поступки. Но раз это было позавчера, то она, конечно, помнит, – рассуждала Люба.
– И что из этого?
– А вот что: давай проучим ее, припугнем, а? Она поймет, за что получает трепку, и притихнет.
– Как? Она может не испугаться. Она же не понимает, что правда, а что выдумка – сама мелет черте что. Вот и наших угроз не поймет.
– Что, например, она мелет?
– Будто к ней на вертолете прилетает Хрущев, а я у нее всю картошку вырыла.
– Да? – удивилась моя подружка. – Ну ничего, поймет, не такая она придурковатая, как прикидывается.
И я согласилась на Любин план, так велико было мое желание добиться гарантий нашей общей с мамой безопасности, ведь на папу соседка бы не стала набрасываться, я думаю.
Мы с Любой набрали в руки по несколько яиц. Люба, правда, просила тухлые, чтобы зловонные были до невозможности. Но таких не нашлось и пришлось взять свежие – прямо с гнезд. Затем подошли к нашей меже с этой соседкой и начали там шуметь и что-то выкрикивать, короче, добиваться, чтобы она подошла к нам. Когда она приблизилась на достаточное расстояние, мы разбили по одному яйцу и бросили ей в лицо, а сами отбежали. Как мы и хотели, она погналась следом, и в ее руках был тот же самый топор, что и на днях. Мы не испугались, ибо знали, что это играет нам на руку, и опять бросили ей в лицо разбитые яйца. Так повторяли несколько раз, пока сами не заскочили в наш новый дом, где по периметру высота стен достигала окон. Оконные лутки вставлены не были, только стояли наготове. А вот дверь уже была встроена в стену. Сумасшедшая заскочила за нами, чего только и надо было – мы тут же перепрыгнули через стены, выбравшись наружу, подбежали к двери, закрыли ее и подперли, чтобы изнутри нельзя было открыть.
– Ведьма, теперь ты попалась! – шипели мы, продолжая забрасывать сумасшедшую бабу яйцами.
Преодолеть стены она не могла, равно как и найти что-то, чтобы подставить под ноги, там было что называется шаром покати – уж об этом-то мы с Любой позаботились заранее. Что она хрипела в ответ, я не помню.
– Сейчас мы тебя здесь прибьем, и нам ничего не будет – ты же сама сюда прибежала, да еще с топором. Все поймут, что ты первая напала на нас.
Мы еще что-то говорили, давая ей понять, что она получает по заслугам за свою выходку против моей мамы.
– За свою маму я убью тебя, вот смотри! – орала я, войдя в раж, и уже бросала в нее не яйца, которые давно закончились, а кирпичные обломки.
Люба была права. Эта женщина оказалась вполне вменяемой, во всяком случае она поняла, за что получает взбучку и что получит и впредь, если будет набрасываться на людей.
– Я порубаю вам стены, – попыталась она угрожать.
– Ага, давай! Ты же сумасшедшая, ты же на всех с топором бросаешься! Вот нам и поверят, что мы защищались. Люба, бросай камни побольше, и целься в ее дурную башку! – орали мы друг дружке и что-то бросали, чтобы убедительнее выглядеть.
Наконец она остановилась и начала просить не убивать ее.
– А ты что позавчера сделала? Ты что сделала, гадина, все равно за это убью тебя! – ярилась я, и, наверное, в тот момент убила бы, если бы не Люба, которая то и дело прыскала смехом. Я боялась, что она вообще расхохочется и испортит всю затею. Но она удержалась, зато и мне позволила прийти в себя. – Обещай при свидетелях, что забудешь о нашем существовании!
– На черта вы мне нужны! – соседка попыталась лечь животом на стену и перекатиться наружу. Но живот оказывался слишком для этого низко, да и мы не давали ей выбраться, отталкивая длинными рейками назад.
– Обещай не трогать своих соседей! – еще более зычно кричала Люба. – Иначе живой отсюда не выйдешь! Я тоже сумасшедшая, мне море по колено!
Глядя на нее, можно было поверить этим словам – ее глаза горели, волосы растрепались, лицо раскраснелось, и вся она была заряжена неутомимым азартом, словно молния электричеством. Наверное, я тоже выглядела устрашающе.
– Я больше не буду драться, – присмирелым голосом пообещала наша соседка.
– Точно? Клянись здоровьем!
– Не буду, – повторила она. – Клянусь своим здоровьем.
– Кричи об этом громче, мерзкая гадина! – потребовала я.
Баба выпучила и без того булькатые{11} глаза, надулась и заорала:
– Я больше не буду бросаться с топором на соседей!
– Нет, это не годится. Выходит, что с топором не будешь, а с булыжником как? Повторяй заново!
– Я больше не буду бросаться на сосе-едей!
– Ладно, живи, – сказала я. – Но если ты подойдешь ближе, чем на метр к нашей меже, то я найду, как тебя прикончить. Запомни. И чтобы до вечера духу твоего тут не было.
И мы с Любой просто ушли, пошли на ставок купаться. Все равно я боялась оставаться дома, пока эта ведьма не успокоится. Вернулась я под вечер, уже со Светой, приведя ее из садика. Папа с дядей Ваней возился с установкой оконных луток.
– Почему дверь была подперта? – спросил он.
Пришлось мне рассказать историю с соседкой, мол, у той опять был приступ агрессии, и я вынуждена была обороняться.
– Это ты хорошо придумала, – похвалил меня дядя Ваня. – Заманить ее сюда и закрыть, пока убежишь подальше. Молодец!
– Оно само так получилось.
И я почти не врала, просто опустила то, что была с Любой и что мы сами спровоцировали опасную женщину на нападение и немного побили ее камнями, чтобы проучить. Мне повезло, что при этом присутствовал дядя Ваня, который был депутатом местного совета. Скоро он поставил вопрос о больной соседке в официальном порядке, и ее изолировали от людей.
4. Юность – в стихах
Я хорошо помню нашу первую встречу с Раей Иващенко, подругой своей юности. Собственно, это была не встреча – мы просто впервые увиделись, разминувшись на пустынной улице села.
Дело было в то лето, когда Люба Сулима окончила восьмилетку и уехала в город – поступать в ПТУ, где готовили квалифицированных рабочих для промышленных предприятий и строек, сферы бытового обслуживания и сельского хозяйства. Там же дети продолжали изучать те же предметы, что и в старших классах школы, получая, таким образом, полное среднее образование, которое в советское время было обязательным для каждого человека. Люба выбрала ПТУ со строительным уклоном, решила стать штукатуром. Попасть туда было нетрудно. Там ее сразу же подхватил водоворот новых забот, и она домой больше не приезжала, разве что в гости, ненадолго. Почему-то этот факт чужой биографии придал мне еще больше одинокости, чем ее было раньше, и заставил почувствовать себя уже не ребенком, вот ведь – мои ровесники покидают родные дома. Конечно, Люба не чаяла этого дождаться, чтобы не видеть жестокого отца, всегда молчащей матери и своих хулиганистых братьев, но я понимала, что это частный случай, а по существу это все равно несло в себе какой-то грустный момент. В чем он, в чем заключался? – пыталась я понять. И вдруг обнаружила в чем – в расставании.
Расставание – вот что нарушает плавное течение событий, прощание навсегда с чем-то, что раньше было ежедневным, привычным и незамечаемым. Причем разлука эта происходит не в пространстве, ведь люди продолжают видеться при желании, а во времени, в том измерении, куда ногой не ступишь, и лишь мысль может туда долететь. Душа, хранящая воспоминания. Значит, воспоминания и есть та нить, что связывает людей между собой, и не только людей – они опрокидывают время, лишают его той истребительной силы, невосполнимости, губительности, что несет оно миру. Воспоминания побеждают забвение, заключенное в самой сути времени.
С тех пор я стала по-другому смотреть на жизнь, стараясь дорожить всем увиденным и услышанным, всем, что завтра станет былым – недосягаемым, невозвратным, запоздало оцененным или чем-то дорогим, с сожалением выпущенным из рук. Произнесенное слово мамы уже через миг становилось воспоминанием – драгоценностью, которую невозможно обрести вторично. Так как же им не дорожить? Как можно огорчать ее невниманием, непослушанием? Я поняла, что это и есть самое бесчеловечное, варварское – неумение ценить и помнить проносящийся миг.
И мои подруги с их шальным, шумным опытом, и науки, и все книги – есть не что иное, как воспоминания, несущиеся ко мне из дальнего прошлого или недавно прожитого дня, чтобы я не тратили время на самостоятельное обретение основных истин. Это все было – то же самое высшее слово, сказанное мне миром людей в щедрости и желании добра!
В этих размышлениях не только зрела моя человеческая сущность, в них просыпалась жажда постижения и стремление сохранить и улучшить мир, возникала ответственность за него, а значит, за свои поступки. В них, а не в сомнительной подчас эмпирике, как ни странно, ковался мой характер. Первые прозрения появлялись нечеткими, размытыми, в форме предчувствий, тревожащих душу. Но главное, что они возникали и закреплялись в памяти, пускали ростки, а со временем обрастали наименованиями и формулировками, выстраивающимися в убеждения. Позже в затруднительных ситуациях мне не надо было экспериментировать, что называется пробовать жизнь на вкус, постигая что-то своей шкурой, – достаточно было проанализировать то, что я знала, и применить к возникшему случаю.
Мама на то время уже давно работала в книжном магазине, и я не имела большего праздника, чем после домашней возни умыться, облачиться в ситцевое платье – сшитое собственноручно, накрахмаленное и тщательно отутюженное – и часик-полтора побыть возле нее, листая книги и советуя посетителям, что лучше купить. У меня это отлично получались. Возможно, потому что я чувствовала настроение того, кто зашел в магазин, каким-то чудом понимала запросы и культурный уровень, но в большей степени потому, что мне легко было рекламировать книги – я знала многие из них.
Порой увлечения продажами обрастали азартом и превращались для нас с мамой в игру. Вот заходит в магазин человек, и мама показывает мне, стоит или нет соблазнять его книгой, а дальше я действовала по своему усмотрению. Если удавалось что-то продать, мы радовались и очередного посетителя снова старались не выпустить без покупки. К нам любили наведываться даже просто так – людям нравилось поговорить с двумя искушенными книжницами, показать свои знания и узнать что-то новое.
Надо сказать, что я отличалась домоседством и поэтому нечасто выбиралась на прогулки в центр села и к маме на работу. Случалось это от силы два раза в неделю. Правда, так было в студенческие каникулы – ведь мой домашний образ жизни и тогда не изменился, – когда мне уже некого было забирать из садика. А в школьные годы я заходила к маме ежедневно, идя в садик за племянницей или возвращаясь с нею домой. И все равно эти посещения обрастали торжественностью, как предлог нарядиться и выйти в люди. Интересно вспоминать детали... Ликование души начиналось уже при выходе со двора: солнце изрядно приседало над горизонтом, вследствие чего тени от предметов удлинялись. Так же удлинялось и мое отображение – я шла по дороге, а впереди меня, чуть отклоняясь вправо, бежала угловатая, но в целом стройная тень, которая мне очень нравилась. Это трудно забыть, как я ею любовалась, как изучала каждую черточку.
Вот и в тот день я под вечер шла за Светой. Вышла из дому раньше, чтобы зайти на полчасика к маме. В селе было еще достаточно жарко и потому пустынно. Лицо покрылось испариной, и я раздосадовалась, ведь стоило хоть одной машине проехать мимо, и моей свежести не станет. Пыль от машины не просто легла бы на меня, но прилипла к влажной коже. Едва из-за легкого изгиба дороги мне открылась перспектива стадиона, мельницы и более дальнего центра, как вдалеке я увидела хорошенькую женскую фигурку, идущую навстречу мне. Еще ничего конкретно видно не было, но нездешнее достоинство, выражающееся в осанке, в неторопливости и нарочитой плавности походки, чувствовалось, и это было странно. Поравнявшись с нею, я увидела, что это почти девчонка. Но как по-взрослому она выглядела, как по-дамски была одета! Во-первых, короткая стрижка! Мы тогда еще только мечтали об этом. Далее – обтягивающее платье! Оно поражало настойчивостью выделить фигуру, подчеркнуть тонкость талии, показать роскошность бедер. Запомнился его смелый фасон с заниженным поясным швом и широкой юбкой. Платье явно шилось у хорошей портнихи. Понравилась и сама фигура девушки, с вызовом выставленная напоказ, с безукоризненно красивыми ногами и маленькой стопой. Впечатление довершало то, что девочка была обута в хорошие кожаные туфли на высоком каблуке – просто немыслимое дело в нашем возрасте! Я, конечно, подумала, что она городская, просто приехала в гости к кому-то.
Кажется, вечером я даже рассказала о ней подругам, и мы немного поговорили об этом.
Вскоре наступил сентябрь, школьная пора, учеба в старших классах.
Для меня это было особое время, потому что мы переселялись жить в новый дом, который строили два года. Был он не во всем завершенным – например, оставалось нанести второй слой глины на потолочное перекрытие, чтобы упрочить его и сделать теплее – но зато каким просторным и светлым! Недоделки – естественное дело. Доводить до готовности что-то возведенное, совершенствовать его можно до бесконечности, и это даже представлялось приятным, потому что таким домом хотелось заниматься. Главное, что это был дом, в котором никогда не жила черная сила, доставляющая нам только неприятности. Где-то в стороне, в стенах старого дома, остались и воспоминания моих родителей о военных трагедиях, и папины легкомысленные проделки и моя сестра с ее непослушанием и скандалами с мамой. Здесь, в этих комнатах, жизнь начиналась с нуля.
В школе у нас тогда все было правильно и удобно организовано: за классами закреплялись отдельные комнаты, и не ученики на каждой переменке бегали по школе беспорядочной гурьбой, вздымая пыль и таская вещи, на ходу глотая бутерброды, как делается теперь, а учителя шли туда, где должны были проводить урок. Только на уроки физики и химии мы ходили в специальный кабинет, расположенный в Красной школе, и то не всегда, а лишь на лабораторные работы. В тот год нам, девятиклассникам, выпало занимать комнату в Красной школе, где традиционно проводились вечера и устанавливалась новогодняя елка. Эта комната была самой большой.
Обо всем не расскажешь. Тогда, например, не было воровской традиции обдирать родителей и за их счет или их силами ремонтировать школу. Об этом родители даже не думали. Классы капитально ремонтировались, парты обновлялись и заменялись новыми в какой-то интригующей неизвестности, и мы приходили в школу на все готовое. В торжественной обстановке нас заводили в отведенные аудитории, отремонтированные и приятно пахнущие, словно вручали от государства подарок к началу учебного года, словно это был привет от сентября и поздравление с новыми знаниями, обитавшими тут в ожидании нас.
Торжественный момент, когда ученики стайкой стояли во дворе и ожидали открытия школы, я пропустила. Я зашла в свой класс, когда там уже шумели одноклассники и разбирались, кто за какой партой будет сидеть. К удивлению, я в толпе увидела и ту девочку, которую запомнила по случайной встрече летом. Что сказать? Мы в том возрасте все еще и чувствовали себя детьми, и оставались ими по существу, несмотря на то, что задумывались о будущей юности и зрелости. А эта девушка, будучи лишь на год старше, имела вид взрослой дамы.
Мы тут же улыбнулись друг другу и заговорили. Тем временем парты были поделены, и нам осталась последняя в правом ряду, самом дальнем от окон, парта под вешалкой. Там мы и сидели весь год.
Рая оказалась не просто девочкой, а девочкой с грустной предысторией, чем и объяснялась ее необыкновенная стать и преждевременная, кажущаяся нам несуразной, взрослость. Вот как я об этом писала в одной из повестей:
«Рае шел восьмой год. В сентябре она пошла в школу и с первых дней радовала родителей своей хорошей памятью и усердием. Трудно сказать, насколько самостоятельным и приспособленным к жизни ребенком она была. Убедиться в этом пока что не возникало необходимости – ее мама, Анна Ивановна, никогда не работала, и без присмотра младшую дочь не оставляли. Но все когда-то случается впервые.