355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Овсянникова » Вершинные люди » Текст книги (страница 2)
Вершинные люди
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 05:30

Текст книги "Вершинные люди"


Автор книги: Любовь Овсянникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

2. Певунья-девочка жила…

С Людмилой, главной подругой моего детства, я познакомилась в шестилетнем возрасте. Мы жили по соседству – наши дома, повернутые друг к другу торцами, лежали по разные стороны улицы. Только ее дом был выше к повороту на большак, так что наши окна выходили на их огород. Вдоль фронтальной стороны их огорода шел проулок, упирающийся прямо в наши ворота. Получалось, что нам был виден их двор, как на ладони, а им наш – нет. Ну, это, конечно, когда не было растительности на огородах и листьев на деревьях и ничего не загораживало взгляд. А если загораживало, то нам достаточно было выйти за ворота.

Мы были дальними родственниками – наши деды со стороны матерей приходились друг другу двоюродными братьями и очень дружили. Доказательством той дружбы у них на усадьбе остался чудесный сад, посаженный моим дедом, – энтузиастом садоводства, ярым мичуринцем{1}, убежденным и деятельным человеколюбцем. Еще один подобный сад, только другого ассортимента, дедушка насадил своей родной сестре Елене. Именно из этого сада она и принесла абрикосы моей маме, когда я родилась{2}. Эти два сада по количеству плодово-ягодных насаждений и разнообразию сортов уступали только нашему.

Дружили в юности и наши матери, считавшиеся троюродными сестрами. Так Людмилина мать Мария Сергеевна крестила меня и была моей духовной наставницей. Хотя со своими обязанностями не справлялась, да и не понимала их. Как и многие простые люди, она думала, что быть крестной матерью – это почетное звание, а не труд по воспитанию крестницы. Ясное дело, невелика была мне польза от нее, если не считать того, что своей жизнью она демонстрировала полезные примеры: чего делать не надо и как поступать не надо.

Чтобы представлять наши с Людмилой домашние обстоятельства, скажу немного о семьях.

Наша семья была маленькой – состояла из родителей и нас с сестрой. Мамины родители, хозяева доставшегося нам дома, погибли во время войны от рук немецкого зверья. Погиб в том огне и папин отчим, а мать его, моя бабушка Саша, жила в собственном доме с младшим сыном Георгием.

Первая и яркая особенность нашей семьи состояла в отцовой национальности – он был ассирийцем. Его отец – а значит, мой дед – проживал с родителями в Багдаде; там же воспитывался и мой отец до отроческого возраста.

От матери в папе все же была толика славянской крови, в силу чего он обладал не только по-восточному яркой, но и по-славянски красивой внешностью. Был он необыкновенно привлекателен и как человек – впечатлителен, эмоционален, открыт, что сообщало ему неподдельность и живость в общении, и, главное, сметлив умом и богат рукодельными талантами. Он, как бог, – все знал и все умел. Просто роскошь иметь такого отца!

Вторая особенность – полнота нашей семьи, так как папа вернулся с войны. Семья с двумя родителями в послевоенное время оказывалась редкостью в силу пережитой народом трагедии, поэтому мы все вместе представляли счастливое исключение, и маме многие женщины завидовали. Но для нее папина броская внешность была проклятием, потому что он не уклонялся от соблазнов и неимоверно огорчал ее своим поведением. Из-за этого мы жили в постоянном напряжении, иногда выливающемся в бурные и шумные конфликты. Конечно, это сказывались издержки войны: мужчины, оставившие на фронтах свою молодость, радовались победе, продолжающейся жизни и спешили в наступившем мире наверстать упущенное. Папины похождения не нравились не только маме, они и мне, впечатлительному ребенку, стоили нервов, хотя это уже были мои проблемы, как теперь говорят.

Семья моей подруги состояла из трех поколений. К старшему принадлежала фактическая хозяйка дома бабушка Федора Алексеевна, муж которой тоже погиб на расстреле, устроенном немецкими ублюдками. Время от времени она давала у себя приют кому-то из детей – то Екатерине, то Оксане… Как раз в период, о котором я пишу, с нею жила самая младшая дочь Мария со своими детьми. Кроме Людмилы у нее был еще первенец – Николай.

Так вот о Марии Сергеевне…

Странная это была женщина: красивая, работящая, уживчивая с коллегами и соседями, с начальством, со многими другими людьми – но… не такая как все. Странность ее заключалась в некоем своеобразии, о котором даже не знаешь как сказать. Достаточно того, что все ее дети – а у нее после Людмилы родилась еще одна дочь – были от разных мужей и с откровенным вызовом носили разные фамилии, как памятники ее интимной истории. Но дело даже не в этом, а в том, что она не умела жить с тихими и покладистыми мужьями, не нравились они ей, и она шумно и громогласно разводилась с ними. Свой окончательный выбор остановила на краснолицем грубом мужичке с дурным нравом и мощными кулаками, который начинал супружеские нежности, будучи обязательно в изрядном подпитии, выяснением отношений с хрипло-басистым криком, доходящим до рева, затем продолжал безудержной дракой и битьем посуды и оконных стекол. Казалось, это ее грело – возможно, в таких дебютах она находила вдохновение и доказательство неистовой любви, желанной сердцу.

Бабушка и дети, учуяв, что наступает «бушевание», как они это называли, разбегались то по соседям, то по кустам. Тогда у супругов наступало сокровенное примирение, и страсти входили в стадию любовного экстаза. Эти события травмировали всю улицу, уродовали детей, причем не только своих. Наутро Мария Сергеевна несла по селу синюю от побоев физиономию, как флаг какой-то ей одной ведомой победы. Нога ее была гордо вскинута, а губы твердо и несгибаемо поджаты. Рядом плелся муж, поддерживая ее под руку.

Люди провожали беспокойную парочку насмешливыми взглядами, а меня такое отношение обижало и передергивало. Возможно, потому что я очень сочувствовала бабушке Федоре, у которой, по ее словам, от домашних «концертов» сразу же начиналось недержание мочи. И не беспочвенно.

Дело в том, что дядя Саша, последний муж Марии Сергеевны, входя в раж, переставал различать лица и крушил всех подряд, кто был рядом – и старых и малых. Сносить побои старушке было не под силу, и она убегала на улицу. А поскольку стеснялась своего недуга, не умея к нему приспособиться, то не искала приюта в теплых домах соседей, а отсиживалась в кустах или в погребе, где окончательно перемерзала и делала себе еще хуже. Людмила, как только начиналась домашняя катавасия, прибегала к нам и мы преспокойненько укладывались спать. А вот ее младшая сестра, в силу малого возраста неспособная убежать, реагировала на происходящее между родителями, которые ей одной в этом доме оба были родными, острее бабушки Федоры и помечала свои траектории жидким пометом.

Жалко мне было и крестную, всегда побитую, молчаливую, замкнутую на своих внутренних переживаниях. Отстраняясь от ответственности за домашний очаг, за мир и согласие в его стенах, она терроризировала родных людей, старых и слабых, зависящих от нее, да еще всем своим несчастным видом заставляла их сочувствовать ей, эмоционально обслуживать ее странные потребности. Казалось, ее душевной глухоте не было предела, или она нарочно не понимала очевидного: в материнском доме, милостиво приютившем ее, она создала невыносимую для жизни обстановку – и ничуть не угрызалась этим. Пригретый ею домашний дебошир регулярно избивал тут и хозяйку дома, ее старую мать, и старших детей. Между тем все они отлично понимали, что в материальном плане семья от него не зависит, и он ведет себя как палач исключительно в угоду своей жены.

Глядя на эти дела, я думала: если бы, не дай бог, из-за меня мою мать кто-то ударил, то первым я порешила бы обидчика, а потом и себя предала самому страшному суду. Ей же подобные простые и естественные мысли в голову не приходили. За эгоизм, за неблагодарность к матери и жестокость к двум сиротам, растущим без отцов, за нежелание понимать зло, потоками изливающееся на головы этих несчастных людей, соседи ненавидели мою крестную, осуждали, гневно обсуждали между собой. Я знала и слышала их возмущения, и мне казалось, что я должна что-то сделать, если эти люди мне не безразличны.

Но сделать ничего нельзя было – в том-то и дело, что моя крестная жила именно так, как хотела, правда, не выясняя, хотели ли так жить ее домочадцы. Однажды, когда третий муж Марии Сергеевны начал «давать первые концерты», мой отец попытался вмешаться и защитить избиваемых, так Мария Сергеевна подняла такой крик, словно он посягнул на ее сокровища. С той поры между ними приятельские отношения, существующие изначально, закончились.

Мария Сергеевна считала, что ее жизнь, наконец, устроилась. С третьим мужем она ладила и осталась доживать век. Но куда было девать двух старших детей, нахлебников от предыдущих браков? Они были чужими ее мужу, ненавидели его, да и ей напоминали не самые милые страницы биографии. Между тем они подрастали и требовали заботы и все больших расходов…

С Николаем, мальчишкой, дело решилось просто. Он имел скромные способности к наукам, зато, к счастью, прекрасно играл на баяне, что позволило пристроить его в музыкальное училище. Так в семнадцать лет он навсегда ушел из дому, и впредь наведывался туда не чаще одного раза в десятилетие. Трудовая жизнь его прошла в школах, среди детей, которых он обучал музыке и пению.

Вот так же легко и быстро, с наименьшими потерями, видимо, хотелось матери отделаться и от Людмилы, дочери. Но тут были закавыки, во-первых, Людмила ходила в первых отличниках своего класса и, во-вторых, обладала недюжинным талантом – абсолютным музыкальным слухом и сильным прекрасным голосом. Засовывать такую девочку в какую-то мрачную дыру, лишая шанса на обретение достойного места в жизни, – было бы верхом бесчеловечности.

И тут Людмила сама себе все испортила, сыграв на руку… остальным.

К несчастью, она была дочерью своей матери – слишком рано созрела и возжаждала мужской любви. На этом-то мать и подловила ее, на этом и сыграла, возмечтав поскорее выдать замуж и одним махом решить все, все проблемы!

В лето, когда Людмиле исполнилось семнадцать лет, началась реконструкция нашего градообразующего предприятия – арматурного завода. И в село хлынула орда временных рабочих с предприятия-подрядчика. Были среди них и женатые мужики, более-менее благополучные и устроенные, но были и кочующие искатели приюта – без кола и двора, без семьи и памяти. Таким оказался и некий сварщик Саша, зрелый-перезрелый фрукт, по сути и по виду старик. Он-то и воспользовался неопытностью и доверчивостью Людмилы, пообещав за оскверненную девственность купить ей плащик к новому учебному году.

Вместо того чтобы подать на педофила в суд, Мария Сергеевна взяла его в свой дом и устроила там вертеп.

– С кем Люда спит? – спрашивали соседи маленькую ее сестру, которая прибегала в их дворы погулять.

– С Сашком, – простодушно отвечала та, а соседи озадаченно поджимали губы и опускали глаза.

И это при том, что Людмила еще ходила в школу, в выпускной класс! А рядом росла младшая сестра, рядом – обо все этой истории знали все-все дети, с разинутыми ртами провожающие отныне Людмилу, куда бы она ни шла… Это был не просто вызов общественной морали, а надругательство над нею! Оправдание преступления, потакание преступлению – опаснее самого преступления, ибо создает почву для его ползучей экспансии в нормальную среду. Этого очень боялись. Общественное мнение бурлило! Люди шушукались и негодовали!

Людмила, как будто упиваясь произведенным эффектом, словно решив усилить его, нарядилась в платок и длинную бабскую юбку… Это было черт знает что!


На фото Людмила (крайняя) со своей одноклассницей Леночкой Власенко, обладательницей такого прекраснейшего сильнейшего, мощнейшего альта, которому я не смогла подобрать аналогов в мировой истории вокала, и наш школьный учитель музыки Вехник Петр Дмитриевич, слепой музыкант.

И терпение лопнуло.

Видимо, кто-то был ответственнее многих, понимал опасность этого явления лучше остальных и решил вырвать гнилой зуб из здоровой общественной жизни поселка, что по большому счету ему удалось. Ударил тот человек не наобум, а прицельно – когда Людмила окончила школу и получала аттестат зрелости. Эх, какой позор она пережила при этом… Ладно, об этом история умалчивает.

Теперь Людмила говорит, что прожила со своим мужем не хуже других… По сравнению с кем – «не хуже»? По сравнению с записными троечницами, неумываками, едва освоившими грамотность и таблицу умножения, дурами от рождения, которым вообще ничего не светило? Ей, ярко и мощно одаренной девочке, – с такими ли ровнять себя?

Голос Людмилы описать невозможно. Это голос нашего благоуханного края, нашей оптимистичной, пропахшей романтикой эпохи, символ радости и надежд – звонкое колоратурное сопрано, не знающее предела на верхних регистрах. Ее исполнение репертуара, состоящего из самых сложных песен и романсов, арий из опер, подбираемого нашим учителем пения Вехником Петром Дмитриевичем, отличалось удивительной вокальной правильностью, темпераментом и живостью.

Сколько я знаю Людмилу, она поет. Многим памятен ее голос и детского тембра, и нынешнего. Впрочем, кажется, он не изменился, только песни стали другими. Например, в школьные годы коронным номером была песня Евгения В. Брусиловского «Две ласточки»{3}, делаемая Людмилой в манере Клары Кадинской{4}. Да и «Колыбельную» П.И. Чайковского на слова Л.А. Мея, которую она пела в стиле Галины Олейниченко{5}, тоже любили слушать. Конечно, Люда в разучивании этих вещей брала за основу лучшие образцы исполнения, голосовые и интонационные прорисовки знаменитых исполнителей, ведь своего метода она не выработала, не смогла этого сделать без профессионального репетитора и специального образования.

В ту пору народная самодеятельность вообще предпочитала вещи из хорошей классики, люди знали и понимали ее. Очень популярен был романс А.А. Алябьева «Соловей»{6}, труднейший в вокальном смысле, который многие пытались исполнять. Пела его и Люда, причем – как пела! Отличить ее исполнение от исполнения Евгении Мирошниченко{7} было невозможно – и это при том, что постановкой ее голоса фактически никто не занимался. Вот почему я написала о вокальной правильности, а не о мастерстве. Муслим Магомаев писал о Ев. Мирошниченко в своих воспоминаниях так: «Публика переглядывается с удивлением, когда певица исполняет «Соловья» Алябьева, который немногим дается. Это стало настоящей сенсацией тех гастролей. Больше никогда и нигде я не слышал, чтобы так пели алябьевского «Соловья». Уникальная певица». Так это сказано о мировой знаменитости с голосом, отшлифованным в Ла Скала! Теперь-то уж нетрудно представить, какой могучий талант был дан моей подруге и в какую великую, уникальную певицу она могла превратиться, если алябьевского «Соловья» пела не хуже той, о которой сказаны такие прекрасные слова. Но… но… к сожалению, это понимали очень немногие.

Мне трудно писать о Людмиле, которой так не повезло с семьей. Или правильнее сказать – тем более трудно, что этот дивный дар не стал определяющим в ее судьбе. И не она тому виной. Эта легкая девочка была всего лишь певуньей, воспринимающей свой голос, как и цвет глаз, как все остальное в себе – естественным порядком. Вина за погубленный талант, за то, что многие люди лишены были возможности слышать столь чарующий голос, лежит на ее матери, расчетливой и бездушной женщине. Просто удивительно, как она могла сознательно и жестоко пресекать путь в лучшее будущее своему ребенку. Сделано это, конечно, было ради младшей дочери, с отцом которой она жила и ради которой устранила с дороги старших детей – я с нею объяснялась на этот счет, поэтому знаю, что говорю. А говорю я следующее: отнюдь не стоит обольщаться, что она не понимала того, что делает, или что она позволила дочери на свое усмотрение устраивать женское счастье. Нет, она и понимала все, и ошибкой дочери воспользовалась в своих эгоистических целях вполне сознательно.

С дистанции времени это видно всем, а тогда это видела только я одна, потому что пристальнее и не равнодушнее других смотрела на свою подругу. Поэтому без поддержки других людей и посмела сразиться с темной властью Марии Сергеевны – за Людину свободу, за возможность вырваться из домашнего плена и попытаться развить в себе то, что так щедро отпустила ей природа. Но кем я тогда была и что могла? Такая же девочка, как и Люда, только немного умнее. Я даже не посмела кинуть в лицо ее матери все, что думала о ней. А теперь жалею об этом. Возможно, если бы посмела, то в ней проснулись бы совесть и жалость, и долг. Хотя… вряд ли – дальтоник никогда не увидит радугу во всей ее красе.

А между тем тогда талант каждого человека ценился и замечался, и получал возможность реализоваться, если, конечно, ребенка не сбивала с пути собственная мать. Об этом часто говорил М. Магомаев, повторяя, что в советское время, если видели в человеке талант, то уж не спускали с него глаз и все время помогали его развивать и шлифовать. Да если просмотреть биографии великих советских исполнителей, то можно убедиться, что большинство из них вышли из простых семей, из народных глубин, из сел, где их голоса зрели среди роскоши живой природы{8}. Оценивая сейчас то время и описываемые обстоятельства, я еще и еще раз прихожу к выводу, что Людмила имела бы другую будущность – чище, интереснее и богаче.

Так что Людмила обязательно бы пробилась…

Трудно это вспоминать, трудно писать о своей подруге не только потому, что вся ее жизнь поучительна и хочется ничего не упустить из нее, а это невозможно, – нет, не поэтому. А потому, что в детстве и отрочестве она была легкой и светлой, открытой и доверчивой в общении, независимой по характеру и бесконечно одаренной. Но… ошиблась, совершила глупость. А ошибок и глупости нам природа не прощает, даже в лице родной матери. Вот это сознавать грустно.

С родительской семьей Люде, конечно, не повезло. Тем не менее в детстве казалось, что она мудро не впускает в душу досаду от нее, а потому и не печалится ни о чем и не озадачивается ничем. Я откровенно завидовала такому свойству ее характера и хотела сама быть более стойкой к ударам судьбы! Ведь я и тогда понимала, что не обладаю достаточной степенью внутренней свободы от отношений, бурлящих рядом со мной. Имеются в виду отношения между родными, которые зачастую строились неправильно, а я не умела не замечать этого или оставаться лишь бесстрастным наблюдателем и считать, что это не касается лично меня. Мне мешала впечатлительность, зависимость от домашней обстановки, изводящее желание улучшить ее и дышать легче. Но это оказывалось мне не под силу ввиду естественных причин – никто не властен над другими. Глядя же на Люду, я видела позитивный пример, и на время, случалось, обретала силы, приободрялась, находила мужество выживать в неблагоприятных условиях. Уж если она радуется жизни, – при всех сложностях ее семьи! – то мне и подавно нечего впадать в уныние, – думала я.

Я была уверенна, что она предчувствует звезду своего счастья и обязательно найдет ее. Так бы оно и было. Да вот не помогли ей...{9}

Безусловно, я пишу о своем восприятии событий.

Курочка Лала

Длинная хата под двускатной крышей, в которой жила семья моей подруги Люды, была угловой – торцом выходила к улице, а фасадом – к безымянному переулку. От улицы хату отделял палисадник, а между двором, всегда заросшим густым, как ковер, спорышом, и переулком лежал широкий участок земли с реденьким садом, где преобладал вишняк, и огородом. Более основательный сад был разбит в противоположном от улицы конце усадьбы. Там же располагался и роскошный малинник – место примечательное и лично мною любимое. Забора вокруг усадьбы не было, но ее границы по всему периметру обозначались деревьями: вдоль улицы – старыми белыми акациями, со стороны переулка – рядом пирамидальных тополей.

Участок огорода, что ближе к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная зелень: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между переплетенными кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставила солнцу свои розоватые граммофончики.

Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем – непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?

Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившись каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель и издавали при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сражения.

В Славгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность славгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.

Дожди вызывали у меня больше энтузиазма, чем соседский картофель. Только мой восторг выражался в несколько эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась под струями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала на волосах кучу пены и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.

В отличие от соседей, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, нашу усадьбу огораживали кусты желтой акации, подстригаемые папой с регулярностью раз в год – осенью. К середине лета эта изгородь значительно вытягивалась вверх, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.

Жители нашей улицы вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой – простудится. Но со временем смирились и перестали удивляться. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни стали ходить дома в купальниках все, даже пожилые женщины. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Люды, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.

Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:

– Люба уехала, что ли? Где она?

Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людиной бабки, бабушки Федоры.

– Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! – визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно – и запно тоже! – попадает вода.

Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.

Кого это она домой загоняет? – озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.

– Свят-свят-свят! – отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.

– Что случилось? – по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: – Куда это вы нашу Лалу загоняете?

Бабушка не ждала наступления и разоблачений и растерялась. Откуда ей было знать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?

– Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.

– Картошка ваша, а Лала и цыплята – наши, – бодро настаивала я.

Лала, наша умница, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей – росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, разросшись, сама уже заглушала сорняки.

Лала игнорировала поползновения хозяйственной бабушки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на наш двор, а потревоженные дождем цыплята – желтые комочки на резвых ножках – семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры уже не было. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла в атаку на агрессора. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины завидующие глаза.

– Кыш, кыш, зараза! – отбивалась от нее бабушка Федора. – Любка, убери свою бешеную курицу, а то я за себя не ручаюсь.

– Лала, Лала, – позвала я, и умная курочка заспешила домой, уволакивая за собой мокренький желтый вихрь.

Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.

– А что, если это не все? – вдруг встревожилась я и бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.

– Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, – держала марку подружкина бабушка.

– От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.

Лалино гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, края гнезда были усеяны осколками скорлупы. Целых яиц там не оказалось.

– Да им уже дня два-три, – миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. – Надо же! Я такого еще не видела.

– Чем же она их кормила?

– А ничем.

– Что было бы, если б дождь не пошел?

– Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.

– А вы ее к себе хотели загнать, – с укоризной напомнила я.

– Так кто ж ее разберет под дождем, – оправдывалась бабушка. – Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.

Лала у нас была непростой курочкой.

***

Лала у нас была не простой курочкой, и заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше оперение наливалось более густым цветом и уже к хвосту становилось просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.

Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, поместив под крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала была просто крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.

А незадачливая наседка, бросив, как велит природа, подросший выводок, состоящий из одного цыпленка, засобиралась снова сесть на гнездо. При этом она квохтала, не снеся предварительно яиц на новую кладку, – словно просила помочь ей и подсыпать чужих. Отвергнутый цыпленок – от нее ни на шаг. Более того, начал копировать издаваемые ею звуки, как всякий ребенок, коверкая их. Голос у цыпленка прорезался басистый, насыщенный, и традиционное наседкино «квох-квох-квох» выходило у него слабо узнаваемым подобием этого. Только рядом с наседкой можно было понять, чего он хочет добиться, о чем пытается оповестить мир. Цыпленок, в котором еще не угадывался пол, явно страдал и не желал мириться с участью отвергнутого.

– Что будет? – сокрушалась моя мама. – Два высиживания подряд, без перерыва. – И этот цыпленок от нее не отходит... Сколько же ей подсыпать яиц? Нет, ты слышала, как он квохчет?

– Угу, – подтвердила я, что тоже замечаю странности в поведении цыпленка. – Надо придумать имена, а то их трудно обсуждать, да и не по-людски получается.

– Еще чего? – отмахнулась мама. – Не хватало только кур по именам называть. Кошмар!

Ради эксперимента она организовала новое гнездо, положила туда дюжину яиц и посадила горе-наседку.

– Не будет сидеть! – категорично прогнозировала мама наутро, собираясь навестить упорную курочку. – Это у нее случился какой-то сбой инстинкта.

Через несколько минут мама вернулась в дом, глаза ее блестели радостью и удивлением, она была оживлена, как никогда.

– Пойдемте со мной, посмотрите на чудо из чудес, – позвала нас с папой. – Сказать кому – не поверят, – продолжала она интриговать, не объясняя сути дела.

В гнезде, беспечно пристроившись сбоку, находилась маленькая наседка, а в центре, покрыв собой всю кладку, гордо возвышался цыпленок из предыдущего выводка, не меньше своей миниатюрной мамочки странный и настойчивый.

– Ого! – сказал папа. – Вот тебе и Лала.

Папа, видно, хотел сказать «ляля» – ребенок, малыш. Но, учитывая претензии птенчика на взрослость, произнес «лала», вкладывая в это слово грубоватую иронию. Так у цыпленка появилось имя.

– А это, – я показала на взрослую курицу, – будет Нана! – по примеру папы образовав новое имя из «няня».

– Как же вы не видели! – засмеялся он.

Позже мы к имени «Лала» стали добавлять «золотая». Дело было не только в том, что определился пол цыпленка – курочка, не в ее ярко-желтом оперении, а в поведении.

Лала сидела на гнезде с кладкой и на второй день, и на третий. А на четвертый моя мама, видя упорство двух претенденток, подсыпала в гнездо еще два десятка яиц. Лала не переставала удивлять нас. Когда Нана выходила размяться и поесть, ее старший птенец занимал все гнездо, и ни одно яйцо не оставалось за пределами ее увеличенного распущенными перьями тельца. Время от времени она, как опытная мамка, подгибала под себя головку и переворачивала кладку. Это было трогательное зрелище. Нане же Лала доверяла не вполне, и поэтому сама надолго не отлучалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю