Текст книги "Последние километры (Роман)"
Автор книги: Любомир Дмитерко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Фельдмаршал Кессельринг один из немногих, а может и единственный, кто может взять на себя такую ответственность, пока не поздно. Итак, запомни: Германия без Гитлера, но со спасенным вермахтом, который снова обеспечит порядок в Европе. На таких условиях мы немедленно подпишем договор о мире.
– Я сделаю все возможное, дядюшка.
На кафедральном соборе зазвонили к вечерне. Святой отец перекрестился и взял молитвенник.
– Мое место в церкви.
– А мое – в баре. Ты помолишься всевышнему, а я выпью бутылочку холодного ирландского эля. Как видишь, по своим вкусам я настоящий интернационалист, – как бы в подтверждение этих слов, сэр Аллен вынул из верхнего кармана элегантного темно-синего пиджака гладенькую английскую трубку и с наслаждением закурил.
Они вышли из гостиницы вместе, миновали несколько кварталов, а потом каждый пошел своей дорогой.
Фрау Дитман, дождавшись, пока их шаги удалятся, подошла к телефону и набрала номер немецкого посольства. Разговаривала она не с вице-консулом Гизевиусом, а со вторым секретарем посольства, поддерживавшим непосредственную связь с ведомством Гиммлера. Гелена Дитман информировала его о беседе между мистером Буллом и миссионером из Рима. С особенным презрением произносила она имена Вольфа и Кессельринга, как возможных предателей тысячелетнего рейха. Фанатичная немка швейцарского происхождения не знала лишь одного: обергруппенфюрер Карл Вольф искал контактов с американским эмиссаром не по своей инициативе, а во исполнение поручения рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера и его ближайшего помощника бригаденфюрера Вальтера Шелленберга.
Фрау Гелена не могла знать также и того, что поданные ею сведения второй секретарь немедленно закодировал и в следующую ночь по агентурному радиоканалу передал своему начальнику.
3
Отдельная танковая бригада полковника Березовского получила приказ достичь левобережного притока Одера – судоходной реки Нейсе, с ходу овладеть городом Котценау и закрепиться там.
Группа прорыва состояла из шести «коробок» гвардии капитана Барамия. Комбат 3 приник к стеклышкам стереотрубы, включил передатчик и еще крепче зажал в потной ладони микрофон.
– Внимание! – произнес он почти автоматически, всматриваясь в дым и пламя, надвигавшиеся на его танк. – Внимание! – повторил он еще раз. – Иду на мост! Когда буду на том берегу, идти за мной. По одному! – И сержанту Солохе, своему механику-водителю, приказал: – Впере-ед!
«Сволочи! Все-таки подожгли мост… Успели. Лишь бы только не перегорел деревянный настил… Чтобы гусеницы не провалились… Не взорвались бы баки с горючим…» – подумал комбат.
А траки гусениц уже выбивали чечетку по пылающим доскам: та-та-та, та-та-та, та-та-та… Хищно вырывается из-под них черный шлейф с мириадами искр. Комбат Барамия этого не видит. Он чуть не задыхается от чада и дыма. Видно ли хоть что-нибудь Солохе, не идет ли он вслепую? Еще миг, один только миг!.. Вдруг машина резко останавливается и начинает крениться назад. Настил провалился, не выдержав тяжести. Танк повис над пропастью. Комбат приказывает: «На мост не идти – опасно!» Сержант Солоха нечеловеческими усилиями продвигает машину вперед. Тридцатьчетверка вибрирует, будто железная лихорадка бьет ее. Еще усилие, еще миллиметр… Наконец гусеницы зацепились за металлическое перекрытие моста. Водитель прибавляет газ, вибрация уменьшается. Под гусеницами грунт.
– Ищите брод! Прикрою ваш переход огнем!
Перед тридцатьчетверкой вырастает батарея противотанковых «кобр». Набрав скорость, машина мчится на ближайшее орудие. Остается не более десяти – пятнадцати метров, когда из ствола «кобры» вырвался клубок дыма. Т-34 замирает на месте. Барамия падает вниз, на твердое днище, на острые грани стреляных гильз. В танке все измяты, поцарапаны, но боеспособны. Комбат поднимается, нащупывает Фау-1, высовывается из верхнего люка и швыряет гранату. Очень своевременно. Второй снаряд попадает в систему управления. Но экипаж живой! За первой гранатой летит вторая, третья… Наводчик Коля Арбузов и заряжающий Мазуренко на своих местах. Башня не повреждена. Замерший танк огрызался орудийными выстрелами, пулеметными очередями. Под прикрытием огня своей «коробки» Барамия и Солоха, перебегая с места на место, швыряют гранаты в расположение врага. Расчет первой «кобры» уничтожен, но орудие цело. Комбат и механик-водитель поворачивают его и открывают огонь по позициям врага. Солоха, смахивая с лица пот, торопливо подает снаряды, запас которых весьма изрядный. «Кобра» бьет прямой наводкой по оторопевшим расчетам соседних орудий. Кое-кто уже поднял вверх руки. Но на помощь им прибыл батальон фольксштурма. Над советскими танкистами нависла опасность. Все пятеро собрались возле «кобры». «Коробка» вот-вот взорвется. «Шрапнельный, давай шрапнельный!» – кричит комбат. Шрапнель расстилает по земле смертоносный веер, Пугливые фольксштурмовские фрицы залегают, но ненадолго. Кто-то вскакивает, бежит, за ним еще и еще, секут из пулеметов. «Шрапнельный, шрапнельный», – кричит Барамия, но Солоха уже не слышит, он тяжело ранен.
Но, видимо, в великой книге бытия смерть Давида Барамия и других членов его экипажа не значилась в этот день. Грохот, выстрелы и среди фольксштурмовцев – паника, бегство. Заместитель комбата гвардии старший лейтенант Горчаков за это время переправился с остальными танками. Тридцатьчетверки в упор расстреливали последних защитников Котценау.
Начальник гарнизона, в распоряжении которого осталась только комендантская рота, выбросил белый флаг.
Котценау больше города Обервальде. Но чем-то напоминает этот, первый на их пути, немецкий город. Точно такие же однотипные дома, улицы, лабиринты переулков. И непременно центральная площадь, застроенная ровным, как под линейку, четырехугольником.
«Германия, Котценау, Гартенштрассе, 16… Именно такие годы, когда хочется жить как можно лучше, а я все это переживаю в неволе».
Пожелтевший листик из школьной тетради сохранился в полевом планшете комбрига, а слова неведомой В. Ш. то и дело возникали в памяти. Было похоже на слуховую галлюцинацию, настолько отчетливо он слышал не только содержание слов, но и тембр девичьего голоса: низкий, грудной, проникнутый безнадежной печалью. «Не буду я, мама, вам ложечки мыть, ибо выезжаю немчуре служить…» В. Ш. …Неужели это все-таки Валя Шевчук?
Прошел не один час, пока Ивану Гавриловичу удалось отправиться по адресу, обозначенному под трагической исповедью невольницы.
Гартенштрассе… Садовая улица… Нашел ее на самой окраине города. Садов поблизости не видно. Точно такие же каменные здания, а в них – парикмахерские, кафе, магазины. Все закрыто. В шестнадцатом номере первый этаж занимает магазин бумажных изделий и канцелярских принадлежностей. На вывеске фамилия собственника: Франц Фредер. За разбитой витриной, под слоем пыли – альбомы и краски для рисования, папки для нот и служебных бумаг, почтовые марки для филателистов, карандаши, автоматические ручки, тетради…
Истертая чугунная лестница ведет на второй этаж. В ноздри бьет едкий запах плесени и кошачьих отбросов. На двери медная табличка с фамилией хозяина, почтовый ящик. Из щели торчат газеты. Дернул первую попавшуюся, вынул «Берлинер берзен-цайтунг», дата позавчерашняя, аншлаг на всю первую страницу: «Берлин мы не сдадим никогда!»
Постучал в дверь – тишина. Только эхо глухо откликнулось под мрачными сводами. Нажал на щеколду – не заперто. Видимо, хозяева очень торопились. Услышал позади себя знакомый голос:
– Разрешите, товарищ комбриг!
Первым в квартиру торговца Фредера прорвался Сашко Платонов с автоматом наизготовку. Предосторожность оказалась напрасной. В квартире действительно никого нет. Повсюду разбросаны вещи домашнего обихода, одежда, обувь, конторские книги, бумаги, фотографии. Туго пришлось господину Фредеру и его семье в последние дни гитлеровского рейха!
Одна комната, другая. Всюду следы поспешного бегства.
– Товарищ комбриг!
Это снова Сашко. Как и тогда, в лагере смерти, держит какую-то бумажку. Подает комбригу.
– Где ты ее взял?
– Вот здесь, в тетрадке.
– А тетрадь где была?
– На кухне.
Комбриг направился на кухню. Молочно-белый, недавно выкрашенный буфет с многочисленными ящичками. На каждом написано: «соль», «сода», «мука», «крупа». А рядом – специальная шкала с красной пуговкой, которую хозяйка изо дня в день передвигала, чтобы знать, сколько чего осталось: муки столько-то, маргарина столько. Напротив буфета свободный уголок, видимо, здесь стояла кровать или топчан. Кровать выбросили, когда девушку за какую-то «провинность» отправили в лагерь. Осталась только тумбочка, а в ней старенькая зубная щетка, тетрадь в черной обложке, исписанная украинскими стихами и песнями. Кроме того, в тетради записи, письма, фотография красивой девушки. Видно, взять тетрадь с собой ей не разрешили, и она вырвала из нее самый дорогой листик: о матери. Не взяла ни фотографию (зачем она ей?), ни этой бумажки, которая погубила ей жизнь.
Березовский прочел ее раз и еще раз:
«Приказ к исполнению. Список № 1. Фамилия Шовкун, имя Василина, год рождения 1923, место проживания село Красиловка. Вы обязаны непременно явиться в село Гоголев в помещение школы 3.6.1943 года в 8 часов утра для осмотра. Кто не явится, будет наказан тюрьмой.»
Вот и расшифровались загадочные инициалы. Нет, не Валя Шевчук, не она! Да разве ему от этого легче?
Наверное, у него был очень подавленный вид, потому что Сашко протянул руку:
– Разрешите, товарищ комбриг.
«Чего он хочет? Бумаги? Что с ними делать? Ага, это документы. Грозные документы обвинения…»
– Хорошо, возьми. Отдадим их в политотдел. Пускай используют в боевом листке.
Вышли из зловещей кухни. В квартире стояли сумерки, окна прикрыты шторами. Еще одна комната, в ней тоже следы переполоха. На столе незаконченный обед, недопитое вино. На стенах, в маленьких рамках под стеклом цитаты из человеконенавистнической книги бесноватого фюрера «Майн кампф». Над дверью знакомое кредо: «Мой дом, мой мир». На косяке две метки роста, над которыми химическим карандашом надписи: Вальтер и Отто. Очевидно, сыновья. Так и есть, вот семейная фотография – фатер, муттер и два долговязых болвана в форме гитлерюгенда.
Подошел Чубчик.
Очередь из автомата пробила семейное фото. Эхо отгудело в пустых комнатах, и стало тихо. Совсем тихо, словно стены были из ваты. А потом ударил колокол – один, два, три, четыре… Громкий, отчетливый звон, будто церковный. Это били настенные часы, отсчитывая тяжелым желтым маятником время…
Громкие возгласы и гомон обозов донеслись с улицы. В город вступала пехота.
4
Вместе с Яшей Горошко и Готлибом Шаубе Катерина составила текст обращения пленного лейтенанта к немецкой молодежи. Поручение важное, в особенности теперь, когда войска переходили к длительной обороне. Расшатанная, но еще довольно мощная геббельсовская пропагандистская машина максимально использует передышку на берлинском направлении, дабы вдолбить в головы немцев радужные надежды: новое, уничтожающее оружие – раз, запланированное мощное контрнаступление – два, разброд в лагере союзников – три, провидение фюрера – четыре…
Было бы неправильным характеризовать положение как «на Восточном фронте без перемен». Бои шли днем и ночью, особенно на северных участках. Рассчитанная на далеко идущий оперативный эффект акция гитлеровцев в районе Штаргарда сорвана, контрудар отбит, линия фронта восстановлена. Началась ликвидация вражеской группировки в Восточной Померании, на помощь которой так и не прорвались моторизованные дивизии из Нижней Силезии. В районе Кольберга советские танки вышли на Балтийское побережье, сильный танковый удар нанесен в направлении Кезлена, полностью окружен Бреслау.
В Котценау было где разместиться штабу бригады. Политотдел занял просторный особняк на тихой улице, примыкающей к Рингплацу – одной из узловых площадей. Особняк принадлежал богатому адвокату, который отдал свою послушную юриспруденцию на произвол лживой фашистской Фемиде. В его кабинете теперь хозяином был полковник Терпугов, а в библиотеке работала переводчица Катерина Прокопчук.
Вступительную часть обращения тщательно отредактировали и перешли к конкретным призывам. Решившись на важный переломный шаг в жизни, Готлиб, однако, еще не все осознал до конца. Уже более часа они, что называется, толкли воду в ступе, не находя общего языка.
– Скажи ему, Катя, – не выдержал старший лейтенант Горошко, – что мы не на дипломатической конференции. Речь идет не о коммюнике или декларации. Речь идет о призыве: «Спасайте Германию, пока еще не поздно».
Катерина добросовестно переводила.
Готлиб отвечал:
– Да, я именно это имею в виду. Судьба Германии будет решена на какой-то дипломатической конференции, к которой я вовсе не причастен. Тогда всем станет ясно…
– Но ведь сегодня еще напрасно льется кровь!
– Я очень сожалею. Я не хочу ничьей крови. Но что я могу поделать?
– Призвать своих ровесников бросить оружие.
– Их за это расстреляют. Неужели я должен хотеть, чтобы их расстреляли? – И лихорадочно доказывал: – Солдатам запрещено бросать оружие. Это противоречит воинской дисциплине. Неужели вы не понимаете?
– Я понимаю, голубчик, что ты изворачиваешься!
Катерина деликатнее переводила подобные резкие заявления политотдельского комсорга. Но все же обеим сторонам трудно было прийти к соглашению. Узнав поближе немецкие взгляды на жизнь, Катерина Прокопчук не считала молодого Шаубе коварным лицемером. Некоторые истины, очевидные для Якова Горошко, Шаубе просто не воспринимал. Ведь он принадлежал к поколению, которому с юных лет не разрешалось мыслить. А в армии и тем более. Таким был не только он, но и те, к кому он должен был обращаться с речью.
– Яков Захарович, – обратилась Катерина к Горошко. – Кое в чем он, пожалуй, прав.
Горошко удивленно поднял на нее глаза.
– Ты что… Заодно с ним?
– Не заодно, но нужно его понять. И объяснить ему…
– Я и объясняю.
– Да, но вы не хотите выслушать его.
– У нас нет времени для дискуссий!
– Готлиб до сих пор находится под гипнозом тех понятий, которые он усвоил с детских лет.
– А его брат Бернард?
– Бернард старше на много лет. Он воспитывался под знаком Рот Фронта. А этого отравили в школе, в гитлерюгенде, в так называемых трудовых лагерях. Да и дома висели цитаты из гитлеровской библии, а средний брат Альфред бредил идеями сверхчеловека…
Яша Горошко более всего презирал всяческие антимонии. Ему страшно не нравилось, когда его начинали учить люди ниже его по званию и занимаемой должности. Поэтому вскипел, но по-рыцарски удержался. Нет, инструктор по комсомольской работе даже не допускал, что испытывает какие-нибудь чувства к бывшей полонянке. Влюбиться в девушку с весьма сомнительной автобиографией (так Яша называл все формы жизнеописания) старший лейтенант не имел права. Но вот беда: Катерина ему все же нравилась. Независимо от своей автобиографии. И с каждым днем все сильнее и сильнее.
И как ты докажешь позорность примиренчества и оппортунизма, когда с самого утра выжидаешь момент пригласить эту черноглазую девушку на киносеанс, который состоится сегодня в 18.30 в зале уцелевшей гостиницы «Адлер»?
Перепалка затихла. Пленный внимательно следил за выражением лица старшего лейтенанта, которого инстинктивно боялся, и девушки, к которой испытывал симпатию. Но он не сумел разгадать смысла их фраз. Лишь чувствовал, что офицер нападает на него, а девушка защищает. Сам Готлиб искренне сожалел, что в разгаре боя на развалинах монастыря не успел пустить себе пулю в лоб. Не нужно было бы теперь решать дилеммы, которые недоступны ни его пониманию, ни тем более его возможностям. Господи милосердный! Он только что снова услышал имя своего брата. Того самого Бернарда Шаубе, которого всегда считали позорным пятном на репутации их добропорядочной семьи и которого никто вслух не осмеливался вспоминать. Теперь ставили в пример, называли образцом настоящего немца!.. А он, Готлиб, патриот Германии, солдат фюрера – раздавленный банкрот, чужой на родной земле, ничтожество. Хотелось кричать, биться о стенку головой. Однако реальная действительность неумолима: Советская Армия за Одером.
Неожиданно для Яши, но не для Катерины пленный согласился:
– Хорошо. Я скажу им об этом.
– О чем именно?
– О том, что мы банкроты, что началась агония.
– Вот-вот! – Горошко спешил как можно скорее покончить с делом. – Что пора всем честным немцам начинать новую жизнь.
– О новой жизни я ничего не знаю. Какой она будет?
– Это решит немецкий народ.
– Пускай решает. Народ, а не я. Сначала нужно, чтобы прекратился этот кровавый кошмар. Верно?
– Безусловно.
– Вот я и говорю: в Штейнау мы стояли насмерть, и это ничего не дало. Чуда не произошло и не произойдет никогда. Довольно напрасно проливать кровь! Мы окончательно погубим Германию. Ее может спасти не война, а мир.
Старший лейтенант Горошко был в восторге:
– Ты смотри! Как здорово!
– Потому что от души, – сказала Катерина, старательно записав выстраданные слова Готлиба Шаубе.
Киносеанс организовала комендатура города только для военных. Через день-два фильм будет показан и местному населению, наверное на площади, прямо под открытым небом, но сегодня еще рано, еще не подтянулись фронтовые тылы.
У картины было краткое и выразительное название «Актриса». В ней речь шла о патриотизме милой девушки, о ее любви к искусству и вообще о любви. Зрители – танкисты, связисты, саперы и представители других родов войск – воспринимали фильм очень горяче, он переносил их в очень далекий, почти призрачный мир, знакомил с неизвестными им сторонами жизни, а тема любви волновала всех. Отовсюду сыпались реплики, то и дело раздавался смех. Даже старший лейтенант Горошко, увлекшись задорной песенкой героини, похлопывал в ладоши и весело подпевал ей.
В этой искренней, оживленной аудитории только Катерина чувствовала себя одиноко. Как и героиня картины, она была первой певуньей и плясуньей в школе, как и та, мечтала о настоящем, большом искусстве. Но той суждены были сцена и аплодисменты, а ей – полицейские нары.
А потом, потом, потом…
Это часто случается с Катериной: мысли яростной лавиной накатываются на нее и тогда она глохнет, слепнет, цепенеет, и уже ничего не остается у нее, кроме воспоминаний – болезненных, жестоких и неумолимых.
Так случилось и теперь: на экране звучали арии, вспыхивали аплодисменты, падали к ногам цветы, преодолевала препятствия чистая и пылкая любовь, а девушка слышала тяжкие рыдания матери, душераздирающие паровозные свистки, печальный гул ветра в проводах, злобное рычание овчарок… Набитые до отказа больными женщинами и детьми блоки, утренние переклички босиком на морозе, вытатуированный на руке номер… И в перспективе – фашистский крематорий для живых.
Альфред Шаубе… Помощник коменданта. Он перевез ее в свою квартиру как прислугу и насильно совершил над нею то, что и полицаи…
Когда же тысячелетний рейх начал трещать, разваливаться, группенфюрер СС Альфред Шаубе получил направление в действующую армию на Восточный фронт. Предполагая, что не все еще утрачено, он отвез ее в Обервальде к своим родителям.
О, он считал себя ее спасителем, благодетелем, господином!.. За это она ненавидела его еще больше. Она намеревалась его убить. Испугалась? Нет! Это был тот период ее жизни, когда она уже перестала бояться смерти.
Катерина могла покончить с ним и с собой. И вероятно, так и поступила бы, если бы не заметила появившийся в глазах эсэсовцев страх, нараставший с каждым днем и часом. Заметались, завертелись душегубы! По ночам земля гудела от далекой канонады… «Так испейте же, палачи, свою чашу расплаты до дна! А я еще буду жить! Теперь я хочу жить!..»
Семья Шаубе отнеслась к рабыне с Востока весьма доброжелательно. Это была типичная либерально-интеллигентская семья, дети которой окончательно вышли из-под влияния родителей.
– Катерина! Катерина! Прокопчук!..
Сеанс закончился, зрители покидали зал. Яков Горошко смотрел на Катерину с удивлением и тревогой. Услышав свое имя, она встала, побрела, все еще находясь во власти тяжких воспоминаний, задевая коленями откидные сиденья. Горошко следовал за ней, и когда они вышли в холодный сумрак вечера, спросил:
– Что с тобой происходит?
– А что такое?
– Понимаешь, ты спала… Спала с открытыми глазами.
– Это со мной иногда случается. От переутомления.
Иначе объяснить не могла и не желала. Милый, наивный молодой человек! Не касайся моих ран, они заживут нескоро. И не приставай, пожалуйста, ко мне со своими лирическими воздыханиями. Ты не переживешь бездны моего падения и моего страдания и не сможешь понять и простить мне это никогда…
5
Поезд ползет сквозь ночь. Прифронтовой санитарный эшелон. В вагонах спят, стонут, бредят…
Комбат Бакулин долго сопротивлялся, но все же его отправили на эвакопункт. А там разговор короткий – в эшелон! Из эшелона, само собой разумеется, в госпиталь. Зато уж из госпиталя – куда угодно, только не в резерв. Потому что из резерва направят в ту часть, которая заново формируется, и не видать тебе родной бригады как собственных ушей. Нет уж, поищите дураков в другом месте! Из госпиталя – хоть пешком, но в одном направлении – на фронт, к своим!
Но будет ли тогда фронт?
Ожоги заживают не за один и не за два дня. Человеческая кожа слишком ненадежная оболочка против огня и металла.
Он получил сильные ожоги еще тогда, в танке Белокаменя, когда спасал Знамя бригады. Долго лечил руки белым стрептоцидовым порошком, который сушил раны, приглушал боль. Затем был Штейнау, взрыв фаустпатрона и огонь, который охватил все тело. Этих ожогов никакими порошками не уймешь.
Куда же их везут?.. Разве тут узнаешь! «Куда едем, сестричка?» – «Куда нужно, туда и едем!» – и весь разговор. Хотя бы не очень далеко упекли. Вряд ли далеко будут везти: ведь половина из них вскоре снова будет готова к бою, поэтому на кой леший зря возить людей туда и сюда?
Бакулин искренне сочувствовал когда-то Галине, что она не увидит Берлина. Но вот, выходит, не увидит и он. «Нет, дудки, убегу, увижу! Еще погуляем по берлинским проспектам, развеселим уральскую душу!»
– Раненый Бакулин, пожалуйста, не кричите, вы мешаете другим!
Это дежурный врач Софья Ароновна. Чего ей нужно? Он ведь не кричит, не бредит, он ведь слышит ее. И стук колес слышит, и пыхтение паровоза, и свой пульс, что бешено бьется…
Софья Ароновна ставит ему под мышку градусник. Высокая температура? Глупости! Ведь он прекрасно все понимает. И все помнит. Пылающий Т-34, охваченный дымом Штейнау и все, что было перед этим.
Берлин… Он бредил им еще там, на Урале. Рвался туда. Десна… Вброд! Хлопцы дерзко вторглись во владения водяного, распугивая рыб и русалок. Днепр… На понтонах. Его танк – первый. Осенние пажити возле села Лютежа. Немцы, похожие на болотных чертей. Под их огнем ремонтировал со своими ребятами поврежденную гусеницу. Вырвался на шоссе Киев – Димер. Наделал переполоху. Далее – Висла, Тарнобжег, плацдарм. За это получил Золотую Звезду… Где она? Где моя Звезда?!
– Тише, Бакулин, имейте совесть.
– Где моя Звезда? Где партбилет?..
– Все получите после выздоровления. Только не кричите!
После выздоровления? Значит, есть надежда. Он еще повоюет. Как воевал до сих пор. На Пилице, на Ниде, на Одере. Разве ж можно… Разве ж можно после всего этого не увидеть Берлина?!
А поезд двигался в ночной тьме. Медленно, на ощупь.
6
Галина Мартынова принимала сегодня уже 101 телеграмму. Сто событий, сто судеб, сто выкриков отчаяния (и редко когда – радости!) прошли за эту смену через ее маленькие рабочие руки, через ее изболевшееся сердце.
Уже третью неделю работает Мартынова на Московском телеграфе, а бесконечный поток печальных известий трауром плывет из смены в смену. Нет, сегодня она больше не может! Это мука, невыразимая мука, постоянно быть немым свидетелем чужого горя. Видеть бледные лица и наперед знать, каким будет лаконичный телеграфный текст.
Вдруг в окошке появилось знакомое лицо – Валя Самсонова. В глазах ни радости, ни грусти, скорее, тревога и неопределенность. Что случилось? Ведь у Вали самое страшное – смерть отца – уже позади. Вот-вот наступит счастливая минута – помолвка с высоким застенчивым композитором. Зачем же она пришла? Почему задерживается у окошка?
Наконец Валя бодрым, но не совсем уверенным тоном произнесла:
– Галинка, танцуй!
– Письмо? От Пети? Нет!..
Сразу заметила: не его рука. Чуть было не сомлела. Ох эти треугольники со штемпелями полевых почт!
Сидела, будучи не в силах развернуть скомканный листик бумаги. Валя крикнула:
– Вечером увидимся, я тороплюсь!
И уже скрылась. Наверное, на улице ее ждет Олег Кондрацкий. Галя закрыла окошко – пускай за нее поработают другие девушки. В следующий раз она выручит их.
Письмо было от Барвинской. Они сблизились между собой в те дни, когда Мартынову комиссовали на отправку в тыл. Барвинская потеряла мужа, Галина разлучалась с милым. Между ними возникло чувство близости и симпатии, хотя Аглая Дмитриевна была лет на десять старше Галины. Спасибо ей за то, что не забыла, нашла время для письма. Наконец до Гали дошел смысл ее послания: Бакулин жив, но в тяжелом состоянии. Получил ожоги, его отправили в тыловой госпиталь. Далее шли слова сочувствия, подбадривания. Так пишут всегда, хотя все понимают, что никакими словами не поможешь.
Бакулин жив… Нет, он был живым, когда писали письмо. С тех пор прошло одиннадцать суток, сотни часов, тысячи минут. В любой миг могло свершиться непоправимое.
Из глубочайших уголков сознания девушки нарастает не ясный, не выразительный, но все более ощутимый протест. Какая же она дура! Не будет конца этой проклятой войне, никогда не прекратится печальный поток писем и телеграмм, не выживет Петя Бакулин! А если выживет и на этот раз, то снова полезет в огонь, потому что не щадит он ни себя, ни ее, ни того ребенка, которого он так страстно пожелал. А она?.. Зачем ей ребенок? Куда она денется с ним? Не идти же с младенцем к Самсоновым, у них Валя сама собирается замуж, наверное, будет жить у матери, зачем же им какая-то Мартынова с ее бедой! В Кременчуг? Ни за что на свете! Если мать и примет ее с ребенком, то отчим замучит своей черствой вежливостью, педантичной порядочностью. Живьем съест ее без слов.
В эту минуту Галя ненавидела Бакулина и его ребенка. Петр значительно старше ее, опытный, овеянный славой, какое он имел право так поступить с зеленой девчонкой?!
Галя оделась и, сославшись на недомогание, ушла с работы. На улице зима из последних сил еще боролась с весной, шел противный дождь со снегом. Галя двигалась вслепую, сама не зная куда. Бичевала себя за неумные мысли, за обидные упреки в адрес Бакулина. Она была сама не своя с тех пор, как осталась без него. Думала, что работа принесет ей успокоение, однако нет, стало еще хуже. За каждой трагической телеграммой улавливала свою судьбу, свое будущее. Так изо дня в день. Замирало сердце, дрожали руки, а она ждала, ждала, ждала…
И вот дождалась. Конечно, Петя ни в чем не виноват, эти ее мысли несправедливы. Он хороший, честный, мужественный. Все ее сомнения от горя, от отчаяния. И все же, даже если он будет жить и судьба снова сведет их зачем им сразу после войны, среди развалин и неустроенности, еще и младенец на руках? Для того, чтобы привязать к себе Бакулина? Нет, это нечестная игра. Если любит, если будут счастливы, она родит ему еще ворох детей. Но только не в это лихолетье…
Это так только казалось, что она бредет наугад. Потому что и самой себе не призналась бы, что бежит в узенький переулок, по которому каждый день шагает на работу и с работы. Там ей давно уже бросилась в глаза маленькая металлическая вывеска, покрытая белой выщербленной эмалью…
Мирон Борисович Шапиро, старый, опытный врач, один из немногих, кому еще удается сохранять в Москве частную практику. Старик работал и в поликлиниках, но только консультантом, а в основном на старости лет занимался частной практикой, принимая главным образом постоянную клиентуру.
Шапиро нисколько не удивился, увидев перед собой девушку в шинели. Таких клиенток война посылала часто, они были выгодны тем, что расплачивались главным образом не деньгами, а продуктами – хлебом, сахаром, крупяными концентратами, мясными американскими консервами, папиросами.
Он предложил гостье снять шинель, уже и расстегнул ее, но девушка вдруг спохватилась, запротестовала:
– Нет, нет, простите. Я ошиблась!
И хлопнула дверью.
Мирон Борисович горько улыбнулся. Что ж, он видел и не такое…
Галина возвратилась к Самсоновым уже ночью, начисто разбитая усталостью и гнетущими мыслями. Она до сих пор жила у Тамары Денисовны, работа на почтамте была временной, московской прописки не имела, а добиваться койки в общежитии связистов в своем положении не решалась. Тамара Денисовна ждала и Галину, и дочь, которая тоже где-то запропастилась, была встревоженная и злая. Чуть было не обругала Галину, но, увидев ее состояние, сменила тон;
– Деточка моя, что с тобой?
Мартынова дрожала то от холода, то от горячки. Самсонова взяла из ее рук мокрую шинель, сняла с нее гимнастерку и сапоги, растерла сухими и сильными пальцами застывшие ноги Галины. Силком уложила девушку в постель. Галина слабо сопротивлялась, она совсем измучилась за этот бесконечно долгий день.
– Чаю! Горячего чаю! – приказывала самой себе Тамара Денисовна, и через миг шипел уже на кухоньке примус, полыхая синим керосиновым огоньком. Зажурчала вода из крана, крепкой струей ударившись об алюминиевое донышко чайника. Слегка запахло дымком, копотью, домашним теплом.
Когда возвратилась домой Валентина, Галя уже спала, а в соседней комнате потихоньку стучала по клавишам машинки Тамара Денисовна. Учреждение, в котором она работала, эвакуировалось в Куйбышев. Жена полковника не захотела отдаляться от фронта, от мужа. Поэтому приходилось теперь зарабатывать на хлеб насущный случайной работой.
– Мама… – прошептала ей на ухо дочь. – Олег… – И не договорила. Да и не нужно было. Вместо слов все сказали глаза.
– Поздравляю тебя, доченька! – И заплакала. От горя и от счастья.
7
Комбриг Березовский приник к влажной весенней земле, с удовольствием вдыхая знакомые с детства запахи. Следил глазом за мушкой старой трехлинейной винтовки.
Выстрел ударил отдачей в плечо, вспугнул голубовато-зеленую полевую тишину. Будто огненная вспышка, пестрая птица прыгнула вверх и затем упала на пшеничную ниву. К ней бросились комбриг и ординарец, лишь владелец трехлинейки Павел Наконечный спокойно сидел в виллисе и скептически поглядывал на это развлечение.
Красавец фазан распластал широченные радужные крылья. Березовскому стало как-то не по себе: зачем это случайное, ненужное убийство?