412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Повель » Мсье Гурджиев » Текст книги (страница 5)
Мсье Гурджиев
  • Текст добавлен: 11 мая 2026, 23:30

Текст книги "Мсье Гурджиев"


Автор книги: Луи Повель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Я ищу человека. Я ищу отмычку. Изменение состояния. Притча о скульпторе, который всю свою жизнь отделывает заготовку статуи. Быть значит меняться. Точка опоры. Трудность называться Повелем. Мое «я» уже не хочет пить, а мои многочисленные «я» по-прежнему испытывают жажду. Трагедия «я», которое подписывает ничем не обеспеченный чек. Наш взгляд страшится холода

КОНЕЧНО, мне хотелось бы стать тем, о ком можно было бы сказать: это и в самом деле человек. Мне кажется, меня всегда мучило то, что я не человек. Я не ощущал себя лишенным воли, ума, талантов, жизненной энергии, способности чувствовать и переживать. Не чувствовал я себя и обделенным удачей в общепринятом смысле этого слова. Следуя своим склонностям, при условии, что эта дорога поднималась бы вверх, как говорил Андре Жид, я смог бы стать добропорядочным человеком. Но я говорил себе, что добропорядочный человек – это еще не обязательно человек. У меня перед глазами были истинные и добродетельные католики, пылкие и праведные революционеры, интеллектуалы высокого класса, мощные творцы, среди которых я, как Диоген с фонарем, с тайным волнением искал человека, но не находил его. Я искал его и в себе, и тоже тщетно. Я не очень хорошо понимал, что меня на это толкало, но мне было ясно, что именно это стремление вынудило меня выйти из той обманчивой игры, которой является жизнь: я с болью ощутил, что ни я сам, ни другие неспособны стать подлинными людьми.

Бернанос писал, что есть только одно страдание – сознание, что ты не святой. Это доходило до моего сердца, но я не совсем понимал, что можно считать святостью. Я искал ответа в житиях святых; то были описания их моральных добродетелей, а я повторял себе, что моральное совершенство – это вовсе не то же самое, что святость. Я говорил себе, что святость – это прежде всего изменение состояния, переход от обычного человека к состоянию человека как такового. Но я нигде не находил описания этого перехода, рассказа о самом путешествии. Никто не мог подсказать мне, как пуститься в это странствие – где билет и как приготовить багаж. Никто не говорил и о том, что происходит во время такого путешествия, а именно это мне и хотелось узнать. Когда я пытался вникнуть глубже, выходило, что прежде всего нужна вера. Но у меня была абсолютная убежденность, что мое страдание оттого, что я по-настоящему не существую, – это, по сути дела, и есть вера. Не вера в то или другое, о которой мне говорили и которая, как мне казалось, зависела от множества мелких особенностей чувства, воспитания, эмоций, расы и т. д., а сама вера рода человеческого, то есть смутное и безымянное смятение и страдание.

Мне рассказывали о том, каким правилам нужно следовать, о монастырях и прочем, но тогда мне приходило на ум, что если я, как все люди, таю в себе это смятение и страдание, то именно в них и следует искать способ перехода от состояния обычного человека к состоянию человека как такового. Этот переход должен свершаться сообразно самим условиям человеческого существования, сообразно всем составляющим моей жизни, а не вопреки им, и не в ограничениях, а в раскрытии.

Я говорил себе, что между католическим святым, таким, как святой Бернар, великим йогом, например Рамакришной, великим поэтом, таким, как Рембо, и тем, кого мы в миг озарения называем человеком, должно обнаружиться что-то общее, что я стремился найти, дабы избежать тоски и смятения, овладевших моей душой.

Я говорил себе: должна же тут быть какая-то «отмычка», достаточно простая и подходящая для каждого. Мне не хотелось обращаться к опыту монахов и йогов. Я не мог искать эту «отмычку» и в творениях великих поэтов, ибо знал, что живу в ином мире. Моя природа влекла меня скорее туда, где жили обычные люди, и вот почему, чтобы преодолеть судьбу, я написал книгу о самом обычном человеке, который изменил свое состояние, может быть сам того и не желая. Он овладел этой «отмычкой» случайно, не приложив к этому никаких усилий, совершенно огорошенный тем, что с ним произошло.

Во всем этом был некий тайный умысел. Мой герой витал в пустоте, сеял вокруг себя только несчастье и смерть. Я хотел, чтобы на мою книгу кто-то откликнулся, и для этого наполнил ее всем богатством собственных переживаний и впечатлений первых двадцати пяти лет моей жизни. Эта книга называлась «Святой Некто», и понятно почему. Мои вопросы не остались без ответа, ибо именно благодаря ей Гурджиев пришел за мной и позвал к себе. Ведь к Гурджиеву не приходили, он сам приходил к тому, кто уже достаточно потрудился, чтобы получить ответ. Я добился этого ответа на свой манер, написав книгу. Но есть тысяча других способов, и ни один из них не хуже другого.

ЧТО МЕНЯ тогда поразило, так это то, что не существует никакой системы, которая бы вела от обычного человека к человеку как таковому. Я тщетно искал и допытывался – результат был нулевым. Ни одна мораль, ни одна религия, ни одна партия, ни одна из возможностей, предоставленных мне историей, – эти возможности были очень реальны для юноши моего возраста, мне было двадцать лет в 1940 году, – ничто не могло заставить меня изменить мое состояние. А я хотел как раз этого. Я мог бы, перепробовав десятки дорог, пройти путь от обычного человека, которым являлся, к человеку столь же обычному, но чуть лучше устроенному и закаленному, только и всего. Меня это вовсе не устраивало. Вот почему я не чувствовал в себе возможности полностью отдаться участию в жизни этого мира, вступить в какую-то партию, примкнуть к какому-то движению или принять ту или иную религию. Я не мог погрузиться в море идей и форм мысли этого мира. И не ощущал в себе солидарности со всеми людьми моего времени, с человечеством, частью которого я был. Вот почему я чувствовал себя неуютно во всех ситуациях и при любых обстоятельствах. В состоянии этого кризиса моя гордость и чувствительность были уязвлены, но это ни к чему не приводило: вместо зрелости начиналось гниение.

Все это, разумеется, сопровождалось путаницей отвращения, бунта, комплекса одиночества, неприспособленности, высокомерия и вины. Я барахтался и чах в атмосфере тревоги, едва освещенной такими формулами, как-то: «Я – это другой» или «Надо отказаться участвовать в игре, где все жульничают…»

И вот я услышал первую фразу Учения, которая пролила в мою душу некоторый свет и слегка упорядочила мои мысли: «За редчайшим исключением люди никогда не являются чем-то завершенным» (В более ортодоксальной форме некоторые из этих тем развиваются в книге П.Д. Успенского «Человек и возможности его эволюции»). Мы – лишь наброски людей, а не люди, и нет никакой дороги, которая вела бы нас из одного состояния в другое. Ни психология, ни Церковь, ни партии, никакая наша работа, никакой вид знания, никакое из наших усилий не сможет помочь нам перейти от состояния наброска в состояние человека. Мы привыкли считать, что человек, достигший взрослости, владеет всеми возможностями, которые позволяют ему реализовать свое назначение, если только мелкие пакости (то есть войны, социальная несправедливость и т. д.) ему не помешают. Таков взгляд, на котором основывается наша мораль, наша философия и наша современная политика. Это прогрессистский взгляд. Он очень далек от реальности. Благодаря тому, что мне было дано природой и что мне дарит цивилизация, я могу максимально осуществить свою судьбу наброска. Но никак не судьбу человека.

Бывают наброски очень изысканные, очень обольстительные, некоторые из них в конце концов даже приобретают благородную патину. Их-то мы называем людьми высшего порядка, а их развитие считаем образцовым. На самом деле это ничто.

Природа творит людей лишь до определенного момента, а потом бросает их. Более того: все происходит так, словно ее задача – заставить их довольствоваться тем, что они есть, и помешать им осознать свою незавершенность.

Естественно, что в нас заложены лишь зачатки органов и способностей настоящего человека. И мы не можем развивать эти органы и способности обычными путями. Обычными путями можно перейти от зла к меньшему злу, от шероховатого наброска к более отделанному, но не от меньшего зла к добру и от наброска человека к человеку. Необходимо не совершенствование, а изменение. Мы ничего не сможем сделать, следуя за своей природой. Оттачивание нашей природы (достижение христианских добродетелей, развитие личности по А. Жиду, достижение «добродетелей» борца за коммунизм и т. д.) кончается тем, что мы в конце концов усыпляем свою бдительность, подобно скульптору, который проводит годы, полируя свой набросок, и в конце концов забывает, что необходимо превратить его в статую, то есть, перевести в принципиально иное состояние. Наша природа дана нам, чтобы мы шли против нее или, вернее, чтобы мы ее превратили в другую природу, столь же отличную от первой, сколь статуя самой обычной женщины, выполненная в глине, отлична от статуи богини, выполненной в мраморе. В этом скрытый смысл банальных слов о том, что «Жизнь – это испытание», которые Гурджиев уточнял, говоря: «Быть – значит быть другим».

ПРЕЖДЕ всего нам пришлось отвергнуть все положения общепринятой психологии. Сначала нас спрашивали: где точка опоры вашего «я»? Однако этот вопрос не имел смысла, ибо психология, принятая в Сорбонне, в романах и т. д., совершенно не принимает во внимание подобные понятия. Сколько бы вы ни искали, вы не найдете этой точки в вашем драгоценном «я», всегда подвижном, колеблющемся, изменчивом, подобно танцу пылинок в солнечном луче.

Где же эта точка опоры? В конце концов я пришел к выводу, что она, если как следует присмотреться, заключена лишь в моем огромном желании измениться, хотя желание это было непостоянным, оно то появлялось, то исчезало. По правде говоря, я не находил другого ответа, а сам вопрос подтолкнул меня к осознанию моего плохого понимания реальности.

Мне говорили: да, вы хотите «измениться», но кто в вас хочет измениться? Чтобы измениться, необходимо, чтобы в вас было что-то неподвижное, которое бы постоянно хотело меняться. Где же оно? Я не был горд. Я замечал, что у меня, по существу, даже не было имени. Иногда один Повель хотел измениться, а иногда какой-то другой, и я видел, что во мне тысяча Повелей, одни – довольные своей участью, другие – страстно желающие ее изменить, одни – восторженные, другие – строптивые. Один Повель нанимал десяток отлынивающих от работы, другой давал отпор десятку тех, кто страстно хотел измениться. Я не мог сказать: «Повель хочет измениться», ибо по-настоящему не распоряжался своим именем. Иначе говоря, во мне были тысячи «я», которые находились в движении, но не было ни одного «Я» с большой буквы. Если не имеешь такого «Я», то можно ли считать, что у тебя есть имя? Когда я видел свое имя на обложке книги или в какой-нибудь газете, у меня возникало чувство, что я участвую в обмане, и я всегда испытывал неловкость. Впрочем, это чувство не изжито мною и до сих пор, и я плохо понимаю людей, которые радуются, увидев свое имя в печати или услышав его произнесенным публично.

Мне пришлось признать, что мои понятия в области психологии нуждаются в пересмотре. Вопрос о «точке опоры» и о том, «что в нас хочет измениться», заставил меня понять, что мы лишь думали, будто изучаем человека, тогда как на самом деле только безуспешно пытались дать определения действиям, посредством которых мы увиливали от работы, помогающей каждому из нас стать человеком. Я видел лишь то, что мое «я» не существует или, вернее, что оно подобно тесту, которое месит кто-то другой, кого я никак не мог контролировать, ибо тесто не может контролировать движение рук лекаря. Я никогда не был одним и тем же человеком. Я каждый раз был другим. Я чувствовал, что во мне нет постоянного и неподвижного «я». Все мои мысли, настроения, желания, все мои ощущения, воспоминания и амбиции носили имя Повеля, и каждый раз казалось, что в них – весь Повель. Но где же он на самом деле? Его не существует, или, вернее, он существует лишь на физическом уровне, как вещь. Вещь – это мое тело, месиво, образованное моими привычками, наклонностями, наследственностью, воспитанием или множеством случайностей. Или же «весь Повель» существует абстрактно, как нечто общепринятое: Повель – это Повель. В действительности же Повель был множеством разрозненных «я», которые либо не подозревали о существовании друг друга, либо были враждебны друг другу. Откуда только бралась эта множественность и враждебность малых «я»? Я не знал, но чувствовал, что вне нас существуют некие законы и мы подвергаемся их воздействию, подобно пылинкам, танцующим на солнце. Различные фигуры этого танца зависят от случайной ассоциации идей, от нечаянной встречи, от жары и холода, выпитого стакана вина или прочтенной страницы. Это было малоутешительно. И вот, в тот момент, когда я наконец встретил людей, утверждающих, что они владеют тайной изменения, мне было сказано: чтобы измениться, нужно знать себя. Но мысль о самопознании привела меня в отчаяние. Во мне нашлось, конечно, несколько малых «я», которые были сильнее других; благодаря им я полагал, что я – это все-таки Повель. Но я отдавал себе отчет и в том, что эти малые «я», более сильные, чем другие, разбивавшие свои волны о берег моего полусонного состояния, были, безусловно, порождены какими-то событиями моей жизни и появлялись лишь при обстоятельствах, совершенно не зависящих от моей воли. Этот Повель был больше Повелем, чем другие, но не был им до конца. И я наконец осознал, что каждое из моих малых «я», всплывая на поверхность в результате смутной игры, происходящей вне моего сознания, присваивало себе право называться Повелем, действовать и разговаривать от лица целого. Так, к примеру, поступало мое холерическое «я», завоевывая все мое существо. Если я устраивал сцену любимой женщине и мучил ту, к которой мои другие «я» были привязаны с нежностью, теплотой и безмятежностью, то это холерическое «я» говорило от лица всех остальных. В подобный момент я целиком отождествлял себя с этим выплывшим на поверхность «я», и, сам уж не знаю почему, вовлекал в игру и все остальные невинные «я», хотя они здесь были совершенно ни при чем. А потом появлялось другое «я», с которым я тоже себя отождествлял, столь же навязчивое. Оно, к примеру, обещало, что Повель больше не выпьет ни капли алкоголя, и я торжественно клялся его устами, что никогда не прикоснусь к рюмке.

Но вскоре оно исчезало, и десяток других «я», с которыми оно не советовалось, тут же появлялись, ни о чем не подозревая, и выражали страстное желание выпить. Я оказывался в страшно затруднительном положении, меня мучила нечистая совесть, ибо мне приходилось платить по неоплаченным чекам, которые я случайно вытащил, когда опасался цирроза печени или хотел прослыть атлетом-трезвенником. Это была не только моя трагедия, но и трагедия всех людей, у которых одно их малое «я» подписывает договор, за который должен отвечать человек в целом (если бы он существовал). Подумайте о ваших любовных отношениях, и вы ощутите эту трагедию. Именно так, расплачиваясь с долгами, взятыми нашими случайными малыми «я», мы и проводим всю нашу жизнь.

СКАЗАНО достаточно, чтобы понять: обычный человек ничего не может совершить сам. Не он делает, а с ним что-то происходит. Он не способен думать, разговаривать, чувствовать, двигаться, как он того желает, потому что его «Я» не существует. Он думает, что любит, ненавидит, выбирает, решает; в действительности же все это с ним случается и проходит, как говорится, без всяких последствий, подобно тому как идет дождь или дует ветер, и то, что мы называем психологией, мешает нам уловить эту безличную и неопределенную истину. Я думаю, будто могу что-то сделать, а на самом деле у меня такой возможности нет. Я думаю, что могу называть себя Повелем, но и этой возможностью я не обладаю. Где же мое постоянное и неповторимое «я»? Оно, безусловно, заложено во мне, и должны существовать способы развить его, сделать из завязи плодом. Но в тот начальный момент я был убежден в обоснованности сказанного мне. Достаточно было обратить на самого себя холодный и беспристрастный взгляд и вспомнить то строгое усердие, с которым я начал слушать первый урок, чтобы впасть в отчаяние. Но в то же время я ощущал, что это продлится недолго, все пройдет, едва беседа закончится и дверь за собеседником закроется. Наш взгляд, как мне кажется, всегда страшится холода и беспристрастия. Он невольно стремится к теплу. Уже через несколько секунд мой ум представлял мне то, что я услышал, как банальность, как нечто общеизвестное, и переводил нашу беседу на уровень обычного разговора. Картина, которую мне только что обрисовали, вдруг представлялась выполненной вполне безобидными красками. И тогда я говорил себе, что мне потребуются месяцы усилий лишь для того, чтобы попытаться поддержать подобные слова в свете опасной новизны, волнующего откровения. Уже этого было достаточно, чтобы почувствовать необходимость вступить в группу слушателей, которые, при выполнении вполне жестких условий, овладевали совершенно особым видом внимания и пытались удержать его длительное время.

Пока же я лишь начал отдавать себе отчет в том, что не обладаю ни сознанием, ни волей. Но это уже совсем другая история, как говорил Киплинг, который, не принимая всего этого на веру, написал свои знаменитые стихи «Если хочешь быть Человеком…»

ГЛАВА ПЯТАЯ
Тайна «подлинных» воспоминаний. Психология как злоупотребление доверием. Упражнение с часами. Разбуженный спящий. Что случается с человеком, который не хочет терять правую руку. Старые темы о самопожертвовании и самоотречении. Донья Музыка и Вице-Король. Намек на Жана Поля Сартра. «Приключение» Раймона Абелио. На границе с алхимией. Маленький кузен Люцифера

В НАЧАЛЕ романа «Святой Некто» мой бедный герой Жуслен только что пережил шок. В то утро его жена узнала, что он ей изменил; дело сразу же приняло серьезный оборот, едва не дошло до катастрофы с глупыми и гнусными выходками. Этот шок навел на него какое-то оцепенение. Он ушел в себя, упрятался в незримом коконе, ощутил глубочайшее одиночество. Все движения его внутреннего мира как бы приостановились, а все окружающее – люди, предметы, запахи, звуки – поблекло и потускнело. Он застыл в том положении, в котором находился, когда жена обнаружила письмо его любовницы. Ничто больше не шевелилось в его душе. Он словно бы плыл по свинцовому морю, овеваемый едва ощутимым ветром. Он стал похож на мебель, задернутую чехлом. И вот, прогуливаясь сразу же после разразившейся драмы по окрестностям городка Сент-Ивет (его настоящее название – Атис-Мон, это место, где я жил, когда был подростком), он говорит: «Я очень люблю дорогу, ведущую к мэрии. После полудня она пахнет горячей пылью, пожухлой травой. Она накаляется в тиши окаймляющих ее павильонов, закрытых на обеденный перерыв. Пять минут спустя справа появляются поля, спускающиеся к Сене, а слева – совершенно белая монастырская стена, от которой веет жаром. Я представляю себе, что позади нее – старый развесистый дуб, свежие сизые листья, фисгармония на фоне зелени. Я говорю об этом, потому что, когда я шел, мне вдруг показалось, что я никогда не забуду это мгновение, оно навсегда останется в моем сердце, хотя ничего необычного не случилось. Но иногда замечаешь, что сильные воспоминания формируются почти из ничего».

Я цитирую этот отрывок отнюдь не для красоты стиля; то, что я пытался в нем выразить, приобретало теперь для меня огромное значение. Поскольку у меня был «поэтический» взгляд на вещи, я всегда бывал поражен тем фактом, что «иногда замечаешь, как сильные воспоминания формируются почти из ничего». Ты твердо знаешь, что это мгновение будет зафиксировано твоей памятью навсегда и будет жить в ней во всей своей полноте. И действительно, так и происходит. Между тем это далеко не важнейшее событие в жизни, поверьте. Это не то мгновение, когда умерла моя мать, не тот день, когда я женился, когда бросил работу учителя, чтобы ринуться в море журналистики, не та минута, когда за мной пришли немцы, и т. д. Как правило, это не был момент, «значимый» для моей судьбы. Это никогда не были мгновения, о которых следовало бы вспомнить, чтобы подытожить ход моей жизни или рассказать кому-нибудь о ее основных событиях. Минуты, которые я вновь и вновь переживаю во всей их полноте, хотя никто не сможет мне объяснить, что они означают.

И вот теперь мне объясняли, что у меня две памяти: истинная и ложная. Истинная память запечатлевает эти необъяснимые минуты. Ложная – та, которой я пользовался обычно, которой пользуемся мы все: я помню, что в тот день, когда я женился, шел дождь; помню, что пошел к невесте в грубых башмаках и свитере и нес в руке чемодан с костюмом для торжественной церемонии; помню, что за столом сидели дядя Альфред, Пьер и Мария-Луиза. Я помню, что, когда моя мать умерла, я вытирал ей лицо губкой, смоченной в одеколоне, а какой-то господин с балкона напротив заставлял свою внучку читать «Волка и ягненка». Все это я помню, но мне нужно на какой-то момент забыть обо всем этом, чтобы продолжать жить. А вот то мгновение, когда я как-то утром сорвал ветку калины на берегу реки Орж, мгновение, когда я посадил в банку жука, примостившись на корточках на песке в глубине парка, та минута, когда ночью я курил сигарету, наблюдая за работой станков, печатавших газету «Комба», та секунда, когда рука моя коснулась кроличьей шубы блондинки в коридоре типографии, – все эти мгновения, не будучи важными для хода моей дальнейшей судьбы, без малейшего усилия с моей стороны просыпаются во мне и снова засыпают; более того, они всегда будут жить в моей голове, в моем теле, в моих нервах, всегда будут готовы выплыть из глубин моего сознания – даже на пороге вечности.

Именно эти, а не другие воспоминания проходят перед нашими глазами в час смерти, и знаменитая память умирающих, «в один миг переживающих всю свою прежнюю жизнь», и является, по-видимому, проявлением нашей истинной памяти. Они вновь проживают то, что было прожито вне времени, прежде чем войти в вечность.

Между тем меня учили тому, что мы почти никогда не обладаем истинным сознанием, а подлинная память связана как раз с ним. Иногда, будто случайно, словно наперекор нам, истинное сознание выходит на поверхность. И сразу же мир становится весомым, обретает доселе незнакомый запах, вкус, и паша память запечатлевает все это. Вернее, следовало бы сказать, что в те редкие минуты, когда в нас просыпается истинное сознание, мы живем в вечности, ускользая от времени. И поэтому, когда мы испускаем последний вздох и наше сознание очищается от всего вторичного, перед нашим взором проходят эти единственно подлинные моменты, единственное наше достояние, приобретенное в течение всех прожитых дней и часов.

Теперь мне следовало понять, что наше истинное сознание пробуждается крайне редко, и всегда очень ненадолго, и обычный человек не распоряжается им по своему усмотрению. Теперь важно было попытаться овладеть способом перехода от обычного состояния к состоянию истинного сознания и постараться удержаться в этом состоянии как можно дольше. Но прежде следовало получить четкое и ясное определение истинного сознания, чего, как мне кажется, мне удалось достичь.

В ОБЩЕПРИНЯТОМ языке слово «сознание» почти всегда имеет смысл умственной активности, то есть является синонимом ума. Иногда это слово служит для выражения моральных качеств: «Г-н N – очень сознательный человек». Или предполагается, что сознание может быть чистым и нечистым, в зависимости от поступков и мыслей. Иногда различают «состояния сознания», имея в виду мысли, чувства, импульсы и ощущения.

Мы, ученики Гурджиева, уже узнали, что сознание – это не врожденное качество человека, но состояние, которое очень трудно обрести; оно совершенно не зависит от деятельности ума, моральных качеств и прочих психических проявлений. Различные «состояния сознания», движения ума, различия между добром и злом не имеют никакого отношения к состоянию «истинного сознания».

Так, психология является наукой о человеке, но при этом она не учитывает, достиг или не достиг человек состояния «истинного сознания». А для нас самым главным должно было быть изучение именно этого перехода к состоянию «истинного сознания». Вот почему мы не можем опираться на данные психологии. Изучение человека должно быть пересмотрено с учетом нового взгляда на эти вопросы.

Но что же такое состояние «истинного сознания»? Как раз здесь-то и начинается в собственном смысле опыт Гурджиева.

МНЕ говорили: возьмите часы и следите за минутной стрелкой, пытаясь сохранить при этом ощущение самого себя и сосредоточиться на мысли: «Я – Луи Повель, и в настоящий момент я здесь». Постарайтесь думать только об этом, следите за движениями минутной стрелки, продолжая сознавать, кто вы такой, каково ваше имя, ваше бытие и место, где вы находитесь».

Вначале все это показалось мне простым и даже немного смешным. Разумеется, я могу сохранять в памяти идею о том, что меня зовут Луи Повель и я нахожусь в данный момент именно здесь, наблюдая, как неторопливо движется минутная стрелка моих часов. Потом мне пришлось отдать себе отчет в том, что эта идея недолго остается во мне неподвижной, она начинает обретать тысячи форм и растекаться во всех направлениях, превращаясь в подвижное месиво, подобно предметам на картинах Сальвадора Дали. Кроме того, пришлось признать, что от меня требовалось удержать неподвижной не идею, но ощущение самого себя. От меня требовалось не только думать, что я существую, но и знать это, причем сие знание должно было иметь характер чего-то абсолютного. И я чувствовал: это возможно, этот опыт может принести мне что-то новое и важное. Но в то же время с известным трудом я понимал, что все происходит так, как если бы наша природа, которую активизируют подобные упражнения, отворачивалась от нас, старалась помешать появлению чего-то нового и важного. Я обнаруживал, что множество мыслей, ощущений, образов, ассоциаций идей, абсолютно чуждых предмету моих усилий, беспрестанно овладевают мною и мешают сосредоточиться. Кроме того, минутная стрелка требовала всего моего внимания, и, смотря на нее, я утрачивал ощущение самого себя. А иногда мое тело, судорога в ноге, бурчание в животе отрывали меня и от стрелки, и от себя самого. Иногда мне казалось, что я остановил это внутреннее кино, исключил внешний мир, но тогда я тут же замечал, что погрузился в подобие сна, где стрелка исчезла и где исчез я сам, а остались лишь смутные образы, ощущения, идеи, скрытые дымкой, как это бывает во сне, где все происходит вне связи с реальностью. Иногда, наконец, в какое-то мгновение я смотрел на стрелку и полностью, целиком ощущал себя. Но при этом я одновременно поздравлял себя с этим достижением. Мой интеллект, если можно так сказать, аплодировал этой победе и тем самым компрометировал себя. Наконец, раздосадованный и, главное, опустошенный, я пытался ускользнуть от этого опыта, ибо мне чудилось, будто я только что пережил самые трудные минуты моей жизни. Каким долгим мне все это показалось! На самом же деле прошло не более двух минут, и в течение этих двух минут истинное ощущение самого себя я испытал лишь в трех или четырех мгновенных озарениях.

Тогда мне приходилось допустить, что мы почти никогда не осознаем самих себя и не отдаем себе отчета в том, как трудно это осознание.

Состояние осознания, говорилось нам, это прежде всего состояние человека, который наконец узнал, что он почти никогда себя не осознает и который, таким образом, начинает понимать, что именно препятствует в нем самом тем усилиям, которые он предпринимает. Вникнув в это маленькое упражнение, вы можете сделать вывод, что человек способен, к примеру, читать какой-то труд, одобрять его, скучать, протестовать или восхищаться, ни на секунду при этом не осознавая самого себя, а потому толком не вникая ни во что из прочитанного. Его чтение – это как бы продолжение его собственных снов, и все это остается в потоке бессознательного. Ибо наше истинное сознание почти всегда полностью отсутствует в том, что мы делаем, думаем, желаем, воображаем. Я понял тогда, что невелика разница между состоянием, в котором мы находимся во сне, и нашим обычным бодрствованием, когда мы разговариваем, действуем и т. д. Наши сны становятся невидимыми, будто звезды при свете дня, но они существуют, и мы продолжаем жить под их влиянием. Вся разница в том, что после пробуждения мы более критически относимся к нашим чувствам; мысли тогда становятся более упорядоченными, действия – более управляемыми, восприятия, эмоции, желания приобретают большую живость, но это все равно еще не состояние «истинного сознания». Это не истинное пробуждение, но лишь состояние просыпания, в котором и разворачивается почти вся наша жизнь. Нас же учили, что возможно полное пробуждение, достижение состояния «истинного сознания». В таком состоянии, как я это смутно уловил во время упражнения с часами, я мог обрести объективное знание о работе моей мысли, о развертывании образов, идей, ощущений, чувств, желаний. В таком состоянии я мог прилагать реальные усилия, чтобы исследовать, время от времени прерывать и изменять это внутреннее движение.

Эти усилия, как мне объясняли, создавали во мне некую субстанцию. Сами по себе они не заканчивались тем или иным результатом. Но достаточно было их приложить, чтобы во мне появилась и аккумулировалась субстанция моего существа. Мне было сказано, что, если я обрету это «существо», мне удастся достичь «объективного знания». И тогда я получу возможность обрести совершенно объективное и абсолютное знание не только о себе, но и о других людях, вещах и мире в целом.

Потом нам предлагали множество других упражнений. Нас просили, например, сохранять днем – в определенные часы и как можно дольше – ощущение своей правой руки. Это может показаться смешным, но для нас это было совсем не так. Были люди, которые полагали, что Учение позволит им лишь развить свое внимание и тем самым поможет в повседневной жизни. Научившись ощущать правую руку в те моменты, когда ум привлекают другие объекты, я буду и дальше развивать внимание, а это мне поможет в учебе, в коммерции, взаимоотношениях с окружающими, в любви. Но – я подчеркиваю это – речь шла о работе совсем другого рода. «Обратить внимание» на свою руку – это еще не все. Чтобы почувствовать и познать ее всю, от плеча до кончиков ногтей, когда я еду в метро без четверти шесть, читаю газету, независимо от того, каковы в этот момент желания, радости и огорчения, мне нужно было добиться разрушения того, что я привык считать своей «личностью», – в этом-то и заключался весь смысл упражнения. Чтобы сохранить в себе ощущение правой руки, нужно отказаться от отождествления себя со статьей, которую читаешь, настроением, в котором находишься, с шумом, запахами, шорохами и разговорами, которые слышишь вокруг. Вскоре я понял, что постоянно отождествляю себя с окружающим, что я постоянно поглощен собственными ассоциациями идей, собственными ощущениями, чувствами, зрелищем окружающей жизни и т. д. Как только я поддаюсь всему этому, я теряю свою руку. И чтобы не потерять это ощущение, совершенно недостаточно сложить газету или вообразить, что ты один в темной и тихой комнате. Мне это было запрещено, ибо нужно научиться владеть этим ощущением в условиях повседневной жизни. А это значит, к примеру, сохранять его, когда бедра женщины прижимаются к твоим и будят в тебе желание, и я не отказываюсь от этого желания, но стараюсь и не отдаваться ему целиком ни на одно мгновение. Я держу его на расстоянии, и тогда оно является мне во всей своей обнаженности. То, что обычно способствует пробуждению подобного желания – образы, душевные переживания, физические ощущения, – все это сперва подавляется, а потом исчезает. Я пожертвовал этим желанием ради своей руки: я очистил его от всего, что им не являлось, а то, что действительно было им, стало для меня дополнительным средством для возвращения к себе, для лучшего владения собой. Так же происходит со статьей, которую я читаю, изображением, которое вижу, с моими настроениями, услышанными словами, афишами, мелькающими у меня перед глазами, и т. д. В усилии сохранить ощущение моей правой руки присутствует и усилие сохранить дистанцию как по отношению к внешнему миру, так и к самому себе, и благодаря этой дистанции я начинаю видеть объективно, что происходит во мне и вне меня. И то, что открылось моим глазам во всей своей истинной реальности, должно быть принесено мною в жертву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю