412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Повель » Мсье Гурджиев » Текст книги (страница 15)
Мсье Гурджиев
  • Текст добавлен: 11 мая 2026, 23:30

Текст книги "Мсье Гурджиев"


Автор книги: Луи Повель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Американская интеллектуалка авангардистского толка Маргарет Андерсон знакомит нью-йоркскую публику с современной поэзией и прозой. Скандальная история с журналом «Литл ревю». Маргарет Андерсон в Аббатстве.

МАРГАРЕТ Андерсон, нью-йоркская подруга Жоржетт Леблан, безусловно была одной из самых умных учениц Гурджиева. Вот короткое резюме[16]16
  Это резюме было составлено Жоржетт Леблан для «Храброй машины» («La Machine a Courage»)


[Закрыть]
профессиональной карьеры этой выдающейся женщины.

В 1914 году Маргарет Андерсон основала журнал «Литл ревю», наиболее прогрессивный орган печати среди других американских изданий там освещались события в литературе, музыке, критике, театре, кино, живописи, скульптуре, архитектуре и др. «Лозунгом» этого журнала было следующее заявление: «Мы не делаем никаких уступок общественному вкусу». Журнал не предназначался для пропаганды «средних» писателей типа Синклера Льюиса, он не был также изданием одного маленького кружка. Созданный элитой и для элиты всех стран, он предоставлял свои страницы таким писателям, как Артюр Рембо, Гийом Аполлинер, Макс Жакоб, Жан Кокто, Поль Элюар, Луи Арагон, Андре Бретон, Жюль Ромен, а также Андре Жид, Тристан Тцара и Филипп Супо… Были также и композиторы Стравинский, «группа шести», Сати, Шёнберг, Барток… Художники Пикассо, Модильяни, Дерен, Матисс, Брак, Леже, Хуан Гри, Пикабиа, Марк Шагал… Скульпторы Бранкузи, Цадкин, Лившиц и удивительный молодой польский скульптор Годье Бржеска, погибший во время войны в сражениях на стороне французов. Из англоязычной литературы в журнале «Литл ревю» публиковались такие писатели, как Эрнест Хемингуэй, Олдос Хаксли, Томас Элиот, Эзра Паунд, Гертруда Стайн… Кстати, в этом журнале был впервые опубликовал, в виде сериала шедевр, который изменил лицо современной английской литературы, роман Джеймса Джойса «Улисс». В пуританской Америке эта публикация придала журналу скандальную славу. Маргарет Андерсон и ее сотрудницу Джейн обвинили в напечатании порнографии. Последовал процесс, который издательницы проиграли с треском. Все номера журнала, в которых был опубликовал «Улисс», подверглись сожжению. А у обеих осужденных были взяты отпечатки пальцев, как у преступниц. Случай вошел в историю…

В Париже в мае 1929 года Маргарет и Джейн опубликовали последний номер «Литл ревю» со следующим заявлением, которое я привожу в переводе полностью: «Мы представили в нашем журнале двадцать три различных течения современного искусства из девятнадцати стран. На протяжении многих месяцев мы обнаруживали авангардные течения, возвеличивали их или убивали в зародыше. Мы боролись, голодали, рисковали тюремным заключением. Мы запечатлели все наиболее энергонесущие проявления современного искусства. Архивы нашего журнала представляют собой киноленту о мире современного искусства, но миссия наша закончилась. Современное искусство добилось признания. И в течение, быть может, ближайших ста лет все будут только повторять уже известное».

ТЕПЕРЬ мы хотим привести свидетельство Маргарет Андерсон, где она говорит о Гурджиеве и о жизни в Аббатстве. Это отрывок из ее книги «Огненные фонтаны», опубликованной в издательстве «Хермитидж-Хаус».

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказ Маргарет Андерсон. Встреча с Гурджиевым-Гермесом. Беседы с интеллектуалами. В чем суть познания? Портреты некоторых жителей Аббатства. О чем мы думали, что мы делали, чего искали. Объясните мне феномен Бога. Может быть, в этом и есть высшее проявление здравого смысла.

БЫЛО объявлено, что группа Гурджиева будет выступать с особыми «танцами» в театре Нейборхуд, и вновь туда стала стекаться нью-йоркская публика. Перед каждым новым танцем Оредж зачитывал небольшое пояснение, поскольку для большей части публики, за исключением разве что интеллектуалов, истоки этих танцев были неизвестны. Впечатление от этого зрелища было столь сильным, что мы почти забыли о самом Гурджиеве, который, по-видимому, должен был находиться за сценой. Со своего места в партере я один раз заметила его за кулисами, он руководил своими учениками, побуждая их ко все большей и большей точности выполнения фигур. Когда, позже, мы подошли к Ореджу, я смогла внимательно рассмотреть Гурджиева этого смуглокожего человека с восточным лицом, вся внутренняя жизнь которого, казалось, была сконцентрирована в его взгляде. Личность, которую мне даже трудно описать, потому что я ни с чем не могу ее сопоставить. Иными словами, как в Эйнштейне сразу узнаешь «великого человека», так в Гурджиеве видишь тип человека, подобный которому ты не встречал никогда, ясновидящего, пророка, мессию? С самого начала мы были подготовлены к тому, чтобы увидеть человека, отличного, от других, обладающего тем, что называют «очень высоким уровнем сознания» или «стабильностью сознания». Он считался великим Учителем, а проповедуемое им Учение в оккультных книгах и восточных школах мудрости передавалось посредством аллегорий, диалогов, притч, пророчеств, священных писаний или с помощью прямой передачи эзотерического опыта. Из того, что нам рассказал Оредж, мы узнали, что Гурджиев передавал свои знания в такой форме, которая не могла не оттолкнуть прагматически настроенные умы мыслителей Запада. Мы никогда не были сторонниками чисто прагматического взгляда на мироздание, но в то же время никогда не удовлетворялись и не будем удовлетворяться одной лишь мистикой или метафизикой.

Мы смотрели на этого человека, стоящего за кулисами театра Нейборхуд в Нью-Йорк-Сити, как на вестника из иного мира, как на человека, способного объяснить нам тот мир, который мы тщетно пытались постичь, мир, о котором нам говорили ученые, не давая при этом ключа к его интерпретации.

Мне кажется, что я сразу восприняла Гурджиева в виде некого Гермеса, передающего свою науку сыну Тоту. Но в то время как посредством простого чтения и размышления невозможно проникнуть в суть герметического диалога, метод Гурджиева позволял понять даже саму «Изумрудную скрижаль». То, что философы передавали из поколения в поколение в виде учения о «премудрости», то, что ученые познают в текстах и трактатах, а мистики передают путем озарения, все это Гурджиев преподавал нам в виде науки точной науки о человеке и формах его поведения, это была высшая наука о Боге, о мире, о человеке. Наука эта на сегодняшний день находится вне горизонта познания и восприятия ученых и психологов.

Позже другая серия танцев была представлена в Карнеги-холл. Предполагался аккомпанемент четырех фортепьяно, но, когда сеанс начался, там оказалось только одно. Хартман аккомпанировал с тем блеском, которого всегда требовал Гурджиев. Танцы эти были навеяны теми, что Гурджиев видел в священных храмах тибетских монастырей. Говорили, будто их математическая основа включала точное эзотерическое знание. Нью-Йорк по-прежнему ими интересовался, но интеллектуалы начинали сокрушаться по поводу того, что на лицах танцоров не выражено никакой «радости». Думаю, подобные критики были бы удовлетворены, увидев, как Айседора Дункан в своей экспрессивной манере передает движение планет в космическом пространстве.

Мы постарались как можно больше времени провести с Ореджем, излагавшим нам идеи Гурджиева. А однажды вечером заговорил и сам Гурджиев. Он сказал, что его идеи далеко не новы, но известны давно и в то же время всегда скрыты, ибо они никогда не были записаны, а передавались из поколения в поколение в Учении Посвященных. Слово «посвященный» всегда оставляло нас безразличными; более того, иногда вызывало враждебность из-за туманного объяснения этого термина теми, кто его употреблял. Но сейчас не время было спорить с терминами. Для всех нас суть Учения Гурджиева впервые отвечала на поставленные нами перед собой вопросы.

Вопросы, мучившие нас всю жизнь, как мне кажется, задают себе все; но большинство, по-видимому, удовлетворяется ответами, которые нас не могли удовлетворить. Один великий ученый говорил: «Методы, блестяще оправдавшие себя в применении к точным наукам, нуждаются в уточнении, расширении, более точном применении; благодаря этому мы сможем построить гармоническую систему, которая поможет объяснить все аспекты познания, все формы поведения человека». Но мы отвечали ему: «Нет, вы не сможете этого добиться, есть нечто, чего вы никогда не достигнете научными методами». Некий великий богослов утверждал: «Сила в молитве», а мы ему отвечали: «Да, несомненно, но почему это так?» Некий великий философ развивал перед нами учение о «бесконечных возможностях» духа, и мы понимали, о чем шла речь, но слова его все же не были для нас достаточно ясны. О каких возможностях говорил он? И если они действительно «бесконечны», то, что можно еще узнать об этом? Читая Гермеса, мы находим больше смысла в тексте его писаний: «Ибо Бог пронизывает все сущее в мире. Ты можешь лицезреть разум, созерцать в нем образ Божий. Но если не в силах познать того, что есть в тебе самом, то, как увидишь ты Господа? И если захочешь увидеть и понять Его, взирай на Солнце, взирай на Движение Луны, взирай на расположение звезд».

Но, поскольку ни один астроном не мог нам сказать ничего толкового по этому поводу (они давали пояснения только на физическом уровне), а ни один философ никогда не мог определить, в чем состоит формула «познай самого себя», все это приводило нас в тупик. Нам оставалось лишь повторять: «Неужели в области, находящейся между естественными пауками и философией, нет ничего достоверного, на чем можно было бы Умозрительно построить фундамент веры?»

Гурджиев же уверял, что существует «сверх-сознание», «сверх-знание». И то, что он мог нам сказать в этой связи, убеждало нас, что ничто иное не прояснило бы нам священные тексты, уважение к которым мы всегда испытывали и изучить которые стремились всей душой.

Когда он рассказал нам о «пути» к этому знанию, «пути», который постепенно подводит к определенным «условиям познания», мы были готовы поверить, что этот «путь» возможен для нас. Но хотя мы и подозревали о величии этого знания, в то же время совершенно не представляли, насколько иным нам покажется через пятнадцать лет его практическое приложение. И мы не предполагали, с какими трудностями придется нам столкнуться на этом пути.

ДАЖЕ теперь я не смогла бы описать Гурджиева. Мне кажется, пришлось бы рассказывать о всем разнообразии его настроений. И я не могу говорить ни о сути его Учения, ни о его методах. Единственное, о чем я могу поведать, так это только о том, что оно дало мне. Это Учение индивидуально для каждого ученика, и каждый мог бы рассказать о нем по-своему. Оно оказалось совершенно не тем, что я вообразила вначале, и не тем, что я для себя постепенно поняла. Речь идет не о том, чтобы понять что-либо умом, усвоить что-то из того, что вам было сказано. Речь идет о новом воспитании, о понимании, которое допускают ваши наследственность, воспитание, желание и воля. Это не имеет никакого отношения ни к психоанализу, ни к какому-либо другому современному методу познания. Познания чего? Какого «не-бытия»? Это учение является, с одной стороны, очищением души, а с другой ее насыщением. Вся наука в той точности, с которой вами руководят и вам помогают (достаточно медленно, чтобы вы не оказались раздавленными, достаточно быстро, чтобы вы смогли сохранить состояние удивления, неожиданности, шока, муки, угрызений совести, вознаграждения, которое только и может освободить ваши потенциальные возможности). Первое суждение, услышанное мной от Гурджиева о его Учении, было следующее: «Я не могу вас возвысить, я только могу создать вам условия, благодаря которым вы сможете возвыситься сами».

Никого из людей, навещавших Аббатство, пока я там жила, не задерживали, если они хотели уехать. А некоторых даже и не принимали. Одна очень известная дама приехала в Париж в надежде быть принятой как знаменитость. Гурджиев не знал, кто она такая, но заметил ее издалека. И велел передать ей, что его нет. Объяснение подобного отказа обсуждалось всеми колонистами и особенно заинтересовало троих из нас, всегда охотившихся за психологическими подробностями; тщеславие этой дамы было слишком велико, потребовалось бы много лет, чтобы его сломить; она была уже немолода, вряд ли у нее что-нибудь получилось бы, а усилия, затрачиваемые Гурджиевым, были бы непропорциональны ее собственным, которые, скорее всего, свелись бы к нулю.

Другим молниеносным посещением был визит в Аббатство одной американки, продлившийся всего три дня. Она вела себя в новых обстоятельствах так, как будто в ее жизни ничего не изменилось, затем пришла в ярость и с презрением покинула Аббатство. Одним из тех, чей отъезд выглядел наиболее трогательным, был человек, объявивший, что у него не хватает решимости предпринять то, что может оказаться лишь еще одной бесплодной попыткой обретения знания. Он уехал грустный. Покинула «Институт» также одна англичанка, которая ассоциировала все услышанное с Буддой и уехала, чтобы продолжать жить по смутному принципу «познай самого себя». Другая женщина уверяла, что в мире можно найти сотни учителей, подобных Гурджиеву, а его Учение не более интересно, чем любое другое. Если бы мы не были уверены, что это Учение уникально (во всяком случае, для нашего времени и местоположения), мы могли бы попасть под влияние различных враждебных ему течений, под влияние тех, кто упрекал Учение и нас самих в излишней материалистичности, тех, кто говорил, что мы загипнотизированы, и тех, кто предрекал наше обращение в мистицизм или в какую-то метафизику. Но труднее всего нам было не поддаться тем, кому даже в самых ясных изложениях доктрины мерещился лишь мистицизм, кто не ощущал Тайны и Знания за самыми парадоксальными высказываниями. Поэтому мы просто старались понять Учение и работать над собой. И то и другое было очень непросто.

В Аббатстве у нас создавалось впечатление, что наши дни сочтены; но в глубине души мы чувствовали, что нам был дан ключ к открытию новой модели мира.

Мы не делали ни одного упражнения из тех, которые самые старые ученики Гурджиева демонстрировали в Нью-Йорке. К тому времени с этим было покончено. Гурджиев завершал последнюю главу своей книги, и все погрузились в ее перевод с русского на английский, французский и немецкий языки. Кроме того, мы работали в огороде, выпрямляли дорожки в саду (»…слишком медленно, говорил Гурджиев, вы должны найти способ оборачиваться поскорее»). Мы косили траву, помогали валить деревья. У меня была беззвучная клавиатура, с которой я ходила иногда в тисовую аллею, чтобы тренировать пальцы для игры на рояле. «Пустая трата времени, бросил мне Гурджиев, проходя мимо в сопровождении музыканта Хартмана. Ищите путь покороче». Позже я расспрашивала музыканта, желая добиться каких-нибудь разъяснений. Хартман сказал мне: «У Аренского на одной руке не хватало пальца, но он мог играть все что угодно и так, как того хотел. Все дело в технике». Он рассказал мне столько нового о механизме взаимодействия человеческого тела с инструментом, что мне захотелось снова вернуться к исполнительскому искусству.

Но я пришла к Гурджиеву не для того, чтобы усовершенствовать свои знания в этой области, мне хотелось побольше узнать о Вселенной. Если бы кто-нибудь задал мне вопрос, что именно мне хотелось узнать, я могла бы ответить с простодушием ребенка: «Хочу знать, что такое Бог». Сейчас, когда мне уже ясно, что я смогла бы связать это желание с сутью собственной жизни, но не сумела этого сделать, меня крайне удручает моя собственная непрозорливость. Если бы я знала, как задать вопрос, если бы я могла быть просто самой собой (ведь я всегда была уверена в том, что умею все делать просто), я бы сформулировала вопрос так: «Что значат слова: «Много обителей в доме отца моего»?» Или по-другому: «Расскажите мне что-нибудь по поводу Тайной вечери! Почему религия не способна дать истинное объяснение этому таинству?» Ответы, которые я могла бы получить, наверняка не были бы истинными (лишь в той мере, в какой вопрос «почему?» поощрялся в Аббатстве), но я смогла бы на десять лет раньше начать работу над разрушением моего представления о себе самой, что предшествует всякому подлинному познанию человека, созданного по образу и подобию Бога. И действительно, слово «Бог» ни разу не упоминалось у нас с того дня, как кто-то решился прямо за столом спросить об этом Гурджиева и тот дал такой ответ: «Не возноситесь слишком высоко!» Мне ни разу не удалось перескочить те барьеры, которые Гурджиев ставил перед нами специально, чтобы мы их брали. Я слишком преклонялась перед всем, что слышала. Я была так уверена в том, что впоследствии, все обдумав, смогу понять, что же означают его слова; я думала только о проникновении в его Учение, которое мне хотелось с кем-нибудь обсуждать. И в то же время я продолжала жить так же, как жила всегда; все воспринятые идеи действовали на мое воображение, и я надеялась, что и воображение окружающих работает в том же направлении, верила, что, если все мы вместе будем мыслить и рассуждать достаточно долго, откровение придет к нам само собой.

Я не сожалею о наших бесконечных дискуссиях, контакт с мыслью Гурджиева в первые годы переживался мною как золотая пора моей жизни. Однако мне стало ясно, что этого недостаточно и так не постигнешь главного. Как только выходишь за пределы абстрактных понятий, начинаешь понимать, насколько поверхностны рассказы о манере Гурджиева излагать тайны своей мудрости ведь это ни в коей мере не затрагивает сердцевины его Учения. Ни в одной публикации (даже в двух серьезных статьях, написанных людьми, с ним работавшими) я не нашла изложения конкретной сути его Учения. Только раз кто-то сказал о нем: «Что поражает в Гурджиеве, так это его необыкновенное чувство здравого смысла. Мой личный опыт напомнил мне опыт одного из посвященных древности. На вопрос друга, что он ощущал, когда был посвящен в тайны оккультного братства, ответил: «Какой же я дурак, что не догадался сам о тех истинах, которые в нем проповедуются».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД
Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.

ЛОУРЕНС отказался пуститься в гурджиевскую авантюру. Он был уже почти готов поверить, что найдет в Учении ответы на беспокоившие его проблемы. Более того, он, безусловно, так считал. Но не мог решиться преодолеть рубеж. Ему казалось, что если он примет умственную дисциплину, требуемую Гурджиевым, то потеряет творческую свободу. Больше всего он опасался, что ему придется пересмотреть свою слепую веру в великодушие судьбы по отношению к нему. А эта вера заменяла ему религию. Ему казалось, что, как бы он ни поступал, благотворная сила ведет его, Лоуренса, к Свету, направляет его тем увереннее, чем больше он отдается всей сумятице человеческих страстей, требуя от него немногого чтобы он отдавался им с сердцем и душой, открытыми для всего возвышенного. Я говорю «немногого», ибо он был уверен, что именно так им и отдается. Отправившись к Гурджиеву, он должен был бы отказаться от этой веры, которая придавала его жизни особый смысл, заключавшийся в самолюбии и даже самолюбовании.

Кэтрин Мансфилд догадывалась, каковы были колебания ее старого друга. «Лоуренс и Э.М. Форстер такие люди, которые, если бы захотели, смогли бы оценить это место, пишет она своему мужу по поводу Аббатства. Но мне кажется, что гордыня Лоуренса будет ему в этом помехой». Гордыня и впрямь помешала ему. В то же время нет никаких оснований считать, что он поступил неправильно.

К тому же он был очень раздражен чрезмерным энтузиазмом своей наставницы, миссис Мейбл Додж, которая слепо верила Гурджиеву. Он писал ей в апреле 1926 года: «Моя «самость», мой четвертый центр, позаботится обо мне гораздо лучше, чем я мог бы это сделать сам». Это подтверждает его веру в особое расположение к нему судьбы. Месяц спустя он пишет: «Что касается Гурджиева, Ореджа, пробуждения различных человеческих центров, высшего «Я» и всего прочего, то я не знаю, что вам и сказать… Здесь нет и никогда не будет проторенной дороги». Наконец, подстегиваемый г-жой Мейбл Додж к принятию окончательного решения, он впадает в бешенство, что с ним иногда случалось, и навсегда порывает со всем этим: «У меня нет ни малейшего желания повидать Гурджиева. Вы не можете себе представить, сколь малый интерес вызывают у меня его методы исцеления. Я не люблю ни гурджиевых, ни ореджей, ни других мелких громовержцев».

Кэтрин Мэнсфилд казалось, что Лоуренс никогда бы не мог прийти к Учению, ибо он слишком любил себя. Она же могла, потому что любила другого. Это мы поймем позже.

НАСКОЛЬКО мне известно, нет ни одной работы, ни одного исследования, точно описывающих последние месяцы жизни Кэтрин Мэнсфилд. А между тем в течение этих последних месяцев все ее творчество и вся ее личность засветились особым светом. Редко случается, чтобы дух и тело принимали смерть так просветленно, чтобы произведение, в тот момент, когда оно должно внезапно прерваться, так ясно раскрывало бы скрытую в нем идею. Почитатели Кэтрин Мэнсфилд, приезжающие в Париж, чтобы снять хоть на одну ночь номер в гостинице, где она останавливалась, и совершающие каждый год паломничество на кладбище Фонтенбло-Авон, вынуждены были до последнего времени довольствоваться очень неточными сведениями о ее пребывании у Гурджиева, о причинах, приведших ее в Аббатство, о том, каковы были ее поиски и надежды в колонии, основанной тем, кого она называла «великий тибетский лама». Биографы заявляют, что она нашла себе убежище в «теософском обществе», что говорит об их полной неосведомленности. Есть только одна книга, в которой сделана попытка описать ее последнее приключение, это книга Роланда Мерлина «Тайная драма Кэтрин Мэнсфилд». К сожалению, Роланд Мерлин, по-видимому, не располагал всей полнотой свидетельств самой Кэтрин Мэнсфилд о ее жизни в Аббатстве; вдобавок он мало что знал и о Гурджиеве.

Мы приводим здесь все письма, в которых Кэтрин Мэнсфилд объясняет своему мужу, Джону Мидлтону Мурри, рискованное решение «окунуться» во все это, подводит итоги своей прежней жизни, определяет цели поиска, описывает день за днем все то, что происходит в ее голове, в ее сердце, в ее теле при первом соприкосновении с элементами Учения, рассказывает о том впечатлении, которое произвело на нее, ученицу-новичка, необычное общество «лесных философов».

Большая часть этих писем на французском языке еще не публиковалась. Они взяты из сборника переписки Мэнсфилд, недавно изданного в Лондоне Джоном Мидлтоном Мурри. Я полагаю, что их невозможно правильно понять, ничего не зная о Гурджиеве, о его влиянии, о его взаимоотношениях с другими людьми. Трудно будет ощутить отраженную в них «тайную драму», не обладая определенным «ключом» к пониманию произошедшего. Такой «ключ», как мне кажется, дан в этой книге.

В АВГУСТЕ 1922 года молодая женщина лечит в Швейцарии сердце и легкие. Уже с давнего времени туберкулез разрушает ее творческую энергию, уродует тело, лицо и разрушает любовь, которая соединяла ее с Джоном Мидлтоном Мурри. Ею овладевает тоска, знакомая большинству людей, склонных к религиозности, когда им становится все труднее и труднее жить в современном мире, и ей начинает казаться, что ее сердце и нервы зажаты в кулак, который постепенно сжимается, душит, готов задавить. В этом, разумеется, повинна болезнь уже упомянутая чахотка. Но ей кажется, что есть и другая, более серьезная болезнь, против которой врачи бессильны, которую она не смогла бы им описать. Болезнь эта постоянные вопросы: существую ли я на самом деле? Где мое цельное и истинное «Я», скрытое постоянно колеблющимися волнами настроений, чувств, волнений, радостей и несчастий? Как сделать так, чтобы ощутить наконец связь с чем-то устойчивым? Где отыскать твердую почву? И впрямь, все заставляло Кэтрин Мэнсфилд думать, что туберкулез был лишь внешним проявлением этой болезни или, скорее, что судь– ба уготовила ей этот телесный недуг, чтобы ее чувствительность в отношении подобных проблем была доведена до крайности. Нужно найти ответ на все эти вопросы. Когда ответ будет найден, вернется здоровье, и это будет уже не возвращением к «нормальной жизни», как говорят люди, не понимающие, что «нормальная жизнь» ничем не лучше жизни больной туберкулезом, но вхождением в новую, «подлинную жизнь».

В Швейцарии она только что получила эссе Успенского «Космическая анатомия». Многие английские интеллектуалы и художники слушали лекции Успенского, и вокруг этого ученика Гурджиева и его друга Ореджа образовался довольно активный кружок. Она мечтает посетить Ореджа. От него она ждет ответа или подхода к ответу на те вопросы, которые себе задает. Естественно, мужу она почти ничего об этом не говорит. Да и что тут скажешь? «Благодаря молчанию они в конце концов добились взаимопонимания». Они избегают острых тем. Она боится умереть и маскирует этот страх, чтобы их совместная жизнь сохранила хоть какое-то очарование. Он отрешается от ее тела, разрушаемого болезнью, становясь вдвойне внимательной сиделкой, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие внимательности любящего. Они пылко обсуждают прошлое, мечтают о будущем, похожем на это прошлое, но оба боятся говорить о печальных истинах настоящего: рухнувшей безумной любви, исчезнувшем желании, страхе смерти, их союзе, превратившемся в заурядную привычку и заботливую безнадежность. Видя, как страдает она, он думает только о страдании. Она беспрестанно работает, лишь бы удержать иссякающую с каждым днем энергию, лишь бы окончательно не рухнуть под гнетом абсолютной не-любви и полной безнадежности. Каждый из них целиком сосредоточен на самом себе, и любое правдивое слово между ними ускорило бы крах. Они улыбаются друг другу издали, едва заметно, чтобы не нарушить это мимолетное равновесие перед крушением. Они затаили дыхание.

Она твердит ему, что хотела бы поехать в Лондон, чтобы проконсультироваться у доктора Сорапюра, специалиста по болезням сердца. Подобные слова не опасны. Речь идет о выздоровлении. Когда она выздоровеет, все снова будет чудесно. Но она сознает, что болезнь ее не только телесная и, чтобы спасти их обоих и их союз, нужны вовсе не пилюли, диета, уколы и рентген. Он тоже это понимает. Оба делают вид, что едут в Лондон за консультацией врача. На самом деле они пересекают пролив, чтобы поставить все на последнюю карту. «Я говорю, что внешней целью ее визита было посещение доктора Сорапюра, пишет Джон Мидлтон Мурри. Но полагаю, что истинной целью этой поездки было установление контакта с А.Р. Ореджем. Во всяком случае, я был удивлен, как стремительно она, едва приехав в Лондон, включилась в деятельность кружка, сформировавшегося вокруг Успенского, в который входили Оредж и Дж.Д. Бересфорд. Иногда мы говорили о том, что касалось нас больше всего (то есть о ее выздоровлении единственной «безобидной» теме и о тех формах, которые примет их союз, когда она выздоровеет), но в то время наша любовь повисла в пустоте, и мои воспоминания об этих днях полны отчаяния и тоски. И для меня, и для Кэтрин было ясно, что единственным средством может стать возрождение. Но как его достигнуть? Я считал невозможным вступить вслед за ней в кружок Успенского, вернее, мне казалось, что я не могу вступить в него, не нарушив своей внутренней целостности. Таким образом, я никак не участвовал в том, что волновало теперь Кэтрин больше всего. Я ей становился не нужен. Более того: я становился препятствием в ее стремлении к освобождению».

Итак, они пересекли Ла-Манш, поставив на карту все. Они согласились принять все как есть. Все рушится. Нужно либо родиться заново, либо продолжать эту ложную жизнь с ее уходящей любовью. Кэтрин принимает важное решение удаляется от мужа, порывает с благочестивой ложью их совместной жизни, пытается излечиться в одиночку, то есть найти дорогу к своему «Я», твердому, стабильному «Я», не знающему ни страха, ни надежды, такой точке в самой себе, где она уже не боялась бы смерти, где вновь засияла бы их любовь. Джон брошен и оставлен наедине со своими слабостями и обманами, тревожной нежностью, стыдливой предосторожностью по отношению к ней, с неясным и смутным миром человека, чья жена неизлечимо больна. Кэтрин уходит. Она удаляется в то место, откуда увидит Джона во всей постыдной наготе его колебаний, но где также возродится ее любовь и откуда она будет поддерживать его со всей теплотой, на которую только способна.

Роланд Мерлин в указанном мною труде очень невысоко ставит Мидлтона Мурри. Он изображает его человеком слабым и эгоистичным. Но мне думается, что не стоит разделять это мнение Мерлина, основанное на весьма поверхностных данных.

В августе 1920 года Кэтрин Мэнсфилд записывает в своем дневнике: «Я все кашляю, кашляю. Главное для меня в том, чтобы восстановить нормальное дыхание. А он молчит, опустив голову, закрыв лицо руками, как будто это невозможно вынести. «Вот что она со мной делает! Каждый новый приступ кашля действует мне на нервы». Я знаю, что эти чувства непроизвольны. Но, Боже, как они гадки! Если бы хоть на мгновение он мог забыть о себе, стать на мое место, помочь мне. Что за злая участь быть пленником самого себя!»

Мидлтоп Мурри был и впрямь пленником самого себя, как говорит Кэтрин Мэисфилд, он никогда не мог забыть о собственной персоне. Он жил, терзаясь оттого, что его жена женщина восхитительная, но разрушенная болезнью тела, сердца и души; женщина, чья жизнь висит теперь на волоске, в то время как он не испытывал метафизического страха или, скорее, понимал подобный страх только умом, но не более того.

«Перестаньте быть таким впечатлительным, перестаньте мучить себя, перестаньте что-либо чувствовать. Здесь нужна решимость, а не жалкое самокопание, внушал ему Д.Г. Лоуренс. В этом весь ваш порок: вы готовы сгноить собственную мужественность и, надо думать, именно к этому стремитесь».

Прислушайтесь к совету Лоуренса! Он говорит: «Измените свою природу!» Но как ее изменишь? И нужно ли ее менять? Не лучше ли принять себя таким, каким тебя создала природа? Мидлтон Мурри отлично сознавал, в чем его «порок», знал, что центром его жизни был он сам, хотел он того или нет. Но из глубины его «я», постоянно исследуемого, ощупываемого, судимого, которое он то жалел, то превозносил, поднималась настоящая боль, крик раненой любви к Кэтрин, Кэтрин умирающей и с проницательностью умирающих вершащей суд над его неспособностью выйти за рамки самого себя. Это было его участью, настоящим крестом супруга, который ее все-таки любил и тщетно тянулся к ней. Будучи неспособным от него отказаться, он называл этот крест «своей целостностью».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю