Текст книги "Мсье Гурджиев"
Автор книги: Луи Повель
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
«Чтения» Гурджиев устраивал и раньше. Когда он чувствовал, что беседа иссякла, что уже ничего интересного мы друг другу не поведаем, он извлекал свои сокровища, с та– кой же торжественностью, с какой торговец вытаскивает товар из-под прилавка. Потом назначенный им чтец начинал с трудом разбирать пухлые рукописи, осторожно перекладывая листки. Они были напечатаны на машинке, но в очень немногих экземплярах. Некоторые просто мечтали до них добраться. Один американский богатей не пожалел выложить за десяток-другой этих листков тысячу долларов, а некая дама заплатила сотню, чтобы только проглядеть их в номере «Уолдорф-Астории». Французы же, народ более прижимистый, по крайней мере когда речь идет о духовном, с надеждой дожидались своего часа. Но и французам было уже невтерпеж. И вот время пришло: ни вопросов, ни насмешек на «чтениях» (оригинал был английским) только читали. Скорчившись на полу квартирки на Колонель-Ренар, посвященные пытались своим весьма незрелым умом вникнуть в мысли Гурджнева, глотая одну за другой еще не вычитанные главы из «Вельзевула», а также, к их изумлению, из Успенского. Гурджиев внезапно изменил к нему отношение, еще недавно тот был под запретом, теперь реабилитирован. Это одновременно и смешно, и грустно, очень по-русски. Я-то уже понял черту Гурджиева: внешне он казался человеком мстительным, но наказывать не любил. Провидец Гурджиев понимал, что жить ему осталось уже недолго, он точно знал, сколько именно. И отвел последние два-три года жизни на то, чтобы найти самые точные слова, выверить «информацию», которая позже была обнародована. Неважно, выражена ли она ясно, как у Успенского, или тщательно припрятана, как в «Вельзевуле» так в джунглях устраивают тайники со съестными припасами.
Усевшись на полу, я наблюдал за этим спектаклем. В эзотерическом учении Гурджиева, по крайней мере как я его понял, нет ничего экзотического, равно как и оккультного. Если убрать всю шелуху, речь идет о том, чтобы научить людей общаться. Увы, мне не хватило времени глубоко усвоить это учение, я сумел лишь слегка к нему прикоснуться. И оттого, сразу же по завершении моих тщетных попыток, оказался еще более дезориентирован в жизни, чем раньше.
Гурджиеву было важно, чтобы «Вельзевул» был прочитан целиком, без изъятий, чтобы его учение предстало во всей своей сложности и противоречивости, без свойственного Успенскому ложного упрощенчества. Здесь все было не напрасно и каламбуры (непереводимые на французский), и чудовищные банальности, и простецкие шуточки, и раблезианские отступления, вроде бы совсем неуместные. Мы это так и понимали. Помогала обстановка. Вскоре «Вельзевул» будет издан в виде доступных каждому брошюрок покупай и читай. Не потребуется ни выклянчивать его, ни воровать, ни даже расставаться с тысячей или хотя бы сотней долларов. Слушатели скрючились в самых неудобных позах. И это, как мы поняли, тоже вид «работы», ведь существует же прелюбопытная связь между сознанием и мышцами. Мы в смятении, мысли будто пустились в галоп. Но мыслит не только голова. В таком же смятении наши ляжки, озадачена грудная клетка. Тут существует некая таинственная взаимосвязь.
Кроме того, ведь и сам Гурджиев слушал вместе с нами, задавая ритм чтению редкими хмыканьями, подчеркивая паузы, запятые. Но никаких комментариев, разъяснений, только иногда ржал нам в лицо. Словно он уже умер и из загробного мира созерцает тризну своих будущих читателей, пожирающих его труп.
Забавно, что эти страницы, которые вскоре были отданы urbi et orbi[40]40
Граду и миру (лат.)
[Закрыть], на съедение первому встречному, на растерзание критикам, на расчленение глубокомысленным «ученым», в то же время скрывались от поклонников учения. Гурджиев, не побоявшийся всеобщего поношения, дурацких, а то и злонамеренных трактовок, допускал, однако, на их чтение лишь немногих посвященных. Существуют партии, которые с полным основанием опасаются интеллектуалов. И уже тем паче не доверяют интеллектуалам из числа собственных же членов. Ни единая машинистка в своем благочестивом рвении никогда не допустит их до заветной рукописи. Но если ее решено обнародовать тогда другое дело. Вышла пожалуйста, пишите о ней статьи, тискайте заметки. Книгу-то можно купить в любой лавке, но сама рукопись это как бы ее мистический прообраз, бережно хранимая реликвия. Ее чтение магический обряд. Кстати, попробуйте подобным же образом читать Пруста или Рабле, и они предстанут перед вами в совсем ином свете (я не случайно назвал именно Пруста и Рабле).
Итак, Гурджиев решил, что пришла пора опубликовать его заметки. Ему хотелось, чтобы они разошлись как можно шире. Одни издания стоили бы бешеных денег, другие раздавались бы даром. Начать следовало с тщательно подготовленных, прекрасно оформленных томиков для избранных. Имело смысл начать именно с этого сразу потекли бы доллары, те самые, что и подвигли Гурджиева впервые дать почитать свои сочинения. Потом тысячи книжечек карманного формата, на тонкой бумаге, они раздавались бы на каждом углу, в бистро, в портах. Какой щедрый посев! А это одно из главных свойств любого божества. И мы, французы, его не разочаруем, ибо раздавать бесплатно будут именно нам. Не только как самым скупым, но и как самым недоверчивым. А недоверчивые угодны Богу.
СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И СВЯЩЕННАЯ ТАРАБАРЩИНА
НОВЫЙ чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только: новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю волн, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу.
«Твои новоявленные современники…» В этом определении Вельзевула сосредоточено все презрение к людям, с которыми приходится общаться его внуку Гаруму[41]41
Так в тексте, на самом деле, внук Вельзевула в книге Гурджиева носит имя Хассейн (или Хуссейн)
[Закрыть]. Он пытался объяснить внуку, в каком пустопорожнем окружении влачит тот свое существование. Ну и толчея вокруг: прожектеры, спесивые призраки, роботы. И эти новоявленные современники еще и обидчивы, их задевает грубоватый гурджиевский юмор, им, разумеется, не по вкусу его кавказские шуточки. Читая Гурджиева, они не понимают, что перед ними большая литература. Он ведь не знаменитый писатель, не лауреат Гонкуровской премии. Потому они и не дают себе труда разбить прочную скорлупу и добраться до самих ядрышек, которых к тому же и несколько одно в другом. Какой бы им открылся писатель (и не только)! Лишь немногим посчастливилось быть современниками писателя такой силы.
Успенский же, даже как-то неожиданно, пришелся ко двору. Полюбился толпе зевак, готовых лопать все без разбора. Таблица водородов им ни к чему, зато они обожают анекдоты. А выпуски серии «Всё и вся», которые вскоре будут переведены, это совсем иного рода кирпичики под ноги тем, кто желает перебраться через лужу. Это тексты трудные для восприятия, ветвящиеся, переплетающиеся. Гурджиев добивается совершенно невозможного: передает сообщение посредством языка, но вопреки языку, посредством текста, но вне текста. В результате получается литература, враждебная литературе. Тут он не первый существует «Пантагрюэль», а также «В поисках утраченного времени», «Пора в аду», «Мальдорор». Однако и в них чувствуется преемственность. Переварить же столь полную новизну ценителям литературы не под силу. У Гурджиева антилитература. Он и не скрывает своего презрения к литературе, а этого они не простят.
Иных же надолго растревожат истории, которые рассказал Вельзевул своему внуку. В поисках счастья они решатся спуститься в эту пещеру и достигнут важнейшей главы, где разворачивается последняя сцена космологической драмы Гурджиева, оставляющей надежду на всемирное освобождение в далеком будущем. Место действия таинственный Тибет, до того почти неведомая земля. Только здесь люди обрели наконец последнюю решимость, прониклись самоотрешенностью. Человеческие судьбы как бы образовали связки, словно альпинисты перед решительным штурмом вершины. Они уже знали, где надо искать эликсир вечной жизни, о котором мечтали средневековые алхимики. Однако бессмертия следовало достигнуть иначе: тут не поможет ни слепая вера, ни колдовское зелье, а только знание тайн Бытия и могучее личное усилие. Но победить в этом беспощадном сражении сможет лишь хорошо обученный и вооруженный воин. А люди привыкли добиваться господства самым кре-тинским способом просто разрушать. Таковы современные завоеватели, создатели новых империй: они не меньше варвары, чем вестготы, такие же дикари, как неандертальцы. Ну как втолковать англичанину, что судьба мира решается на Тибете и поэтому надо оставить Тибет в покое? Чтобы окончательно созреть, тибетцам может понадобиться всего несколько лет (а может быть, несколько недель). Получается, что судьба человечества зависит от случайной пули, выпущенной англичанином на Тибете, завоеванном ради великой цели вящей славы Альбиона. Нажмет какой-нибудь чело-векоробот на гашетку и падет возможный спаситель мира. А следующего нам придется ждать еще сотню тысяч лет.
Вот что говорил Вельзевул своему внуку.
Можно, конечно, и посмеяться над его историями. Но почему, собственно, описываемые им события менее правдоподобны, чем Тайная вечеря, при том, что они не такие стародавние? Ну, допустим, придумал новый чудотворец еще одну небывальщину в добавок к приключениям Атридов, жертвоприношению Авраама и некоторым происшествиям времен Понтия Пилата. Поэт-трагик дает, пожалуй, еще большую волю фантазии.
Твои новоявленные современники, о Гарум, словно зрители на концерте. Среди выступающих избирают они себе кумира. Подлинный же Учитель (вдруг он да и появится нежданно-негаданно) сам выбирает себе учеников. А бывает, что целые поколения обходятся без единого Учителя. Иные поколения, казалось бы, его достойны, а он все не является. А недостойные наоборот удостаиваются двух или трех. Некоторые Учители готовы идти па край света в поисках Преемника. Однако роман мироздания весьма обширен. За всю нашу жизнь мы способны прочитать в лучшем случае одну его главу, да и то в журнальном (урезанном) варианте. Поэтому начинать чтение можно с любого места и где угодно прервать его. Любого отрывка достаточно, чтобы понять целое, но ни единый из них невозможно понять до конца. Это священная тарабарщина, взрывоопасная карамель, которую отныне можно приобрести в любой лавке. Там расставлены гигантские капканы на слонов, не на какую-то мелочь. Чтобы осилить подобный текст, необходим определенный интеллектуальный уровень, что в наше время редкость. Некоторые примут его за детектив, другие пустятся в эзотеризм, как пускаются во все тяжкие. Воскурится ладан в новых ризницах. Возникнет новая церковь: труды Успенского сойдут за послания апостолов, Гурджиева за Евангелие. Все лишнее тут же вымарают: будет составлено нечто вроде антологии из наиболее внятных отрывков, куда не войдут самые темные и соблазнительные высказывания. Пираты никому не позволят идти в кильватере этого корабля, разве что крупная рыба будет следовать за ним, не покидая свои глубины.
ЗАНЯТИЯ ПО «ДВИЖЕНИЮ»
ОТВЕЧАТЬ нам перестали, поскольку иссякли вопросы. Значит, остается «движение».
Занятия по «движению» позволяют поближе узнать уче-ников Гурджиева и ознакомиться с различными видами упражнений. Из-за огромного наплыва новичков группы приходится разделять, увеличивая количество классов для начинающих. Поэтому одновременно занимаются группы различного уровня подготовки.
Занятия «движениями» были столь же противоречивы, как и «работа» в целом. Упражнения действительно очень помогали достигнуть душевного равновесия. Оттого новички (некоторые из них прежде и не подозревали ни о существовании Гурджиева, ни о том, что упражнения связаны с каким-то учением) предавались им с такой страстью, выполняли их с такой необыкновенной добросовестностью, столь самоотверженно, что таковыми своими качествами напоминали две, вроде бы совсем не похожие одна на другую категории людей монастырских послушников и регбистов. Но к чему именно стремился Гурджиев? Действительно ли он обрекал этих гимнастов на подобные муки для их же пользы? Помыкал ими, изучал их, тщательно отбирал, снимал сливки? Попятно, что отбирал он самых пригодных. Но напрашивается вопрос: для чего пригодных?
Описать «движения» невозможно, как ни старайся. Укажем только, что их цель точное воздействие на двигательные центры, искусное отключение определенных мышц, расслабление поочередно левой и правой сторон тела. А результат глубокое осознание собственного тела, овладение им. Чем точнее выполняется упражнение, тем лучше тело контролируется, все полнее осознается совершающееся в нем. Сознательно координируются и сами движения, регулируются их темп и ритм. Но наступает момент, и тело как бы освобождается от опеки движения становятся спонтанными. Упоенный несомненной гармоничностью движения, новичок, сам того не осознавая, совершает неимоверные усилия. А движения тем временем оказывают на него все большее воздействие, захватывающее интеллект, эмоции, распространяющееся на оба центра разом. Но как это объяснить тому, кто сам не испытал? Как влезть в чужую шкуру, понять, что испытывает человек, совершая асимметричные движения руками и ногами и при этом еще считая в уме, постоянно усложняя счет? А испив всю чашу и все же не достигнув цели, он сетует: «Все это следует делать с религиозным чувством»? Словосочетание очаровательное по своей пошлости. Интересно, о чувстве какой именно религии идет речь? Без разницы. Мало вынырнуть из метро на свет Божий, надо еще выбраться из своего собственного тоннеля. Тот, кому в «движениях» важнее всего физическое действие, кто заботится в первую очередь о точном их исполнении, соблюдает ритм, старается не сбиться со счета, не станет возражать против «религиозного чувства» – кашу маслом не испортишь. Согласиться-то легко, а вот осуществить…
«Вы, требует Гурджиев, теперь просить: «Господи помилуй»». Вот они и слова. Нашлись паиньки, которые поторопились громко произнести («орите погромче»): «Господи помилуй». Однако некоторые верующие не сумели возгласить эти слова бездумно подобная гимнастическая молитва их озадачила. Этакая духовность навыворот: сначала физическое усилие, потом умственное, а напоследок душевное. Привычнее другая обстановка более или менее удобные скамеечки для молитвы, песнопения, витражи. Так взывать о милосердии куда уютнее. А тут под звуки рояля, исполняющего какие-то малоазийские мелодии, которые еще не каждому придутся по вкусу, стараться правильно исполнить упражнение. Для чего надо напрячь мышцы предплечья и одновременно ухитриться расслабить бедра. При этом и голова должна «работать». Притом движения всех участников должны быть согласованными, а их семь рядов по шесть человек, то есть сорок два. Ряды и шеренги выровнены. Каждый делает особые движения, но стоит кому-либо совершить малейшую ошибку, усилия остальных пойдут насмарку. А под конец, по команде, требуется еще, собрав всю свою отвагу это выглядит комически, не только пробормотать «Господи помилуй», но еще и прочувствовать эти слова.
Ни глаз, опущенных долу, ни ложной экзальтации. Случалось, движения достигали предельной скорости, упражнение номер двадцать семь (без названия, только номер) совершалось с исключительной слаженностью. Кажется, вот-вот совершится коллективное преодоление машинальности работа механизма подчинится разуму. Сознание при помощи тела достигает высших состояний. Этому не сопутствуют ни умиление, ни вдохновение. Ценой невероятного напряжения ты покоришь вершину, но из-за головокружения будешь вынужден тут же начать спуск. Ценность этого упражнения в том, чтобы подвигнуть дезертира на сверхусилие ведь для спасения своей шкуры ему приходится бежать опрометью, прыгать выше головы. Иногда нас вспышкой озаряет предвиденье результата, но это, как правило, случается в отсутствие Гурджиева. Когда он рядом, тут уж дыхание не переведешь, ни на чем не сосредоточишься Гурджиев постоянно усложняет упражнения, изобретая все новые и новые.
Он подходит к ряду, выравнивает его, проверяет, хорошо ли у каждого сгруппированы мышцы рук, ног, груди, потом переходит к другому ряду. Словно художник-мультипликатор, он выверяет движения одной фигурки, другой, и так пока не оживит каждую. Ряды плавно раскачиваются, словно волны. В движении выражается не личность, а состояние. Вы, мол, всего лишь иероглифы некоего богатого языка, на котором я буду говорить посредством вас, беседовать со смертью. Пускай вы неумелы, медлительны, запечатлевайте, запечатлевайте же эти иероглифы в своих мышцах, головах и, если удастся, чувствах. Вы воспроизводите тексты своего нутра. Понять этот язык может только тот, кто его использует, вы живые буквы.
Некоторые, как правило, девушки, стремятся отличиться им это наиболее свойственно. Они записывают за учителем, заносят эти иероглифы на грифельные доски. Рецепт на все случаи жизни, сводная партитура. Порой им предоставляется случай покрасоваться. Вдруг да неистощимый на выдумку Гурджиев решит вырядить всех в турецкие костюмы. И ничего не поделаешь. То-то будет неразбериха. Это, конечно, оскорбит эстетическое чувство некоторых разинь Другие же, не такие снобы, будут считать, что они участвуют в каком-то очень важном действе, лишь смахивающем на маскарад, присутствуют при незавершенном, но выдающемся событии. Сам кордебалет ничего не обсуждает за него думает наставник. Всем этим парижанам в турецких туфлях, негритоскам из Гавра-Комартена, автобусным дервишам Гурджиев бросает горсть лакомых конфеток.
СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ, МАТЕРИЯ И ДУХ
ВСЯКИЙ раз, когда происходит явление истины, она поражает своей простотой. Но подлинная простота всегда невыразима. Человек, удостоенный явления истины, бывает потрясен ее очевидностью и возмущается, если не видит ее отблеска в глазах ближнего, позабыв, что еще недавно сам был слепцом.
Это свойственно не только людям, но цивилизации, эпохе. В течение двух тысячелетий греки поклонялись Зевсу-громовержцу. Попробуй в те времена кто-нибудь заявить, что молнии вовсе не божественного происхождения, а просто электрический разряд, его бы прикончили за богохульство. В наши дни за подобное убивают гораздо реже. Да и не убьют, только посмеются.
Посмеются и над новым чудотворцем. Его вычурная гимнастика озадачивает. Есть ведь системы движений по крайней мере ясные и надежные: оздоровительные, фольклорные, монашеские, балетные… А тут нечто небывалое, не соотносимое с известными учениями и оттого тревожное. Нечто путаное, сомнительное, эклектичное, словно метеоролог основывался бы одновременно и на теории электричества и на вере в Юпитера. Для каждой монадологии свое время.
Современный чудотворец внушает: Царство мое от мира сего. Духовное зарождается в результате развития материи. Разом прорвав оболочку тела, дух вливается во всеобщую Духовность. Существует мнение, что с Богом надо обращаться так же осторожно, как с ядерным оружием, со взрывателем учиться обращению, даже с риском для жизни. Если так, то медитация становится точной наукой, молитва спортивным упражнением. Отныне Бог не плод воображения, окутанный теориями, учеными словесами, прикрывающими его антропоморфность. Бог постигается в результате не только духовного, но во многом и материального опыта, так как в нем участвует и тело. Разумеется, все вышесказанное может быть понято превратно и породить невероятнейшее недоразумение.
Подобными экспериментами занимается только современный чудотворец. Когда, расставив, как шахматы, свою паству в зале Плейель, он заставляет людей выполнять сложнейшие упражнения, проверенные веками монашеской практики, над ним можно посмеяться. Над Палисси, который сжег свою мебель, не смеялись, ведь в нашей стране предпочитают мещанскую меблировку. К опытам над человеком испытывают недоверие мало ли что еще выйдет. Ни одно учреждение подобные опыты не финан– сирует; комиссия по национальной безопасности или моральному перевооружению не проголосует за выделение на них средств из бюджета.
Абстрактное Божество нашептывает интеллектуалам утешительную формулу: ваше тело уже заведомо храм Божий. Эти атлеты мысли знают, что египтяне верили в связь тела и духа. Однако нынешние атлеты мысли предпочитают понимать подобную связь метафорически, поэтому у них самих сложение хилое. Таковая точка зрения избавляет от физических усилий. Современный чудотворец взорвал метафоры, опрокинул аналогии, понятие «работа» обрело у него прямой смысл. Может быть, храм Божий это не отдельное тело, а совокупность наших тел («Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»[42]42
Матф., 18:20
[Закрыть].),воплощенная гармония, высшее из возможных проявлений трансцендентного Бытия. А значит, мы на многое способны Возможно, иногда это будет игра с огнем, но нет иного способа достигнуть высшего напряжения сил.
ОБЕД У ГУРДЖИЕВА
КАК-ТО в одну из сред все собрание, утомленное вынужденным и ох каким тягостным молчанием, одуревшее от чтения, занималось тем, что дружно встряхивало конечностями, дабы привести в действие свои задубевшие мышцы. Несмотря на мышечные судороги и мурашки, посвященные толпой осаждали столовую (20 сидячих мест, 40 стоячих, если считать коридор). Но, как уже говорилось, место всегда отыщется где тесно тридцати, там, при желании, уместится и шестьдесят. Гурджиев избавил свою паству от необходимости самим наполнять тарелки, их уже наполненными передавали по цепочке из кухни. Некоторые, с каким-то особым гарниром, предназначались кому-то из сотрапезников персонально: лакомый кусочек для Сребровласки, для Директора, для Недотепы, для Говнюка, для Альфреда. Потом, когда Гурджиев вернулся из кухни и мы подняли рюмки с перцовкой, он возгласил тост за особый тип идиотов (самых отборных, а в общем-то обыкновенных), к которому я и сам имею честь принадлежать. Я никогда всерьез не занимался классификацией идиотов, расстановкой их по ранжиру (круглый, квадратный, многоугольный или болезненный, безнадежный). Но подобно тому, как Наполеон вырвал корону из рук Святого Отца, я сам без зазренья совести выбрал для себя подходящий, по моему мнению, ранг узурпировал звание идиот обыкновенный. Я руководствовался двумя соображениями: во-первых, согласно этой иерархии навыворот, обыкновенный идиот все же выглядит меньшим идиотом, чем все остальные (я полагал, да и сейчас уверен, что это именно так). Во-вторых, каждый из сотрапезников выбивался из сил, чтобы занять более высокое место в священной иерархии идиотизма. Мой же снобизм был иного рода, он заключался в моем исключительном смирении, благодаря которому я не стремился выбиться из нижних чинов. Так вышло, что первый тост, обращенный к идиотам моего типа, выявил, кто я есть. Я попался в ловушку сообразил, кто я. Ведь каждый имел право выбрать идиотический чин по собственному желанию. Я задал себе вопрос и тут же сам себе ответил.
Тосты за идиотов были для Гурджиева источником неиссякаемого веселья (о, как я его понимал!). Он живо повернулся к идиотам высшей пробы, приподнял свой бокал и одарил их ласковой улыбкой, подчеркнув ею как их ничтожность, так и их неописуемый идиотизм. Что до меня, то ко мне хозяин относился вполне иронически. Откуда, мол, взялся этот идиот и с чего решил, что он всего лишь идиот обыкновенный? Вспыхивала искра, и мгновенно разгоралось пламя. Благодаря самой простенькой режиссуре завязывались увлекательные сюжеты. Именно тот, кто не выносил алкоголя, обязан был накачиваться водкой, тот, кто обожал сладости, угощаться острыми, наперченными блюдами, а любитель перчика наоборот, давиться приторной пахлавой. В этом спектакле все мы были статистами. И каждый мученик, какой бы пытке он ни подвергался луком или халвой, не мог до конца понять мук соседа. Трезвенников буквально силком заставляли выпить второй бокал водки, в результате их столь застенчивые носы цвели багровым цветом. А вот немногочисленных гуляк, которых не надо было призывать к возлияниям и обжорству, хозяин одергивал. Он клеймил их дурные наклонности, подробно описывал, в какие расходы его вводят их неумеренный аппетит и пьянство. «Вы представлять, сколько это стоит? провозглашал Гурджиев, тыча в самую тощую редиску. Особый редис, особо доставленный прямо с Кавказа». (На самом деле с рынка в Нейи.)
Известно, что шутка лучший способ разрядить обстановку. Суть комизма игра на несочетаемом: ужасе и восторге, приобретении и потере, серьезности и гротеске. Гурджиевские застолья лучшее тому подтверждение. Разряжая весьма серьезный настрой перебранки, они тем не менее не нарушали умело организованного молчания, которое копилось часами. Оно как бы скользило поверх улыбок, таилось за каждой остротой. Тот, кто вел себя невпопад, слишком ли чопорно или чересчур развязно, подвергался поношению, на него низвергалась лавина насмешек и оскорблений. Необходимость есть и пить, притом сверх меры (а гурджиевское угощение переварить невозможно, что потом и подтвердилось), да еще одновременно быть начеку, дабы избежать ловушки, участвовать в сложном ритуальном действе и к тому же осуществлять «внутреннюю работу» (об этом вслух не говорилось, но было понятно и так), все это создавало особое силовое поле, напитанное благочестием и раблезианством, насмешкой и самоуглубленностью, отдающее сразу и эротикой и монастырем. На эти ужасные испытания гурджиевским застольем я выходил, как на поединок. Уходил же с них повеселевшим и бодрым и в самом деле обновленным. Они были наилучшим средством рассеять мой сон и мой пессимизм, избавить и от навязчивых идей, и от желудочных колик.
Едва ли не самым забавным были исключительная покорность и фанатизм сотрапезников, благоговейно внимавших Гурджиеву, даже брошенное вскользь замечание звучало для них божественным глаголом. Умиляло грубоватое милосердие этого старика, его беспредельная внимательность, которой хватало на каждого из присутствующих, столь материальное выражение доброты, когда кусочек халвы, крохотный огурчик, ложечка соуса становились особым даром, исполненным глубокого смысла. Тягчайшее ярмо взвалил на себя этот старик. Увлекшись мелочами, я все же постоянно чувствовал, как тяжко ему нести свою ношу, распознавал трагедию, разыгрывающуюся в столь непривычных декорациях. Почему все здесь так противоречиво? Что за правила для утонченнейших кроются за этими правилами для невзыскательнейших? В подобных условиях, когда от усталости, позднего часа и, конечно же, водки у него, случалось, слегка заплетался язык, я вовсе не ожидал (в отличие от тех, кто наблюдал разворачивающееся действо с бесстыдством зевак), что он будет бить без промаха. Но всякий раз, когда после сорокапятиминутного затишья (ничего примечательного за это время не происходило, и все же нельзя было ослабить внимание, чтобы не упустить множество мелких событий) с его уст вдруг срывалось грубое слово или он неожиданно обращался к кому-нибудь из присутствующих с замечанием, адресованным лично ему или всем, я восхищался и умело построенным сюжетом, и ритмом диалога, единственная цель которых дать выход эмоциям. Тем или иным способом ему удавалось добиться того, чтобы каждый уходил от него взволнованный, влюбленный и ошалевший.
Во время индивидуальных занятий мы были предоставлены самим себе никто не проверял нашу добросовестность, не оценивал результата. На застольях же происходила как бы цепная реакция. Все было чрезвычайно важно. И наиважнейшим делом была еда, но также и беседа. Обмен репликами превращался в перестрелку. Каждый чувствовал себя каторжником, застигнутым при попытке к бегству. Он словно попадал в пучок прожекторов с нескольких вышек. Стакан водки был орудием пытки, заменял каленое железо или яд, к которым прибегали на «Божьем суде». На какой же духовный рост мог рассчитывать тот, у кого недоставало духа как следует напиться?
Эта Великая Попойка не знаю уж, не кощунственно ли так сказать? ассоциируется для меня с Тайной вечерей. Наше застолье напоминало лубочную картинку какого-нибудь художника из Эпиналя, но в то же время Икону. Взбодренные ударом хлыста, мы все становились участниками трагического застолья. Обжорство было пыткой не только для нас, но и для Учителя. Сразу было видно, кто из приглашенных Иуда, а кто любимый ученик. Вон тот наш сотоварищ, с вдохновенным от возлияний ликом, безусловно, Петр. Водку он терпеть не может («Вы, директор, произносить еще тост, вы ничего не пить»), однако же, аккуратно посещает трапезы. Вот разомлевшие Марии Магдалины, а вон типичные Марфы, а там Никодимы, добровольно идущие на муки. Сознательно ли стремился Гурджиев к подобному сходству? Трудно сказать, но в любом случае сцена поразительно походила на причащение, потому стоило отнестись с почтением к самому акту поглощения пищи и тщательно соблюдать предписанный ритуал, сколь бы нелеп он ни был.
Стоит ли говорить, что этот эксперимент так и остался никем не понят? А ведь, сколько было потрачено чернил, сколько желчи излили на Гурджиева многочисленные идиоты, разумеется, самой высшей пробы. Кстати, сами участники трапез никогда не откровенничали о своем причащении. Не припомню случая, когда они даже друг с другом болтали о застольях. А если я сам сейчас разоткровенничался, так к собственному же удивлению и смущению. Но мог ли я в своих показаниях обойти столь важный аспект? На века затянулся ученый диспут о причащении кровью и плотью Христовыми. Я же считаю своим долгом удостоверить, что причащение одной плотью (корнишонами и перцем) может способствовать зарождению духовной общности. Без всякого волшебства и малейшей попытки прибегнуть к массовому гипнозу. Если я назвал это причащением, то имелось в виду не внешнее, поверхностное сходство, а глубинная сходность с причастием духовного и душевного опыта, полученного во время трапез.
Однако действовали они не на всех одинаково. Гурджиев еще раз проверял свои теории. Дело не в пище, сгодится любая, а в едоке, в том, сколько он способен переварить. Эта вселенская трапеза могла иметь и разрушительные, и благотворные последствия в зависимости от того, следует ли она законам космоса, соответствует ли воле Творца.
Что касается денег, которыми нас частенько попрекал Гурджиев (тысячи раз проводилась аналогия о роли денег у Гурджиева и у психоаналитика, поэтому не стану повторяться), тех самых, что тратились на угощение, то они являлись как бы символом. Подчеркивали готовность Творца расточать свое Богатство равно на достойных и недостойных. В щедрости хозяина, его безумном мотовстве (в молодости он каждый вечер жег рубли, в результате чего наутро группа оказывалась без средств к существованию) проявлялось одновременно презрение и почтение к деньгам. Его неисчерпаемую щедрость визгливо славили фальшивые нотки скупости и торгашества. Получалось, что хозяин, следуя закону спроса и предложения, открыто предлагал гостям сделку: я вам угощение, вы мне свои эмоции.


























