
Текст книги "Бунт афродиты. nunquam"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– Добро пожаловать в Наос, – тихо произнесла она, – о гости греков. – Наверняка это была цитата, а заодно и лёгкий упрёк за долгое отсутствие. – И опять не в сезон, – добавила она, ведя нас внутрь, чтобы мы могли снять пальто.
Да, розариям, зелёным лимонам, олеандрам придётся подождать, пока весна не расщедрится на солнечный свет. Зато большой и нелепый дом веселил взгляд яркими огнями. Гостеприимно горели камины в длинных сводчатых комнатах, украшенных портретами трёх поколений Ипполит, похожих друг на друга. Вырождающиеся трофеи прошлого – так она когда-то сказала. В сводчатых монастырских стенах наши голоса отзывались эхом. Нам выпал случай ещё раз поглядеть друг на друга. Всё ещё настоящая графиня с виду, Ариадна уже поддалась разрушительному воздействию возраста и страданий – как все мы, – но тем не менее мой взгляд не замечал разительных перемен к худшему. Она похудела, правда, но это лишь подчёркивало её новый мальчишеский стиль, изящество плеч и рук. И ничто не могло изменить чёрных озорных афинских глаз, в которых на мгновение появлялось сочувственное внимание и тотчас сменялось искромётным весельем. В них всё ещё были и наивность и прямота – время от времени затуманивавшиеся печалью. Глядя на её улыбку и размышляя о её любви к политику Графосу и о том, как это повлияло на её жизнь, а потом о его смерти, я искал в голове слово, каким мог бы охарактеризовать её новое состояние. У неё был цветущий вид и то счастливое выражение на лице, какое часто бывает у молодых вдов.
– Цела и невредима! – в конце концов громко крикнул я, и она едва заметно повела плечом. – Я хочу сказать, что вы не потеряли вкус к жизни.
В ответ она от души рассмеялась.
– Отвести бы вас, Феликс, в детскую и посмотреть, каково вам будет. Скукота! Фу!
Слуги принесли подносы с напитками и оливками, и мы, освещённые огнём из камина, выпили за здоровье друг друга. Когда-то Ариадна ненавидела Бенедикту, но теперь это чувство как будто уступило место чему-то более тёплому. По крайней мере, она держала Б. за руки и трясла их, пока на её запястье не зазвенел браслет из старинных монет. И тогда она произнесла со своей обычной откровенностью:
– Помнится, я ненавидела вас; а всё потому, что ревновала Феликса, жалела его и боялась, как бы вы не причинили ему боль. Однако что было, то прошло. Как вы думаете, мы сумеем подружиться? Может, попытаемся?
В ответ Бенедикта обняла её за талию, и две изящные женщины, ничего не говоря, прошлись вместе по комнате в сестринском единении. Мне это понравилось.
Дружеское молчание нарушала лишь нескончаемая и, по-видимому, типичная для Карадока икота.
– Алкоголь провоцирует плодотворные взрывы, которые дают жизнь новым идеям. Увы, теперь это не мой случай, должен заметить.
Ариадна ласково улыбнулась ему.
– Эхо прошлого, – сказала она. – Разве в те времена виски не действовало на вас?
– Я постарел, у меня седые волосы, – мрачно произнёс он.
Но Ариадна тихонько хлопнула в ладоши со словами:
– Нет. Просто мы все разъехались, разве не так? Колоду перетасовали. А теперь мы пойдём против часовой стрелки. Полагаю, хорошие станут хуже, а плохие лучше; но будут исключения – если у кого-то хватит ловкости остановить маятник. Если это сделают плохие, они добьются величия, но станут хуже некуда. Если хорошие – то быть им ангелами. Что скажете?
В тишине величественного загородного дома это предположение вовсе не прозвучало сентенциозным, хотя, несомненно, отчасти было таким.
– Всё меняется к худшему, – с раздражением произнёс Карадок. – С тех пор как мы виделись в последний раз, я умирал в Полинезии. Я был двоеженцем, троеженцем и чёрт знает кем ещё. Ариадна, не стану каяться, я был счастлив, и теперь я тоже счастлив. У меня как раз то состояние, в каком я могу построить для Иокаса мавзолей.
– Боже милостивый, – вздохнула она. – Неужели у бедняжки Иокаса опять всё сначала? Вот вам и эхо. Помните, как было в последний раз?
Она засмеялась и наполнила стакан Карадока, который, издав театральный львиный рык, стукнул себя по колену.
– А и правда, чёрт с ним. Ему захотелось Парфенона. По меньшей мере храм Ники – мне надо было лишь добавить несколько помещений для мерлиновской троицы, и он был бы счастлив. Осёл!
Словно в дымке, мне привиделось движение, суматоха – в не меньшей степени таинственность – давних времён. С Карадоком мы впервые встретились здесь, в этом доме, а потом вместе провели ночь в борделе под названием «Голубой Дунай»» – там хозяйничала миссис Хенникер, там даже Иоланта успела поработать, прежде чем унеслась на крыльях удачи в мир кино.
– Мне никогда не удавалось понять всё до конца, – сказал я. – Никто ничего не объяснял.
– Никто и не мог; точнее, у всех были свои соображения. Нас обманывал Джулиан, да и Графос тоже. Думаю, даже Бенедикта знала далеко не всё; ей было известно лишь то, что вы в опасности в Полисе – вас тогда считали выжатым, поскольку фирма завладела всеми вашими записными книжками. Да-да, а здесь, в Афинах, что-то такое происходило; в первую очередь перетягивание каната между Джулианом и Иокасом, и всё по поводу проклятого храма. Джулиану, как вам известно, во что бы то ни стало захотелось получить Парфенон для фирмы. Теперь, конечно же, это fait accompli [84]84
Уже свершившееся (фр.).
[Закрыть], все уже привыкли, а тогда… где бы он нашёл политика, достаточно смелого или прожжённого, чтобы подписать секретный протокол о передаче Парфенона и холма, на котором он стоит, некоей фирме? Естественно, Графос подходил больше всех, однако он затребовал слишком высокую цену отчасти из патриотизма, отчасти из жадности. Во-первых, Мерлину предстояло выплатить государственный долг, во-вторых, финансировать выборы, чтобы Графос стал премьер-министром, и поддерживать его до тех пор, пока он сам не обеспечит себе состояние в Швейцарском банке. Все врали: Графос говорил мне, что спасает Парфенон от Джулиана, а не продаёт его за моей спиной. Пронюхав об их сговоре, Иокас захотел взять себе храм Ники, что было опасно. Его следовало остановить. Как-то Джулиану это удалось. Но потом случилось одно осложнение. Помните маленького, презренного человечишку по фамилии Сиппл, бывшего клоуна? Карадок-то помнит. Я знаю, он просто-напросто обожал его. Этот самый Сиппл тоже пронюхал о протоколе, виновата была неосторожность Карадока, и позвонил мне, намекая на шантаж. Дурачок… конечно, даже одно просочившееся наружу слово могло уничтожить Графоса. Поэтому Сиппла надо было нейтрализовать и отправить куда-нибудь подальше. Мы сделали это, но нам повезло, потому что разразился скандальчик, касавшийся Сиппла, и неудачливому шпиону требовалось срочно покинуть Афины и где-то спрятаться. Вот так это было, по крайней мере насколько мне известно. Понятия не имею, где тут правда, а где ложь. И сейчас тоже.
– Во всём виноват я, – сказал Карадок.
Мне живо представился юноша с перерезанным горлом, лежавший на боку в кровати Сиппла; птицы, которые начинали щебетать и прихорашиваться, едва солнце всходило над Саламином; я вспомнил, как Сиппл стоял там в подтяжках и с остатками клоунского грима на лице, вокруг глаз. Вспомнил Иоланту, совершившую убийство. Невероятно. Просто невероятно.
– Как во сне, – проговорил я.
– Так и есть. Время ещё и не такое вытворяет. Карадок, помните старый бордель, «Голубой Дунай»?
– Ну конечно, – резко ответил он. – Как мне забыть тех, кто учил меня по великой книге жизни?
– Что ж, – продолжала Ариадна, – на днях я ехала мимо одного дома и вдруг вспомнила вас; это было как раз то место, и я решила остановиться, чтобы посмотреть на дом. Но, мой дорогой, его снесли. Ничего не осталось, кроме песка, там, где когда-то была довольно большая вилла. Я не поверила своим глазам. Остановила машину и стала искать, как безумная. Ведь те места я знала, как свои пять пальцев. Напрасно искала. Ничего не было. Хотя, порывшись в песке, я всё же отыскала несколько кусочков штукатурки, да ещё следы, возможно, фундамента… археолог вряд ли определит им другое время, нежели стене Фемистокла, которая ведёт в Фалерон. Ничего! Ни окон, ни дверей, ни шкафов, ни кроватей… всё исчезло. Даже сам дом исчез. Как это воспринимать? Я подумала, может быть, и в нашей памяти есть такие же провалы, исчезнувшие люди, события? Мне стало плохо, так что даже пришлось прислониться к стене. Меня чуть не вырвало, но тут я подумала о том, как вы и Феликс переходили тут из комнаты в комнату. Я подумала о вас, как будто вы умерли. Так давно это было. – Своим низким мелодичным голосом она повторила эту фразу по-гречески. – Смерть ведёт себя как хочет, бьёт, когда не ожидаешь удара, – добавила она еле слышно.
– Не хочу грустить, – заявил Карадок. – Пусть даже мой последний вздох будет богохульством, вот так.
Бенедикта погладила его по руке, словно успокаивая, а Ариадна повернулась ко мне и проговорила на низких нотах:
– Я часто виделась с Джулианом, чаще, чем с кем-нибудь ещё; мы были в Швейцарии в одно время. Как ни удивительно, он решил не скрываться и был по-своему очень внимателен ко мне. Вы ведь создаёте для него её копию – Иоланты – правда? Когда он рассказал мне об этом, меня вдруг охватил страх. Не из-за копии, а из-за того, как он рассказывал о ней. Что с ним случилось? Джулиан как будто потерял своего дьявола, помягчел, ослабел. Например, он сказал с очаровательным смирением: «Очевидно, что Феликс предаст меня, как только появится такая возможность», – и я не поняла, он говорит это серьёзно или нет. Что же до вашей работы, то любой грек предостерёг бы вас насчёт hubris– не искушайте богов, чтобы они не обрушили на вас свою ярость…
– Боги умерли или ушли на покой, – мрачно произнёс я. – И оставили нам веретёна и ткацкие станки. А что, Джулиан и в самом деле очень переменился?
– Да. На него как будто снизошло смирение. «Фирма дана и фирма взята, да здравствует фирма». – Скрестив на груди руки, она произнесла это с ласковой насмешкой. – Пожалуй, на картине появились новые краски. Джулиан стал человечным!
Не знаю почему, но это замечание показалось мне самым кошмарным из всех когда-либо слышанных мной. Странно, конечно, но по спине у меня побежали мурашки. Я поглядел на Бенедикту и увидел, или мне привиделось, что она побледнела; но, возможно, это из-за её волос, из-за свечей.
– Человечным, – повторил я, поворачивая слово, как карту, и вглядываясь в изображение на ней, если так можно выразиться. Пики или черви? Стояла тишина, прерываемая лишь жевавшим сельдерей Карадоком. Он не обращал ни малейшего внимания на нашу беседу.
– Джулиан рассказал мне, – продолжала Ариадна, – как провёл ночь у её постели, когда она умирала, – последнюю ночь. Он едва не сошёл с ума от горя и неожиданности, был до того выбит из колеи, что вдруг обнаружил себя за странным занятием: её помадой подкрашивал перед зеркалом губы. Он пришёл в ужас, но сохранил ощущение, что должен это сделать. К тому же у него из головы не выходили строчки Гейне, его губы шевелились, когда он снова и снова шёпотом повторял их, словно подчиняясь чужой воле. Вы знаете их? Помните? Фаустовы строчки?
Du hast mich beschworen aus dem Grab
Durch deinen Zauberwillen
Belebtest mich mit Wollustglut
Jetzt kannst du die Glut nicht stillen.
Press deinen Mund an meinen Mund;
Der Menschen Odem ist gütlich!
Ich trinke deine Seele aus,
Die Toten sind unersättlich.
В бреду ночном я вдруг, ликуя,
Цветок погибший узнаю:
Загробным жаром поцелуя
Она дарит любовь мою.
О тень желанная! К рыданьям
Моим склонись, приди, приди!
К устам прижми уста – лобзаньем
Мне горечь смерти услади [85]85
Г. Гейне. К Лазарю. V. Перевод В. Левина.
[Закрыть].
Опять наступила тишина, в которой мрачные, извращённые стихи о Елене, возвратившейся к Фаусту, кружили голову, заставляли сильнее биться сердца, озарённые видением Джулиана, который, вжавшись, как мышь, в больничное кресло, не сводил взгляда с мухи, ползшей по мёртвому глазу. Такая картина будит жалость и отчаяние. А Ариадна тихо продолжала:
– Было очевидно, что ему подойдёт лишь нечто вроде вампирши – не меньше.
Бенедикта прижала ладони к щекам.
– Я знаю, Ариадна. Слишком хорошо знаю. Но у него были основания стать таким, каким он стал; и я всегда говорю себе, что, несмотря ни на что, его ещё можно любить. Но боюсь, сама я на это уже не способна. У меня не получится. А у кого получится? Всё так плохо, бессмысленно.
Из окна потянуло ветерком, и на длинном обеденном столе заколыхались, заплясали огоньки свечей; нам всем стало не по себе, как будто неким непостижимым образом ветер стал дыханием Джулиана, привлечённого, возможно, стихами или упоминанием своего имени.
– Нежданный гость, – произнесла она по-гречески и, вздрогнув, натянула на плечи шаль.
Впечатление от этого молчаливого визита ещё усилилось, когда чуть погодя где-то в глубине дома с настойчивостью капризного ребёнка зазвонил телефон. Ариадна ушла, а мы, взяв сигары и кофе, отправились в другую комнату, где жарко горел камин. Там мы сидели, погрузившись каждый в свои мысли, навеянные стихами Гейне и настроением, ими созданным. Вскоре вернулась Ипполита со словами:
– Феликс, это вас из лондонского отделения фирмы. Сказать, что вас нет или вы спите?
– Зачем? Лучше узнать, что им надо.
Я вышел в холл, где стояла крошечная телефонная кабинка, сооружённая из обитого атласом портшеза. Связь, конечно же, оставляла желать лучшего, щелчки и шипение мешали что-нибудь расслышать – это напоминало попытку одолеть шумовые волны гигантской раковины. Тем не менее я узнал Натана, который терпеливо ждал, когда я подойду.
– С вами хочет поговорить мистер Маршан, сэр. Он настоятельно просил найти вас. Подождите, пожалуйста, у телефона.
У Маршана был злой голос, словно его подняли с постели среди ночи; но заговорил он как будто с облегчением:
– Я бы не стал вас беспокоить, но Джулиан потребовал, чтобы я связался с вами, у нас тут довольно неприятное происшествие.
– Иоланта! – вскричал я, чувствуя, как от страха у меня стремительно забилось сердце. – Что с ней?
– Нет. Нет. Это с мужчиной, с Адамом. С ним беда, боюсь, его придётся списать со счетов; он спятил и убил беднягу Рэкстроу… нашёл кого. Мы, конечно, не ожидали ничего подобного.
Звучало устрашающе неправдоподобно.
– Как? Где?
Со злостью выдохнув воздух, Маршан заговорил вновь:
– Вам ведь известно о приказе пускать старика Рэкстроу в лабораторию, чтобы он привыкал к Иоланте и регистрировал любые возможные реакции. Идея принадлежит Джулиану; мне это не очень нравилось, но он сказал, что обсуждал это с вами и вы не возражали. Как бы там ни было, с реакциями ничего не вышло. Старик попросту стоял часами не двигаясь и смотрел на нашу подружку; думаю, он мог бы стоять так бесконечно, если бы его не уводила Хенникер. А вот на неё Иоланта произвела жуткое впечатление: никогда не видел, чтобы кто-нибудь так долго и отчаянно рыдал. Она всё время повторяла: «Господи, совсем как живая», – опять и опять, пока её не скрутила судорога и ей не пришлось прислониться к стене. Она ещё и теперь не в себе, но они оба каждый день приходили в лабораторию на несколько часов. Старик лишь шипел и хрипел да хмурил брови; но ничего не удавалось из него вытянуть. Разве что сам он задавал разные вопросы парню по фамилии Джонсон, и это всё. Так вот, мы до того привыкли к его неподвижной фигуре, что вчера Сайд не запер лабораторию, когда мы пошли обедать; скажем так, он едва ступил за порог, совсем забыв о старике, и сразу же раздался грохот, запахло палёным. Сайд бросился обратно и увидел, что Рэкстроу катается по полу, словно сороконожка, а в горло ему вцепился Адам; вы бы определили это как мускульный спазм в результате долго лелеемой мести. Не знаю уж, чего он добивался, но был контужен, весь обожжён и к тому же покрыт «Эяксом». Сайд подал сигнал тревоги, но нам пришлось нелегко, Адам был совсем как живой. В конце концов удалось отключить питание и высвободить Рэкстроу, его немедленно увезли в больницу. А потом, уже ночью, мы узнали, что у него не выдержало сердце. Дело замяли, будто ничего не было, а его смерть представили как естественную – чёрт возьми, как раз вовремя. Старик зажился у нас. Но Джулиан считает, что вы должны знать. Случился сбой в электросети большого пищеблока, но это ерунда. В остальном всё идёт по плану; вам придётся подумать о более мощном температурном контроле, чтобы она не перегревалась и не сочиняла верлибры: полагаю, любой нормальный человек способен на это в состоянии бреда. Вчера такое было. Она перегрелась и выдала стихотворение. Феликс, вы ещё тут?
– Тут. Я думал о Рэкстроу. Жаль его. А Адам полностью уничтожен, его нельзя восстановить?
Маршан задумался на мгновение.
– Нет, – ответил он с сомнением в голосе. – Однако вот что интересно, Джулиан приказал нам остановить работу над ним и полностью сосредоточиться на Ио. У меня мелькнуло странное чувство, что он как будто ревнует к кукле. Он сказал: «Нам ведь не нужнамужская особь, правда?» И голос у него был необычный – благодушный, довольный, если, конечно, у меня не разыгралось воображение, что вряд ли. В самом деле, когда я сказал, что надо восстановить изображения Адама для дальнейшей работы, у него сразу испортилось настроение, он грубо велел мне забыть об этом и выбросить всё в корзину. Вот так. Похороны были вчера днём. Не думаю, чтобы кто-нибудь пришёл, кроме Джулиана. Меня не было, хотя мне очень жаль старого греховодника. Ну вот, я обо всём сообщил, исполнил свой долг. Больше рассказывать нечего, разве вы захотите послушать, что Иоланта насочиняла вчера. Первые стихи с того света, старина, и они совсем неплохи. Я подумал, не послать ли их в газету.
– Они у вас при себе?
– Минутку. Теперь при себе.
– Тогда читайте.
Со странным чувством я слушал бессвязный набор слов, который был обязан жизнью обыкновенному перегреву; и у меня возникла странная иллюзия, что, может быть, это «стихи», что слова в самом деле имели некий, возможно, «поэтический» смысл – поскольку поэзия не является инвентаризацией жизненного опыта и пишется не для каталога семян. (Так мне говорили.)
Справедливо полагать,
что хоть смерть не обжигает,
но воде бывает больно,
а у женщины есть свойства
занимать себя любовью
в отрочестве томно-сладком,
получать в подарок ларчик
с назначением помолвки,
сохранять в сознанье зимы,
память волновать картинкой
праздника в Унндермире
с папоротником в облатке,
и из этих свойств иные
могут быть важны кому-то,
вызывая удивленье, —
ведь реальность лапидарна,
неелейна и весома…
Всё или ничто! – скажу я, —
Всё, – скажу, – или ничто!
Потому что неужели
Мне надо спрашивать на это разрешенье?
– Браво, – сказал я, но смущённо и даже испуганно.
Трубка молчала. Шум в раковине стих. Пока я разговаривал, все отправились спать, кроме Ариадны, которая дожидалась меня, не сводя глаз с камина, погруженная в свои мысли. Я налил себе выпить и присоединился к ней – подавленный рассказом о бедняге Рэкстроу. Мне он нравился, нравилось использовать его как некий пробирный камень моего собственного здравомыслия в «Паульхаусе», куда в определённый момент я поместил и Бенедикту среди разрозненных фрагментов моих снов наяву. Удивительно, что, когда я по-настоящему проснулся, она была там, в моих объятиях! И не как плод моего дневного кошмара.
– О чём думаете? – спросил я.
– Да так. Мыслей много, и все бессвязные – сплошная путаница. Думала обо всех вас с любовью и опасением – это ведь позволяется друзьям, правда?
– С опасением?
– Да. Например, новая Бенедикта – она на удивление нормальная, разумная, отлично держит себя в руках; вам она не кажется более плоской и менее интересной, чем другая Бенедикта?
– Господи, – простонал я, – вы ведь не желаете мне очередного этапа бедствий?
– Бедствия, по-видимому, остались позади.
– И слава богу, я согласен только на истерики. Да и она как раз такая, какой я хотел её видеть, какой воображал её. Я почти создал её. Как говорится, что заказывали… Если прежде я получал другое, на это были свои причины. Теперь мы знаем их. Но когда я влюбился в неё, то рассмотрел в ведьме нечто иное. Я влюбился в то, чем она могла бы быть. И ввязался в жуткую игру. Но я выиграл, неужели вы не поняли? Ариадна, вы всегда считали меня природным рогоносцем, фиксированным на матери, которому страдание в радость; но мой мазохизм не настолько глубок. Может быть, вы ошиблись?
Она посмотрела на меня, улыбаясь с радостью, в которой всё же оставалась толика сомнения.
– И вы больше не ненавидите Джулиана?
– Как ненавидеть, когда я теперь с ним? Его жизнь была сплошным бедствием, и его талант – катастрофа для человека, обречённого на импотенцию.
Она коснулась моей щеки ладонью, и я поцеловал её.
– Дурочка, – сказал я.
– Прошу прощения, – отозвалась она. – Странно, сколько ни приписывай себе те или иные качества, на самом деле мы не более того, что о нас думают другие: всего-навсего собрание чужих впечатлений.
Довольно долго мы сидели молча, курили и размышляли. Какие-то неясные мысли проносились у меня в голове, словно стаи рыб. Я думал о том, как любовь к Графосу повлияла на жизнь Ариадны. Потом вдруг дала о себе знать интуиция, и я с горечью, с печалью, но совершенно ясно осознал: Ариадна оставила позади смерть Графоса, которая рассеялась вместе с великолепной болью и естественной пустотой. Теперь она в смертельной опасности, потому что готова отказаться от жизни, готова умереть просто от ennui [86]86
Скука (фр.).
[Закрыть]. Я взял её за руку, словно желая удержать её, не дать ей ускользнуть. Как будто в подтверждение моей грустной мысли, отзываясь на неё, Ариадна сказала:
– Трудно поверить, правда? А ведь мы все обречены, и это только вопрос времени. Хотя воспринимаем смерть как неотъемлемую часть чужой жизни. Почему мы не в состоянии думать о ней как о чём-то неотрывном от себя? Неужели из-за скуки ожидания? Тут-то и появляется желание бежать ей навстречу, побыстрее покончить с нею.
Вот! Я не знал, как можно успокоить её; ни любовь, ни опиум не спасают в таких случаях. Для настоящего учёного и не очень настоящего мужчины – как проложить безопасную дорогу между непоследовательностью и жестокостью?
Мы пожелали друг другу спокойной ночи; по утрам Ариадна читала, лёжа в постели, и просила не будить её в девять, когда за нами придёт машина. Она открыла окно, чтобы проветрить накуренную комнату. Из темноты пахнуло ароматом лимонов, словно ласковым зверьком. Нам было неведомо, когда мы встретимся в следующий раз – и встретимся ли вообще.
Бенедикту и меня поселили в комнате с иконами и старомодными массивными кроватями; простыни были из шершавого местного полотна. На окнах тюремные решётки. Бенедикта спала при свете единственной свечи, положив светлую головку на руку; и спала до того тихо, что её можно было принять за мёртвую. Я залез на кровать рядом с ней. Она была голой и восхитительно тёплой. Не совсем проснувшись, она повернулась ко мне и спросила, кто звонил, так что пришлось рассказать ей о смерти Рэкстроу и уничтоженной модели. Бенедикта открыла глаза. Она долго смотрела в потолок, потом поглядела на меня. Потом сказала:
– Вот! Ты понимаешь? – Как будто несчастный случай подтверждал её провидения. – Чертовски жаль, что это не Иоланта. Тогда всё решилось бы само собой.
Я почувствовал себя оскорблённым.
– Дорогая, не будь жестокой. Неужели ты ревнуешь меня к кукле?
– В каком-то смысле – да. Мне кажется, в один прекрасный день тебе из любопытства захочется с ней переспать – посмотреть, насколько это по-настоящему, может быть, сравнить со мной.
У меня захватило дух от такого чудовищного предположения.
– С Иолантой? – переспросил я тоном смертельной обиды.
– А почему нет? – продолжала она, как бы размышляя вслух. – Пробудятся самые немыслимые инстинкты. Скажем, вампиризм. Я точно знаю, что сказал бы Нэш.
Ах! я тоже, и я тоже. И не только суть, но и выражение – боковой взгляд каракатицы, взволнованный голос и прочее. Все идеи аккуратно постираны и сложены учтивым Фрейдом. (Именно егоя люблю за скромность, за нерешительность, за отсутствие теологического догматизма; и за то, что бедняга Нэш с ним сделал, я осуждаю его, предаю поруганию и оплёвыванию.) Как бы там ни было, у меня состоялся долгий мысленный разговор с ним, в котором я мужественно защищал мою милую куклу от проницательной критики его великолепной, но всё же не всеобъемлющей науки. Ах, инфантильная теория с кучей хаотичных импульсов, выпрыгивающих из грязи, как рыба – из глубин подсознания. Кто я такой, несчастный Феликс, чтобы отрицать двойную фантазию – рождения и копрофилии, фекальную суть которой ребёнок в один прекрасный день замесит в пирог, а потом, после пирога, сотворит сахарных кукол и статуи из бронзы и камня? Да, это мёртвые куклы. Ах, а мы сами – бедняжка Иоланта навсегда мёртвая, навсегда часть merde, этого космического элемента, который творит Weltanschauung [87]87
Мировоззрение (нем.).
[Закрыть]идущего ощупью аналитика; элемента, в котором несчастный тонет, зажимая нос, но всё же убеждённый на основании разных свидетельств, что барахтается он в настоящем золоте. ЗОЛОТО, имейте в виду, – связующее вещество, основной материал, который соединяет воедино неустойчивую культурную кладку разных времён. Игрушка и талисман горожанина, дар дающего и облатка берущего… Золото, хлеб, возбуждение и прибыль изливаются из лимитированного состава воображаемой большой кишки. А потом, via [88]88
Черта (лат.).
[Закрыть]то же звено объединённых идей, прямо из ночного горшка к Афродите, аскетичной, ужасной и безмозглой, которая словно в колокол звонит о своей женственности. Вот уж судное видение для простачка типа Феликса… Я слышал, как Маршан напевал за работой:
О, О, О,
Ты – прекрасная большая кукла.
Бенедикта пошевелилась, несомненно увидев во сне алые турецкие шлёпанцы, которые она обещала себе в подарок, штуку священного муслина, из которого она сошьёт себе бальное платье. Тихонько дыша, она обживала огромные тенистые поля снов – другую реальность, суть которой зеркальное отображение нашей. Только такой живой труп, как я, может страдать лишь от ^eta-разложения мира внутри нас. (Желание умереть вместе – образ желания лежать вместе.)
К тому же мотивы, которые не спят и воют в темноте, как голодные мастифы, куда как отвратительнее. С их помощью я смог поставить мой фекальный образ идеальной Афродиты в один ряд со всем, что не спит и ворочается в бестиариях некрофилии, в громадных слоговых азбуках вампиризма. Скользит, скользит судно «Венера» по загадкам anus mundi, плюхается в океан, где время необузданно: кружится огромная, твердеющая саргассовая водоросль сознания и в конце концов растворяется в symbolon tes gennesiois; символом возрождения, известным Платону, было море, клоака архетипического сердца. («Могила, о которой мечтают, на самом деле материнская кровать». – «Ладно, Нэш, я понял».)
Ну и, конечно же, естественный и совершенно неискоренимый садизм, который всегда загорается от мысли о соединении с мёртвым телом, – отчасти из-за его беспомощности: оно не может защитить себя: «Лежи тихо, куколка, и не бузи»; а отчасти из-за куда более важного соображения (надёжно внушённого), что мёртвой любовнице не надоедят чрезмерные ласки. В смерти нет пресыщения. Всё же, помимо внутриутробной позы и фекальной смерти, тайна разложения обещает обновление, новую жизнь для куклы. Всемогущая Афродита, созданная из навоза, из которого созданы все мы, выпросила дар плодовитости – ибо навоз ещё и кормит; смерти брошен вызов изменением кода, формы. Дымящаяся навозная куча тоже из этого мира, из этой культуры, из нашего времени – на самом деле из всех времён. Компост генерирует новую жизнь, новое эхо, своим жаром он бросает вызов роковым законам разложения, смерти.
– Милый, ты стонал во сне.
– Привиделся кошмар: мне снилось, что мы на Всемирной ярмарке и я купил тебе прелестную куколку из сахара. Ты стала её сосать, раскусила, и краска разлилась у тебя по языку, он стал ярко-красным. А когда мы поцеловались, губы у меня тоже стали ярко-красными.
Где-то залаяла собака, ветер тихонько шелестел листьями на спящих деревьях; я напряг слух, и мне показалось, будто я слышу шум моря. Не задумываясь, я поднялся и зажёг свечку под одной из икон в нише; другие глаза в других углах ожили и заморгали. Тогда я вернулся в постель и обнял Бенедикту. Волшебные объятия любовного действа вернули нам покой, цельность и сон – до того невинный сон, что мы как будто придумали его сами как единственную достойную форму самовыражения.
Завтра мы будем в Турции. Завтра мы будем в Турции.
* * *
Итак, мы отправились дальше и теперь летели над вытянутой ввысь, зубчатой грядой северной горной цепи – теперь горы под нами были гораздо выше и более заснеженными; но мы блаженствовали в тепле, гостеприимно встреченные утренним небом с чистыми, нежными перистыми облаками. Небесный мир был безграничен, если не считать оставшихся позади нескольких последних пиков, тянувших вверх головы, словно гуси в полёте. Потом мы покинули этот мир в последний раз, снизившись над вечерним морем, которое едва шевелилось, засыпая. Здесь море и небо соединялись в лавандовых сумерках, делили одни и те же облака и ждали прихода весенней ночи.
Откуда ни возьмись, приветствовать нас явились самолёты-разведчики – из истребителей глядели мрачные создания, похожие на монголоидные манекены с боевыми масками рыцарей японского Средневековья. Разве что они улыбались, кивали и желали нам мягкой посадки, пока мы не запрыгали по твёрдой поверхности воды, поднимая высокую пену и героически преодолевая трудности. Мы неслись как угорелые, ища менее ветреный и более безопасный участок.
Всё, однако, обошлось: нам хватило и времени, и света; громадные заросли рангоутов двигались в унисон, на голубой коже залива были видны проходы, проделанные танкерами и маленькими бригантинами. Солнце уходило за горизонт, и из Мармары тянуло свежестью. Господи, каким жутким всё это казалось мне, когда я курил и вновь смотрел сверху на длинные стены – длинное, неправильной формы укрытие или обмазанная глиной лоза, – какие могли бы возвести и дикари. С большой высоты это гляделось до нелепости хрупким, однако по мере снижения вся масса преображалась, обретала стойкую и грозную твёрдость; поднимались нежные тюльпаны, как рожки пугливых улиток, чтобы бледные лепестки раскрасили лучи заходящего солнца. Привалившись ко мне, Бенедикта тоже глядела вниз; у неё едва заметно раздувались ноздри, и с бледного лица не сходило смешанное выражение ужаса и ожидания, ностальгии и сожаления. Опять мы плыли вместе в великий гобеленовый Полис – и в какое-то мгновение, как по приказу, всё закружилось, словно на поворотном круге ювелира, чтобы показаться в профиль: осталось одно измерение, как в старом театре теней, в котором все роли исполняет великий и невидимый режиссёр.