Текст книги "Бунт афродиты. nunquam"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Путешествие оказалось утомительным; все были раздражены, в той или иной степени не в себе. Вайбарт сидел, уткнувшись в свои бумаги, не обращая на меня внимания и не желая разговаривать. У меня появилось чувство, что он злится на себя за откровенность – не знаю уж почему. В отвратительном настроении был и Карадок, и только обещание налить ему стаканчик настоящей rakiили mastika [89]89
Ракия, мастика – крепкие спиртные напитки.
[Закрыть]как будто примиряло его с действительностью. Полагаю, у всех нас мысли начали поворачиваться в одну сторону, туда, где на длинном мысу среди фортов, беседок и разрушенных дворцов – в мифическом Авалоне из мечты Мерлина – где-то там нас ждал Иокас, брат. Наверное, Бенедикта прочитала мои мысли, потому что проговорила тихо, странным образом подтверждая слова Ариадны:
– Мы стремимся забыть об этом, а люди всё равно умирают.
– Ну, ну, – желчно вмешался Карадок. – Так вам не успокоить меня. Кончайте с этой чепухой.
Естественно, что в нарастающем напряжении, в предвидении того тяжкого, что ожидало нас, я искал покоя рядом с Баумом: у него были собственные дела, и он не летел в Авалон, подобно остальным. Его целью был сам город. Но даже он впал в некоторое уныние, хотя, конечно же, его поведение оставалось безупречным. Вскоре я узнал причину его уныния. Она заключалась в нашем добром друге Баньюбуле.
– Понимаете, – сказал Баум, – меня беспокоит то, что графу вновь хочется власти. Пока он тихо-мирно работал на фирму, он был на месте и очень полезен. А теперь… понимаете, мистер Маршан сыграл с ним дурную шутку, а он принял её всерьёз. И самое ужасное, что это уже не шутка. Процесс пошёл. Никогда не надо шутить, мистер Феликс, в пределах слышимости фирмы, потому что фирма всё воспринимает с убийственной серьёзностью.
– Какую дурную шутку?
– Свежая сперма, – уныло произнёс Баум, ковыряя в ухе длинным ногтем, как лопаточкой. – Свежая сперма!
– О чём вы? – переспросил я, ничего не понимая.
– Мистер Маршан напился и сказал, что последние изыскания в химическом отделе показали совершенно ясно, будто свежая сперма является единственным по-настоящему действенным тонизирующим средством для женской кожи. Всё бы ничего, мистер Феликс, но он пошёл дальше и заявил, что фирме ничего не стоит наладить продажу спермы, если её будет достаточно; ну и конечно же, если будут платить хорошие деньги, то её можно сколько угодно получать от частных поставщиков – как любой другой продукт в нашей современной цивилизации. Путь спермы от донора на фабрику при определённой температуре вряд ли представляет собой (согласно мистеру Маршану) более сложную проблему, чем сбор лаванды и доставка её парфюмерам. С его стороны это было слишком; ему следовало знать, насколько граф легковерен. И ему также следовало помнить, что фирма всё воспринимает очень серьёзно. Чего мистер Маршан добивался, не представляю, но думаю, он был не в себе, когда шутил, и попросту хотел посмеяться над приятелем. С одной стороны, идея сумасшедшая – тысячи и тысячи мужчин поставляют сперму на фабрику, где ею заполняют флаконы и маркируют продукт. С другой стороны, как сказал Маршан, консервированная сперма уже использовалась в искусственном осеменении, так почему бы не попробовать её как косметическое средство? Когда граф Баньюбула рассказал мне об этом, я пришёл в ужас; но хуже всего то, что идею озвучил, обсудил и одобрилхимический отдел. Я не поверил собственным ушам. И не только этому продукту: зелёный свет был дан дополнительным продуктам, которые получили общее название «Искусство любви», более того, был выпущен подписной лист для добровольных доноров. Идея захватила континент. Представляете, сотни тысяч мужчин по всему миру продают свою… свой продукт? А химики говорят, что могут сортировать его, сохранять в виде эмульсии при определённой температуре и распространять среди тех, кто жаждет убежать от старения с помощью тонизирующих средств. Должен признаться, я был резок с графом, когда понял, что в конце концов получается. А он ответил мне несколькими хитроумными доводами, в которых я немедленно узнал пьяную логику мистера Маршана. Ну, чем это хуже, спросил он, продажи волос китайскими, или малайскими, или другими женщинами из непривилегированных наций? Почему привилегированным отказывают в праве распоряжаться тем, что у них в избытке – если у них это в избытке? Так или иначе, что бы я ни думал, проект запущен, и боюсь, как бы не потерять над ним контроль; до того много доноров, что приходится открывать новые фабрики, да и весь проект уже дважды дофинансировался немцами и американцами. Кстати, все пресс-релизы и реклама, которыми занимаются граф и лорд Ламбитус, я нахожу в высшей степени отвратительными. Смотрите.
Он вытащил портфель и, пошарив в нём, достал толстую пачку текстов, которые несли на себе печать наивного гения Баньюбулы. Меня удивило, что Маршан был автором шутки, которую фирма без проволочек превратила в прибыльный бизнес. На такое вполне способен Карадок, но Маршан? И всё же это была правда.
Понять беднягу Баума и посочувствовать ему было делом нетрудным, потому что он работал в отделе рекламы и продвижения товаров на рынок и ему приходилось отправлять все эти памфлеты и рекламные тексты в скучающий мир. Во-первых, надо было зазывать новых доноров («Отдайте всё „Искусству любви”. Будьте с нами. Поработайте над собой и сделайте состояние. Изучите нашу систему поощрений. Для этой работы не надо уходить из дома и выбирать особое время. Почему бы не поработать на фирму? Не упустите свой шанс, удвойте свой доход» – и так далее, и так далее.) и, во-вторых, привлекать внимание доверчивого рынка косметологов («Натуральнее не бывает, поры скажут вам „спасибо”»)… ну и хватит на этом! Мне стало ясно, что проект разбудил в Баньюбуле дотоле дремавший литературный дар.
Пока я читал, Баум не сводил с меня глаз, чтобы торжествовать при виде моего ужаса.
– Ну, видите? – спросил он, когда я отдал ему безвкусные тексты.
Я видел.
– А ещё, – продолжал он, – меня послали сюда, чтобы я переговорил с турками и постарался заполучить новых доноров. Естественно, всё имеет рыночную цену, мистер Феликс… я первый подтверждаю это. Но нам грозит опасность, мы можем совершить большую ошибку. Турки – мусульмане и глубоко религиозны; представляете, мы начали священную войну, сами того не желая! Я предпочитаю что-нибудь попроще, поматериальнее; мне нравится чувствовать твёрдую почву под ногами. Когда лорд Ламбитус предложил выставить на рынок хлысты в золотой lamé [90]90
Парча (фр.).
[Закрыть], я сразу оценил возможности. Но это… ужасно! Завтра у меня встреча с религиозными лидерами. И я боюсь того, что может последовать. Как, например, всё это перевести на турецкий язык, а? Никто не знает. Я не хочу умирать, пронзённый копьём, ради того, чтобы турки… чтобы они выставили свой продукт на рынок через нашу фирму. С другой стороны, мой долг подчиняться приказам.
Баум тяжело вздохнул. А я поинтересовался, носит ли он пулезащитный жилет.
Однако для долгих выражений соболезнования времени не было, потому что на борт уже поднялись кудахтавшие, как курицы, таможенники, которые ставили печати в наши паспорта. Длинные нитки разноцветных ламп определяли границы залива; низкое небо всё ещё было жарким, но быстро остывало, как стальная дверца печи. Из приближающейся тьмы вынырнул большой белый полубаркас и, послушный сигналу человека в форме, сторонкой заскользил к нам, напоминая умницу кошку.
Разобрав вещи и решив, кто чем занимается, мы вползли на полубаркас – Бенедикта, Карадок и я. У остальных были свои дела, и им предстояло провести сырую турецкую ночь в магнолиевой тьме Перы. А Вайбарт?
– Я думал, вы с нами?
Но он проделал один из своих необъяснимых демаршей.
– Неужели? А я взял и передумал. Не уверен даже, что вообще приеду повидаться с Иокасом – мне это больше не нужно. Я так решил, когда мы сели на воду. – Он выглядел на удивление радостным, и даже его улыбка как будто помолодела и стала более уверенной. – Погуляю сегодня вечером по Полису, подумаю, – добавил он, коротко кивнул мне и присоединился к остальным в катере лётчика.
Вайбарт вызвал во мне любопытство, и я задал бы ему ещё кучу вопросов, если бы не Бенедикта, ласково взявшая меня под руку и подтолкнувшая к выходу.
Ветер был довольно ощутимый, но крепкий маленький баркас уверенно рассекал волны на скорости в пятнадцать узлов. В крошечной, но уютной каюте с великолепными кожаными креслами нас поджидал похожий на насекомое человечек весь в белом, который оказался врачом Иокаса. Говорил он только по-французски и всё время задумчиво курил, медленными движениями поднося сигарету ко рту. В крючковатой ручке, напомнившей мне о богомоле, он держал белый костяной мундштук. Однако сказанное им мгновенно избавило нас от всяких мыслей об астрологии, неизбежности и прочем в этом роде. Если, конечно, гороскоп не определял развитие застарелой метастазы. Это была наша давняя приятельница, современная кара. Но всё же доктор сказал:
– Иокас ослабел, но он храбро держится, хотя знает правду. У него там жуть что творится, надо бы убрать. Он ведь выгнал большинство слуг, зато впустил своих птиц. C'est gê nant [91]91
Затруднительно (фр.).
[Закрыть]с медицинской точки зрения – вымыть его и всё прочее.
Всю дорогу мы молчали. Б. не сводила глаз со своих ногтей. Карадок успокаивал себя тем, что время от времени тяжело вздыхал. Маленький доктор посматривал на нас, курил и размышлял. Казалось, мы добирались целую вечность. Наконец баркас вошёл в стоячую воду, затормозил, и мы плавно приблизились к тёмной пристани, на которой появилась фигура из прошлой жизни – старый евнух, которого я помнил со времени моего первого визита; высоко над головой он держал фонарь и, ещё не видя, по-арабски приветствовал нас. Рот, лоб и плечо, рот, лоб и плечо. Когда же мы ступили на берег, он ничем не показал, что узнал нас – возможно, потому что Бенедикта обернула голову шарфом. Меня-то уж он точно не узнал. Во влажной тьме мы шли по берегу, слушая беспокойные всхлипывания воды под деревянным пирсом. На меня вдруг напала острая тоска, не знаю почему. Было ясно, что всё тут разрушается, возвращается на круги своя – но почему это было ясно, когда вокруг стояла непроглядная темень, этого я не понимал. Наверное, несколько коротких фраз доктора подготовили нас к чему-то подобному. Во всяком случае, оставив вещи, мы последовали за мажордомом с его шипящей белой лампой, доктор шёл впереди. Тропинки были обозначены маленькими керосиновыми лампами, которые гасли одна за другой под напором ветра; света от них было немного, но они служили ориентирами. Рядом с тропинкой лежали вывернутые с корнем деревья, росли ползучие растения, кусты, а один раз из темноты появились голодного вида дворняжки, принюхались и исчезли. Мне припомнились охотничьи собаки с блестящей шерстью, которыми когда-то гордился Иокас; они бы разорвали этих дворняжек или утопили в море.
Наверняка ощущение заброшенности было плодом моего воображения, ведь мы тогда почти ничего не видели, пока не приблизились к кипарисам и беседкам. В это время евнух высоким тихим кудахтающим голосом говорил с врачом; оказывается, когда-то отлично продуманная система электрического освещения испортилась из-за сломавшегося генератора, но никому и в голову не пришло заняться его починкой. Он недовольно качал большой лысой головой.
– Сами увидите, – сказал доктор.
В двух виллах с разбитыми окнами и усыпанными звёздами зеркалами света было больше – но и запах керосина стоял повсюду. На каменных полах валялись куриные кости и невыметенные перья. Нас спросили, не хотим ли мы сначала поужинать – в старом салоне на неряшливом столе с грязной скатертью (из лучшего ирландского полотна) стояли закапанные воском подсвечники, да в алебастровой вазе лежала гроздь искусственного винограда. Вонь керосина смешивалась с птичьей вонью. На стенах зияли трещины. Двери скрипели и стонали – на них осела морская соль. В углу ласточка свила гнездо.
Однако наш путь лежал к Иокасу, а он, по всей видимости, полностью переселился в старую невысокую башню – в восточной части того, что прежде было ближайшим к морю фортом с высокой башней в центре. В прежние времена он любил бывать тут, смотреть в большую морскую подзорную трубу, установленную на треножнике. Сидя в шезлонге и отрываясь лишь для того, чтобы перехватить пару оливок, Иокас мог сутками следить за передвижениями кораблей в заливе, от которого его отделял обрушившийся парапет, построенный вдоль моря, да такая же лестница, и их Бенедикта ещё в детстве окрестила «стенами Эльсинора».
По этим камням мы шли гуськом. Я слышал скрип собственных резиновых подошв. То и дело попадались лимонно-жёлтые ящерицы, мгновенно исчезавшие из поля зрения – они всегда появляются первыми, стоит проглянуть весеннему солнышку. Однако подъём оказался крутым. Пахло тимьяном. Наконец мы пересекли огороженный стеной двор, что расположился на берегу родника, прятавшегося за высоким чертополохом, потом поднялись на балкон и открыли тяжёлую дверь.
Комната, которую выбрал для себя Иокас, была никак не меньше средней церкви; да и потолки в ней были такие, что верхняя мгла по отношению к освещённому пространству производила впечатление целого неба. Казалось, на чёрной, украшенной насечкой выси вот-вот появятся звёзды. Можно было вообразить и пещеру разбойников из старой сказки. В углу ярко горели колючки. Свечи и маленькие керосиновые лампы освещали помещение, в котором двигались, работая, мужчины и мальчики. Стоп. Мы стояли на пороге и смотрели в глубь пещеры, заполненной беспокойными тенями, как будто чего-то ждали или побаивались. Момент был неподходящий. Чудовищных размеров викторианскую сидячую ванну заполнял кипящей водой маленький мальчик, тогда как ещё две тени несли к ней, подняв с кровати, съёжившегося человека – напоминавшего, сказали бы вы, большую белую лягушку с раздвинутыми лапами. Кровать тоже была огромной, с тёмно-красным бархатным балдахином, на шнурах которого даже при таком освещении виднелись следы грязных рук. Занавеси были раздвинуты. Итак, Иокас приближался к нам, несомый на четырёх руках, беспомощный, как ребёнок, но весело улыбавшийся томной улыбкой младенца, жаждущего окунуться в горячую воду. Неожиданное видение нашло в нас сильный отзвук – как написанная маслом мрачная картина испанской школы. Кстати, света было достаточно, чтобы разглядеть грязные сосновые столы, на каменном полу помёт летучих мышей и птиц, разбитые окна.
Инстинктивно мы подались назад, не желая врываться незваными, но белая фигура весело помахала нам и закричала:
– Наконец-то приехали. Отлично.
Его тон, его выражение лица мгновенно всё изменили на, так сказать, прямо противоположное, похожее на дружескую потасовку в мальчишеской спальне, которая могла закончиться сражением на подушках. И всё же он был съёжившимся, поблекшим, ягодицы и ляжки потеряли упругость. На лице всё ещё сиял свет разума, и маленькие золотые пломбы в зубах сверкали, когда он открывал рот в улыбке.
– Не уходите, – попросил он. – Меня скоро вымоют.
Две ничего не выражавшие фигуры, которые несли белую лягушку, с осторожностью опустили свою ношу в ванну. Иокас вздохнул, чувствуя, как вода поднимается выше поясницы. Откинув голову на высокий подголовник, он протянул нам бледную руку. В этом жесте была светлая и трогательная простота; его беззащитность обезоруживала так же, как улыбка.
Великолепная шевелюра, заметно тронутая сединой, была небрежно зачёсана назад и доходила почти до плеч. Бенедикта опустилась на колени, чтобы поцеловать его в щёку, потом повернула голову и приказала привести в порядок постель, пока мы с Карадоком стояли рядом и смотрели на него сверху вниз. Слуги ритмично и нежно тёрли тело Иокаса.
– Отлично устроился, – грубовато произнёс Карадок, скрывая за своей обычной резкостью любовь и страх. Доктор делал профессиональные пассы над бутылками и мисками на одном из длинных белых, столов в углу. Там была целая куча ложек и вилок, тарелок с остатками еды, кусков мяса для птиц. Птицы! Они тоже были виноваты в тяжёлой вони, стоявшей в комнате со сводчатыми потолками. Как своеобразный трофей, они выстроились, совершенно незаметные, в ряд возле дальней стены, в самом тёмном углу, но зато было отлично слышно позвякивание колокольчиков, стоило им пошевелиться или вздохнуть. Всё, что было в комнате, принадлежало Иокасу, но было как будто само по себе, не объединённое в нечто единое, вне контекста. Немного сюрреалистически выглядел старый патефон с пластинками (Иокас любил военные марши и собрал довольно приличную коллекцию). Высокий шкаф стоял с распахнутыми дверцами. В нём висело несколько вещей, однако большая часть расположилась на другой стене прямо на гвоздях. Феска, войлочная шляпа, бинокль. Старая пишущая машинка стояла на полу рядом с вонючим ночным горшком. Болотные сапоги. Два просиженных кресла того стиля, который называется вольтеровским, соседствовали с кроватью, разделённые узким рваным ковриком. Всё тут казалось случайным, как бы понатасканным впопыхах.
Наконец с мытьём было покончено, и Иокаса со всеми предосторожностями подняли из ванны, что он позволил, улыбаясь, с тем же выражением усталой невинности и очаровательного бесстыдства. Его положили на один из белых столов, чтобы вытереть – и я мгновенно вспомнил белые «холодильные столы» бальзамировщиков. Иокас зашипел от удовольствия при первом же жёстком прикосновении полотенец и шёпотом попросил слуг тереть сильнее, потом ещё сильнее, как лошадь, пока наконец его бледная кожа немножко не порозовела. Достав старомодную ночную рубашку, мужчины натянули её на него через голову. Наступила очередь врача: сначала клизма, потом несколько инъекций. Рассеянно насвистывая что-то нежное, маленький человечек работал со своим пациентом. На лице Иокаса сменялись новые и очень привлекательные выражения – у него появился совершенно другой репертуар, вне всяких сомнений, в результате его болезни и тех размышлений, которые она породила. Интересно, как часто он думает о смерти?
Но едва его переложили на кровать, Иокас, опершись на взбитые подушки, как император под византийским покрывалом, немедленно превратился в прежнего Иокаса. Я хочу сказать, никому бы в голову не пришло, что он болен. По-детски доверчиво ухватившись за руку Бенедикты, он проговорил, в отличие от прежнего, спокойно и с улыбкой:
– Я просто хотел уйти, – и, когда он сказал это, я понял, что он решил умереть в освящённой веками восточной традиции.
Здесь смерть имеет церемониальное значение и форму; на Востоке назначалось время, чтобы собрать всех родственников вместе и официально покинуть их. Подать милостыню беднякам и распределить семейную собственность. Когда-то так умирали и в Англии, лет сто назад. Теперь людей бросают в землю без всяких церемоний, как преступников в негашёную известь. Иокас выбрал старый стиль. Я обратил внимание на его красные шлёпанцы (les babouches); на одном виднелось чернильное пятно. Под кроватью, словно в спешке запихнутый туда, валялся кусок железной дороги с сошедшим с рельсов поездом. В дальнем углу под окном нашёл себе место огромный и красиво разрисованный воздушный змей с длинным хвостом. Ну конечно! Почему бы не лежать в постели и не запускать змея через окно?
– Наверно, вы проголодались? – неожиданно спросил Иокас. – Приготовьте им поесть.
Потребовалось время, чтобы эта мысль просочилась в крепкие турецкие головы слуг, но когда это наконец случилось, появилось несколько тяжёлых серебряных подносов с двумя большими деревенскими хлебами, оливками, мясными консервами и кислым чёрным вином. Карадок разделил это всё на порции, и мы набросились на еду, вдруг ощутив волчий аппетит.
На огонь пошла куча стружек, но в конце концов он осел и ощетинился, играя нашими тенями. Чёрные глазки Иокаса наблюдали за нами с искренней любовью – такое выражение бывает на лице матери, наблюдающей за тем, как едят её дети. Взяв сэндвич, я сел на край кровати, чтобы дружески улыбнуться Иокасу; и он глубоко, с чувством вздохнул, глядя, как мы располагаемся вокруг него. Так ребёнок раскладывает игрушки на одеяле. И ещё я понял, что наш приезд был частью его плана, хорошо продуманного плана. Со своим архитектором он мог проконсультироваться насчёт посмертного монумента, о команде бальзамировщиков тоже беспокоиться не приходилось. Иокас отлично умел читать мысли, и ему не составило труда понять, что я думаю, словно он пробежал глазами открытую страницу книги.
– Да, – сказал он, – всё так. У меня были трудности с моими идеями, потому что Джулиан не желал ничего понимать, но теперь он на моей стороне. Он согласен со мной. Нам необходимо собрать всю нашу несчастливую семью – Мерлинов – под одной крышей, в одном месте.
И он протянул руки к жующему Карадоку. Потом достал из-под подушки пергамент и подал его мне. Написано было по-гречески.
– Позволение Православной церкви переместить тело старика; Кёпген сделает это. Он всё ещё живёт в Спиналонге, работает, счастлив. Я виделся с ним на прошлой неделе. – Иокас негромко хохотнул. – Что ещё надо? Да, я хочу, чтобы меня озолотили – или надо сказать позолотили? Чтобы я весь стал золотым. Карадок, у меня есть разрешение на весь мыс.
Однако его слова произвели на Карадока совсем другое впечатление, нежели хотелось Иокасу; из-за столь откровенного разговора о смерти Карадоку стало не по себе.
– Плохо по форме, – резко произнёс он, жуя хлеб.
К тому же Карадок был очень суеверен и не имел никакого желания умирать, а потому не хотел ничего слушать. Я глядел на новое, оживлённое величественное лицо Иокаса и настраивал свои мозги на поиски прототипа; наконец как будто что-то щёлкнуло, и я вспомнил мозаики в Равенне, а также множество полузабытых историй об Юстиниане и храброй Феодоре. Я чувствовал, как долгая тягостная ночь турецкой души воплощена в её старой полумёртвой столице-в Восточной Венеции.
– Джулиан закажет по мне службу в соборе Святого Павла. – Невозможно описать радостную детскую улыбку, с какой он произнёс это. В его глазах сверкала страсть. – В соборе Святого Павла! – почти пропел он. Всё должно было звучать в высшей степени привлекательно – такой должна была стать смерть. А древние греки этого не принимали.
Отпив изрядный глоток из стакана, стоявшего на тумбочке, Иокас вновь притих в своём печальном счастье.
– Мне не пришлось это видеть, – сказал он, – но Джулиан как-то принёс фотографию, на которой я был изображён якобы присутствующим на поминальной церемонии. Это было необходимо с политической точки зрения – Амин-паша. Здесь все думают, что я специально ради него отправился в Лондон, но это неправда, я был тут. А всё Джулиан. Ох уж этот Джулиан! Только теперь я понемногу начинаю его понимать. Он никогда не любил меня, а теперь ему всё равно. И он очень боится смерти. Это точно.
Маленький доктор кашлянул, как бы сообщая, что ему пора. Пожав всем руки и пожелав спокойной ночи, он прикоснулся ладонью ко лбу Иокаса и кивнул, по-видимому выражая удовлетворение. Старый лысый евнух взял свою лампу, оставленную снаружи, и неторопливо повёл доктора во тьму. Тем временем в огонь подбросили несколько кусочков ладана, отчего воздух стал пахучим и как будто сгустился. Слуги ушли, правда, один остался неподалёку на всякий случай. Он уселся на неудобный стул в затенённом углу рядом с птицами и вроде бы задремал, опустив голову на грудь. На Иокаса это никак не подействовало; он всё ещё излучал энергию, напоминая мне о прежнем Иокасе, которого я когда-то увидел впервые, крепкого и неутомимого селянина, охотника, пловца. Мы сидели вокруг него, лежавшего на кровати – жёсткое расшитое покрывало византийской работы, свечи, слабые керосиновые лампы… всё вместе. И прошлое, тяжело навалившееся на нас тоже.
– Феликс, – сказал он, не отпуская белую руку Бенедикты, – я внимательно следил за всеми вашими попытками уничтожить нас, саботировать работу фирмы, сбежать. Я всё отлично помню, это было очень интересно, захватывающе интересно. Знаете, я понимаю вас, а Джулиан – нет, не понимает. Для Джулиана фирма что-то выражает в идеале, может быть его импотенцию? А? Я не такой умный, как он, и поэтому всегда опасался его. О, я очень любил его.
В нём вновь взыграла восторженная детскость. Облизав красные губы, он продолжал неторопливо, подбирая-отбирая слова из своего ограниченного английского запаса, как кто-нибудь другой мог бы наугад рвать цветы на лугу. Однако ему удавалось отлично выражать свои мысли, время от времени совершая ошибку, которая сама по себе была удачей.
– Вы нравились мне, – говорил он, – а почему? Потому что, Феликс, я сам искал настоящей свободы для своей души. Я тоже много думал. Но мне не хватило смелости, потому что я боялся Джулиана. Он был очень умным, он мог бы убить меня. – Иокас поднял руку, словно опасаясь, что я неправильно интерпретирую его слова. – Смерти я не боялся. Но мне не хотелось присоединяться ко всему остальному, что было на совести Джулиана; а ведь он делает вид, что ничего такого нет. Нельзя жить фирмой. А он жил ею. Джулиан видел слишком много слёз.
Проглотив слюну, он как будто опечалился на мгновение. Ясно было, что Иокас действительно любил таинственного Джулиана, и это не было обыкновенным восточным славословием. Легко было понять, что простой, прямодушный и здоровый человек испытывал жалость к калеке. Джулиан никогда не стрелял, не пускал в полёт ни птицу, ни воздушного змея; всё это так, думаю, но он умел любить. Я поглядел на белое ясное лицо Бенедикты. Сидя ко мне в профиль и всё ещё не выпуская руки Иокаса из своих рук, она смотрела на него с выражением восторга и доверия. Иокас поглубже вжался в подушки и закрыл глаза – не от усталости, а из желания не упустить нить своих рассуждений.
– Очень давно, – сказал он, – в самом начале, когда фирма была ещё очень маленькой [он произнёс на греческом языке слово, обозначавшее новорождённого младенца]… в те времена все наши сделки строились на доверии, в основном на обмене солью. Аравия и так далее. Феликс, люди не умели писать. Всё хранилось в памяти. До самого последнего времени мы все считали на старых счётах, какие до сих пор можно видеть в греческих бакалейных лавках. Единственной нашей защитой было взаимное доверие. Когда я думал о свободе и вспоминал старые времена, мои мысли застревали – как слоны – на этом незначительном и очень важном условии. Наши деньги работали на всём восточном побережье, и если тут или там появлялись обрывки бумаги с отпечатком большого пальца, значит, нам грозила опасность недоверия. Нам приходилось веритьв такую вещь, как обмен солью с шейхом. Крепче этого ничего не могло быть – самая высокая, единственная планка. А потом начались бумаги, документы, контракты. И фирма стала слишком большой, слишком сложной. Если соль потеряет силу… [92]92
Мф. 5:13; Лк. 14:34.
[Закрыть]Не так ли сказано в Библии? Я думал. Думал. Когда же Джулиан сказал мне, что все контракты фирмы сфотографированы и хранятся в одном небольшом доме, у меня появилась потрясающая идея… Я думал почти всю ночь и всё время разговаривал сам с собой. Я думал: что будет, если уничтожить эти контракты? Что тогда будет?
Он выглядел очень взволнованным, дважды судорожно сглотнул слюну и прижал руки к груди. Неожиданно мне пришло в голову, что я столкнулся с, одним из тех поразительно простых, но в то же время переломных течений мысли, которое Маршан и я (в случае Иоланты) называли случайным вектором; это была «шкала предположения», и, полагаю, в грубых механических терминах она представляла собой тот сектор человеческого сознания, где понят или прочувствован весь ужас идеи свободной воли. Именно из-за этой пугающей идеи люди бросаются со скал (посмотреть, что будет) или играют в русскую рулетку, случайно найдя пистолет на полке… Если – ключ в слове «если». И тогда я вспомнил о маленькой библиотеке, в которой хранятся снятые на микрофильм контракты фирмы. Что творилось в газетах, когда Мерлин перевёл всё на микрофильм; к тому времени контрактный отдел разросся до уровня Бодлеевской библиотеки. Теперь от бумаг ничего не осталось. Особый надгробный памятник – в тот раз не Карадоком – был воздвигнут в лондонском пригороде для хранения микрофильма. Нескладное маленькое здание, что-то среднее между римской виллой и старым вокзалом Юстон. Мне припомнилось, как бесновался Карадок из-за этого нелепого неоегипетского монстра с четырьмя тяжёлыми слоновьими колоннами. В устроенной наверху квартирке поселился прожжённый Шэдболт (тот самый старик, который сочинил наш с Бенедиктой брачный контракт). Теперь он стал регистратором контрактов. Что ж, сооружение не могло не напоминать маленький и страшный крематорий. Тут я положил конец своим размышлениям, чтобы сконцентрироваться на словах Иокаса, обращённых ко мне.
– Что будет? – повторил он, как настоящий драматический актёр, но уже в более низком регистре. – Или всё это, вся конструкция перестанет существовать… – Он закатил глаза, показывая белки, что в турецкой мимике означает полную катастрофу. – Или… ничегоне случится. Исчезнут бумаги и подписи, и, возможно, вернётся доверие, люди опять будут полагаться на слово, на произнесённое обещание, на соль.
Я понял, что нахожусь в гостях у великого, но совершенно безумного идеалиста. Надо же, доверие! Но он продолжал:
– Я счастлив узнать, что вы сами испытаете эту свободу – вы сделаете это, если вам придётся встать во главе фирмы. Зенон ясно видел. Он видел, как в большом доме вы ужинаете, и на этом ужине присутствуют ещё двенадцать человек. В тот же вечер вы сжигаете все контракты до единого и объявляете об этом миру. Потрясающе. Вы разожжёте высокий костёр. В нём сгорит старик. Это станет вершиной вашей карьеры. Вот только что будет потом, фирма продолжит своё существование или исчезнет, Зенон не видит, но он честный человек и ничего не придумал. – Иокас коротко хохотнул и добавил: – Конечно же, Джулиан не верит подобной чепухе, наверно, вы тоже не верите. А она верит, Бенедикта верит. Она долго жила в Турции и знает, как самые странные вещи вдруг оказываются реальными.
– Кто такой Зенон? – выслушав туманные доводы, спросил я, чтобы не оказаться в положении vis-a-vis. По-видимому, он был стариком, греком, чиновником, работавшим в бухгалтерии где-то в городе, и у него случались видения. Вне всяких сомнений, он – эпилептик. Похоже, великая погубленная мечта о Византии продолжала будоражить психически неустойчивых жителей Полиса, волновать их сны тёмными расплывчатыми видениями будущего, которого по случайности не будет. Вдруг мне показалось, что я слышу мерзкий визг кликушествующих дервишей; они шлёпали по полу мечети, визжа и пуская пену, в точности как шизики в «Паульхаусе». Или бросались на землю, как жабы, бились в пыли и вопили. Неотъемлемая часть того же феномена.