Текст книги "Бунт афродиты. nunquam"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
V
Дней через десять, обсудив с Маршаном и Саидом, как «кормить» Иоланту, то есть к какому току её подключать, и как работать с куклой Адамом до моего возвращения… сделав это, я повёз Бенедикту в Саутгемптон, где мы должны были взойти на корабль и начать наше путешествие в Турцию. Холодный дождь падал на подмороженные холмы и глиняные карьеры – самый безобразный лик зимы. Наверно, безнравственно было веселить сердце картинами весеннего Средиземноморья с его апельсинами, сверкающими на дальних островах, и высокими мартовскими волнами… но настроение поднималось. А вот Бенедикта ни разу не улыбнулась, пока я радостно насвистывал, топя визжащие покрышки в чёрных лужах. Более того, я не мог не думать о том, что получил внеочередной отпуск – несмотря на печальные известия об Иокасе и приготовлениях к смерти. Отпуском пахло в воздухе, особенно когда мы наконец-то обнаружили Карадока в портовом пабе на третьем пирсе, на который по каким-то таинственным соображениям нас направили. Разве мы собирались плытьв Турцию? Лично я предпочёл бы Восточный экспресс с его долгим романтическим громыханием через всю Европу. Однако мы были в ведении отдела поездок фирмы, и нас, как всегда, не спросили.
Что же до Карадока, то он разрумянился и говорил бессвязно столько же от радости, сколько от выпитого им виски; но его внешний вид привёл меня в ужас – грязная порванная одежда, отросшая, неухоженная борода, нестриженые волосы.
– Знаю, – сказал он, обратив внимание на наш ужас. – Это ничего; я провёл месяц в Вудхендже и Стоунхендже – пренеприятнейший месяц, доложу я вам, ведь я жил как обезьяна под кустом. А теперь фирма выслала мне пару чемоданов с приличной одеждой и бритвами. Скоро я опять буду достоин вашего уважения.
Он сделал почти неприметный жест, который бармен мгновенно перевёл как «три двойных виски», и вдруг торжествующе воскликнул:
– Я опять на фирме. – И расхохотался знакомыми оглушительными «хо-хо». – Опять пробил брешь, дорогие мои. Пока меня как будто принуждают работать в кладбищенском отделе, размещать кладбища, проектировать мавзолей и всё такое; но Джулиан говорит, что если я буду хорошо себя вести, то смогу через общественные уборные и прочее вернуться к настоящей архитектуре. Сейчас мне предстоит мавзолей на солнечном юге – опять Иокас призывает меня проектировать кладбищенский монумент! Но это может стать по-настоящему свободным трудом – впрочем, кто я такой, чтобы ворчать? В сегодняшней газете ещё два мнемона, читали?
Он был вне себя от радости.
– А вы знаете, кого наняла фирма? – спросил он, грозя мне пальцем. – Нет, вы только послушайте. Тайна нашего пребывания в доке наконец-то перестала быть тайной, едва я понял, что стоявшая на якоре старая серая летающая лодка освещена не просто так, а поджидает пассажиров и команду. Когда мы взошли на борт, пришлось мне отбросить возникшие было дурные предчувствия, потому что корабль оказался просторным и одновременно уютным – с двумя палубами, барами и конференц-залом, где нам предстояло обедать и проводить бóльшую часть времени. Выбор был сделан отличный, вот только двигалось судно медленно, чертовски медленно; да ещё я выяснил, что нам придётся заходить чуть ли не во все порты для дозаправки горючим – в Марсель, Неаполь, на остров Бари, в Афины… Впрочем, в этом тоже была своя прелесть, так как мы могли провести там вечер. Возможно, в Афинах нам удастся повидать графиню Ипполиту, Ариадну? Переговорив с Карадоком, я послал телеграмму, предупреждая её о нашем предполагаемом появлении в Наосе [80]80
Главное помещение (святилище) в античном храме (греч.).
[Закрыть], в её загородном доме.
Мучительным оказалось начало путешествия; мы наращивали и сбрасывали обороты двигателей, пытаясь вырваться на волю, покинуть стоянку, но всё было напрасно. Вода держала нас, как липучка – мух; мощные моторы оглушительно выли, деревянные настилы ходили ходуном, корпус вибрировал под напором волн. В конце концов, а нам это показалось вечностью, летающая лодка обрела свободу, вырвалась из водного плена и взлетела в небо, после чего сделала долгий медленный разворот над землёй с её игрушечными домами и садами, пирсами и железнодорожными вокзалами, направив нос в высокое синее весеннее небо, ожидавшее нас где-то за Корсикой. А там и шум стих, появилась возможность поговорить; к тому же откуда ни возьмись набежали стюарды с бутылками и сэндвичами. Лёгкие тихие облачка пушились в великолепной синераме, внушая нам иллюзию быстрого полёта и власти над небом. У нас поднялось настроение.
Места было так много, что мы все могли разойтись по разным углам, если появлялось желание почитать, поработать или подумать. Например, Вайбарт устроился в дальнем конце салона, положил портфель на колени и стал смотреть в окошко. Мы даже не имели возможности с ним поздороваться, тем более он приехал в последнюю минуту на служебной машине, поэтому бегом направился к трапу, не сумев обменяться приветствиями с друзьями и коллегами. В своих тёмных городских одеждах и массивных очках «Гомбург» он казался печальным и отрешённым от всего вокруг. И наоборот, Гойтц выглядел прекрасно, да и вёл себя совершенно раскрепощение Его можно было принять за, скажем, знаменитого скрипача, направляющегося на очередные гастроли. С собой у него был загадочный кожаный саквояж, по виду похожий на чехол для ружья, который вполне мог служить футляром для скрипки. С очками на носу он благодушно, хоть и сонно, листал как будто большой каталог семян – правда, иллюстрированный трупами в разных видах, словно призёрами конкурсов красоты. Если Вайбарт казался печальным и отрешённым, то что говорить о Бауме, коммерческом представителе фирмы зарубежом? Он как будто внимательно прислушивался к экономическим показателям внутри себя, пытаясь понять, будет его тошнить или не будет. Мне пришлось провести с ним часть времени, потому что он был очень нежным, очень еврейским и наверняка воспринял бы невнимательность чиновника более высокого ранга как удар по своему самолюбию. Однако мне пришлось узнать, что его вид, хоть и необычный, никак не связан с морской болезнью.
– Меня беспокоит Англия, – задумчиво произнёс он, глядя вниз, словно хотел разглядеть её сквозь облака. – Меня беспокоит молодёжь, мистер Феликс. Они все изучают экономику. Все получают научные степени – таких теперь пруд пруди. Но вам известно и мне известно, что экономика вовсе не наука. Умственная эволюция, необходимая для её изучения, может остановиться на анальной стадии. Люди же, мистер Феликс, застрявшие на анальной стадии, суть угроза человечеству. Вы так не думаете?
– Думаю. Думаю.
Я поддакнул ему со всей серьёзностью; его озабоченность судьбой страны на самом деле была очень глубокой и искренней. Интересно, а Гойтц тоже застрял на анальной стадии… а Нэш? А Джулиан, семенящий повсюду с золотым говном в коричневой обёртке? Не говоря ни слова, я с самыми лучшими чувствами похлопал Баума по плечу и просигналил стюарду, чтобы он принёс мне ещё порцию спиртного. Бенедикта спала тихо, невинно. Если мне суждено быть убитым, подумал я, то пусть это будет кто-нибудь, похожий на неё. До меня донёсся голос Карадока, говорившего на полтона выше из-за рёва мощных моторов, благодаря которым мы летели уже в небесах Франции.
– Время, которое я не работал на фирму, не прошло даром, – радостно кричал он. – Пусть даже в Стоунхендже я чуть не околел от холода. Я отправился туда, прихватив с собой Пулли и секстант, потому что собирался почитать и порисовать. Вам ведь известно, что я всегда интересовался традициями нашей архитектуры. Ничего ведь не меняется, и, стоит мне добраться до какого-нибудь памятника старины, я опять и опять в этом убеждаюсь, будь то Парфенон или Целебес – древний или современный, будь то Канберра или Вудхендж. Как будто у строителей городов был внутренний гирокомпас, который заставлял их учитывать определённые космические факторы, например солнце, луну или полюс.
Он отхлебнул из рюмки, и на лице у него появилось довольное, но безжизненное выражение, когда он принялся рассуждать о мегалитах, сориентированных по солнцу примерно в 1800 году до нашей эры; о прежних полярных звёздах типа Беги и Бетельгейзе и их влиянии на ориентирование городов и храмов.
– Знаете, – проговорил он с королевской торжественностью, – мы с Пулли открыли магнитное поле в Стоунхендже – место около центра, где размагнитились часы и компас визжал от боли. Это напоминает Эпидавр [81]81
Древнегреческий город, культовый центр бога врачевания.
[Закрыть], где акустическая волна самая высокая и чистая. Я не мог оставить там метку, но всё зарисовал. Не знаю ещё, что это доказывает. Кстати, и в соборе Святого Павла – там тоже есть такое место в главном приделе, примерно там, где лежит чёрный шестиугольный камень. Меня это не удивляет, хотя должно бы. Собор Святого Павла в гораздо большей степени подвиг инженерной мысли, чем любой другой собор, и, естественно, производит не такое сильное эстетическое впечатление. Он был построен великим мастером в полном соответствии с математическими принципами и не был мечтой вдохновенного создателя, напоенной поэзией, не представляет собой застывшую музыку и так далее. Нет, он принадлежал своему времени; он был настоящим символом торгашеской страны в эпоху здравого смысла, в предвидении Энциклопедии и Промышленной революции. И неслучайно, что деловая часть города, его денежная часть, расположилась вокруг великого символа накопления и разделения. И неслучайно, что он очень напоминает железнодорожный вокзал – Юстон или Ватерлоо. Он возвышается как символ времени, которому принадлежит. После Святого Павла куда мы пошли? Купол что пузырь Красного моря. Вдребезги разбилась торгашеская мечта. И вот теперь у толпы слишком много карманных денег, а ждать вроде бы нечего, кроме долгой эпохи кровопролития, выражением которой стал цементный блок. Теперь трудно отличить казарму от тюрьмы или от многоквартирного жилища – прямо сказать, это попросту невозможно. Они принадлежат к одному духовному течению – я называю его «эго черни» вслед за нашим старым другом Сипплом. Кстати, мы встретимся с ним в Турции? Совершенно невозможно предсказать, во что это выльется, хотя уж точно не избежать всеобщей смерти от скуки и конформизма. Но я не доживу и не увижу, что будет после кровавой бани… – Он продолжал говорить, постепенно дойдя до младенческого лепета, когда язык уже не подчинялся ему, укачанный постукиванием и потряхиванием самолёта на воздушных волнах французского поднебесья.
Я не понимал, что могло заинтересовать Джулиана в подобных рассуждениях. Очевидно, он видел результат исследований Карадока.
Так как Бенедикта всё ещё спала, положив на колени «Вог», я направился к Вайбарту, желая обменяться с ним парой слов, однако меня перехватил печальный Баум, который, выражая очевидное желание открыть мне своё сердце, жестом пригласил меня сесть рядом. У меня теплилась надежда, что мы не будем обсуждать английскую нацию и её обычаи, поскольку я уже давным-давно перестал сокрушаться по этому поводу; к счастью, надежда оправдалась, поскольку теперь он заговорил о евреях.
– Интересно, – сказал Баум sotto voce, оглядываясь кругом, не подслушивают ли нас, – замечали ли вы антисемитские настроения в фирме? Недавно я очень огорчился.
Если Баум огорчался, то это было видно по нему.
– С чего бы это? – спросил я, рассчитывая перевести разговор на другую тему, пока не началась нотация.
– Граф Баньюбула, – как ни странно, произнёс он и, не мигая, стал смотреть прямо мне в глаза.
– Баньюбула? – изумился я.
Сжав губы, Баум кивнул, а потом продолжал с напором:
– Вчера, мистер Феликс, проходя мимо правления, я услышал такое, что прирос к полу. Он разговаривал с большой группой из торгового отдела. Не знаю, зачем они собрались и в каких регионах работают, но смысл его обращения был… Подождите, я записал. – Дотошный Баум извлёк карманный дневник, в котором застенографировал привлёкшие его внимание фразы. Откашлявшись, он принялся читать, имитируя аристократическую медлительность, свойственную Баньюбуле: «В наше время крайняя плоть, как всем известно, часть поэтического наследственного владения мужчины; нарочито, но изящно уменьшенный или совершенно упокоенный, он был предметом вдохновения для величайших художников и скульпторов, каких только знал мир. Вспомните Микеланджело, его невероятное…» – Поджав губы, Баум отложил книгу. – Больше я ничего не слышал, потому что они закрыли дверь, но меня это поразило. Мне пришло в голову, может, все торговцы, которые там собрались, евреи, а он…
Я осушил бокал и положил руку на плечо моему милому собеседнику.
– Баум, ради бога, – сказал я, – послушайте меня, Баум. Микеланджело был евреем. Все были евреями: Жиль де Рэ, Петрарка, Ллойд Джордж, Маркс и Спендер, Болдуин, Фабер и Фабер. Это уж нам известно наверняка. И У ВСЕХ БЫЛА КРАЙНЯЯ ПЛОТЬ. А вы знаете, что Баньюбула тоже еврей? И я еврей.
– Он не еврей. Он латыш, – с напором произнёс Баум.
– Уверяю вас, еврей. Спросите кого угодно. Баум несколько успокоился, но всё же не совсем поверил.
– У него теперь такая работа, что она значится в списке совершенно секретных, и ни у кого ни малейшего представления о том, чем он занимается. Естественно, я не хочу обвинять фирму, но с латышами никогда ничего не знаешь наверняка.
Выглядел он усталым. Покидая его, я постарался создать впечатление, что делаю это неохотно и вопреки собственным чувствам, для чего смахнул невидимую нитку с его рукава и уверил, что всё будет хорошо.
– Но, главное, ни в коем случае не поддавайтесь антилатышским настроениям, – сказал я, и, хотя на его искажённом лице сохранялось мрачное выражение, он согласно кивнул и со вздохом вновь уткнулся в свои бумаги.
Вайбарт выглядел не менее мрачным со взглядом, устремлённым сквозь облака, вдаль, где начали появляться синие просветы.
– А, Феликс, – задумчиво произнёс он. – Садитесь-ка поближе, вы ни разу не ответили на мои письма.
Я не стал этого отрицать.
– Не мог придумать, что бы такого написать; прошу прощения. Там нельзя было вообще болтать – хотя в болтливости мы находили некоторое разнообразие, пока я не сбежал, не получил по голове и не отдышался в «Паульхаусе» на успокоительных таблетках.
– Мне надо было с кем-нибудь поделиться, – сказал он. – Я рассчитывал, что вы останетесь сумасшедшим и информация не выйдет наружу. Увы, не сработало.
– Слыхали насчёт Иокаса?
– Ну конечно.
– Собираетесь повидаться с ним? Или у вас другое задание и вы всего лишь воспользовались служебным транспортом?
Вайбарт покосился на меня и вдруг как будто выстрелил странным недобрым взглядом. Довольно долго он молчал, но потом всё же ответил не без очевидного сомнения:
– Я и вправду воспользовался предлогом как издатель. Но мне очень хочется в последний раз поглядеть на него живого.
– Вы были знакомы? Встречались?
Вайбарт вздохнул.
– Я был с ним знаком, хотя и не сумел понять его как человека, совершенно изменившего мою жизнь. Думаю, такое случается довольно часто – и это всегда удивительно. Но что меня поражает: предоставив мне работу в фирме, он отлично знал, что я перееду в Лондон и заберу её с собой. Зачем он сделал это, если у него и у неё были такие чувства? Почему не предоставить мне ещё четыре года губить себя в консульстве, потихоньку поднимаясь до канцелярской крысы и до треклятого советника где-нибудь в Анкаре или в Полисе? [82]82
Здесь: Стамбул.
[Закрыть]Когда мне неожиданно открылась правда, я зажмурился и постарался вспомнить лицо добрячка. «Значит, это был он, – сказал я себе, – всегда он». Ладно, сам знаю, что фраза не того; но меня словно ударили промеж глаз. А потом её смерть. Всё до того поразительно, что мне и теперь ещё не верится. Но я хочу ещё один раз посмотреть на него – Феликс, ведь в нём моя единственная связь с Пиа. Господи, какая же грандиозная обманщица наша жизнь, какая же она двурушница.
Глаза у него наполнились слезами, которые он по-мужски попытался скрыть, сморкаясь в платок и тряся головой. Он топал ногами и чертыхался, а потом вдруг, ни с того ни с сего, повеселел. Собственно, ничего странного в этом не было: стоит человеку выговориться, и у него легчает на душе; можно как будто и порадоваться, хотя положение остаётся таким же отчаянным или неприятным.
– Ну вот, – произнёс он, решительно комкая платок и откашливаясь. – Ну вот. Хватит об этом.
Бедняга Вайбарт и его красавица жена; мне даже стало стыдно из-за перевоспитанной Бенедикты, спящей по соседству. Но смерть?.. Мы все, как муравьи, ползаем по Великому Ложу Всякой Всячины, поглощённые нашими так называемыми проблемами; а нечто немыслимое, неведомое в это время заглядывает нам в лицо.
– К чёрту смерть, – громко проговорил Вайбарт, словно читая мои мысли. – Это всего лишь предварительное решение, принятое людьми, которые не справляются со своими душевными неурядицами.
– О чём вы?
– Конечно же, о вечной жизни. Люди бессмертны, старина; это как кнопка, которую все боятся тронуть, потому что на ней ничего не написано, и все боятся, как бы чего не вышло, если на неё нажать. Кнопка неведомого.
– Вайбарт, вы придумываете.
– Да. Хотя нет. Я серьёзно. – Печальный задумчивый взгляд вновь скользнул по мне, после чего Вайбарт поудобнее устроился в кресле. – Суть в том, – продолжал он, – что всё имеет свою противоположность. Например, этот человек ранил меня в самое сердце, из-за чего, естественно, я возненавидел его – и ненавидел долго, целеустремлённо, яростно. А потом постепенно ненависть превратилась в извращённую привязанность. Да, я ненавидел его за то, что он сделал мне; но в конце концов я полюбил его, я почувствовал благодарность к нему за свои страдания. Вы понимаете? Ничего подобного я бы иначе не испытал, а ведь это бесценный опыт, который, не будь его, остался бы для меня неведомым. И теперь у меня двойственное чувство: любовь-ненависть. А ещё меня гложет любопытство, мне хочется поглядеть на него – на полубога, который держит в своих руках будущее человека и его счастье. И даёт изощрённые уроки страдания и самопожертвования – ведь, насколько я понимаю, посылая меня в Англию, он знал, что я возьму её с собой. Неужели он больше заботился о фирме, чем о ней?Неужели она всё понимала и это решило её судьбу, заставило её покончить с собой?
Что тут можно сказать? Очевидно, что его постоянно и жестоко грызли эти вопросы; именно из-за них поседели его светлые волосы, густые и как будто пропылённые, из-за которых его лицо сияло необычной чистотой. Этим же вопросам он был обязан своей стройностью – потому что люди, которые плохо спят, как правило, худеют. Никогда прежде он не выглядел привлекательнее и здоровее; на его усталом, изящном лице не осталось и намёка на округлость, оно стало зрелым и обрело ту самую завершённость, которую теперь могла сохранить навсегда лишь посмертная маска. Ни убавить, ни прибавить. (Я поймал себя на том, что думаю как создатель кукол, который не в силах отвлечься от мыслей о давлении-натяжении заменителей жил, костей, нейлоновой кожи.)
– Вы знали, – спросил он, – что у нас незадолго до её смерти был ребёнок? Да, был, скорее, у нихбыл ребёнок. Во всяком случае, для Пиа это было слишком поздно, поэтому и родился даун – жуткий уродец с ластами. Слава богу, он скоро умер – впрочем, не знаю, сам он упал или его толкнули. Думаю, Пиа разделалась с ним из отвращения, и хорошо сделала, если, конечно, это действительно она. И пошло-поехало. Всё так же в бесконечном mélopée [83]83
Речитатив (фр.).
[Закрыть]. Уф! Мой милый Феликс, что же это я надоедаю вам своими россказнями, когда у вас и своего хватает? Теперь я тоже, время своё дело делает, не доверяю фирме и боюсь её, особенно после того, как понаблюдал за вашим фиглярством, вашей долгой борьбой за идею личной свободы, которая не должна ограничиваться мерлиновским спрутом. И мне хотелось восстать против этого нравственного вскармливания, убежать подальше, подобно вам, чтобы спрятаться и начать что-то чистое, что-то по-настоящему моё. Но потом я решил, что у нас неправильная точка зрения. То есть мы неправы, когда смотрим на фирму как на нечто кафкианское, давящее на нас извне; настоящее давление происходит изнутри, оно в нас, давление бессознательного, находящегося внутри сознания, вроде разбитой арфы. Как раз её нам надо починить, испытать и направить на создание… скажем, Красоты.
– Так просто! – воскликнул я. – Красоты? Пожалуйста, объясните.
– В сущности, Красота – это то, что есть или кажется совпадающим с замыслами или желаниями Природы.
И мы расхохотались, обнаружив, что блуждаем в одном лабиринте – вместо того, чтобы встретиться у выхода.
– Хватит об этом, – сказал я, и он, извиняясь, поклонился, хотя его глаза смеялись ещё веселее.
– В любом случае уже слишком поздно, – продолжал он. – Итак, нам надо охранять интересы фирмы; взгляните-ка, а? Некий промышленный шпион раскрыл деятельность фирмы в сфере наркотиков. К счастью, отчёт был послан мне; они – он, верно, не знал, что у меня мерлиновский филиал. Вот так у меня появился шанс почитать и поразмыслить: что из этого мы хотим сделать достоянием гласности и что предпринять, если ничего не делать достоянием гласности? Поэтому я тут; стамбульский конец наркотической цепи укрыт тайной просто потому, что методы бизнеса весьма разнообразны; мы не стоим на месте, старина. Итак, я хочу, чтобы Иокас познакомился с досье и сам сделал выводы. Так я объясняю свою поездку.
Он ненадолго удалился, а я заглянул в его досье о наркобизнесе, которое было написано в довольно бойкой журналистской манере, отдалённо напомнившей мне наброски Маршана – хотя этот документ вряд ли сочинял он… «Масло конопли собирают разными способами, включая (в Турции) и такой, когда человек бежит по полям, чтобы оно налипло ему на голое тело… В сигареты кладут высушенные и растёртые верхние листья, корешки, цветочные пестики… Надо жевать листья и ростки, но, жуя, ещё курить коноплю и пить много воды. В Эфиопии коноплю смешивают с мёдом или высушивают до порошкового состояния и употребляют с едой. В Аравии листья конопли скручивают и курят. Но это самый слабый наркотик, которым занимается „Мерлин”. Фирма также широко распространяет семена ololiuqui– „Мексиканской утренней славы”. Однако если восточное отделение фирмы имеет дело с продуктами, несколько старомодного плана, то лондонскому отделению отлично известны современные стандарты и требования. Фармацевтические подразделения „Мерлина” опередили все подобные им предприятия. Бефотенин, например, является наркотиком, который был впервые обнаружен в сальниках жаб (Bufo vulgaris),а также в листьях мимозы, растущей в русле Ориноко. Его уже используют как нюхательное вещество, вызывающее галлюцинации, хотя он всё ещё в списке под грифом „секретно”. Лаборатории „Мерлина” работают и над протеином, полученным из сыворотки крови шизофреников, который называется тараксеином; инъекции этого вещества вызывают очевидную шизофрению у обезьян. Но наибольшие опасения, если иметь в виду секретные разработки наркотиков, вызывает дитран, который считается намного более сильнодействующим препаратом, чем ЛСД или мескалин…»
На этом месте я наконец-то увидел заметки на полях, сделанные характерным почерком Маршана. «Относительно дитрана. Одна доза из 15 мг, старина, переворачивает мир; в особых случаях в «Паульхаусе» дозу увеличивают до 30 мг внутримышечно. Господи, надо слышать, как они кричат! Это до того больно и до того страшно, что курс лечения очень короткий, как в Лурде, и куда более щадящий. Эффект отдалённо напоминает эффект ЛСД. Когда ситуация выходит из-под контроля, применяется хлорпромазин, от 20 до 50 мг внутримышечно через каждые тридцать минут, – пока выдерживает сердце».
Вернулся умытый и причёсанный Вайбарт.
– Я не вижу в этом ничего такого.
Он закурил сигару и сказал:
– Не знаю. Вопрос степени. Например, мы запустили (так сказать, из-под прилавка) новый коктейль с мощным сексуальным действием – пополам водка и сок Amanita muscaria– гриба, вызывающего галлюцинации. Называется «Колесо Екатерины», полагаю, в честь Екатерины Великой, которая наедалась этими грибами до бесчувствия между своими романами. Что до меня, то я понятия не имею, сколько этого выпускать на рынок. Посмотрим, что придумает Иокас и решит Джулиан. «С древних времён, – прочитал он с учительской интонацией, – изменение сознания наделялось мощным лечебным воздействием; это было известно участникам Элевсинских мистерий и задолго до Элевсинских мистерий». – Неожиданно он захлопнул своё досье и бросил его в портфель из блестящей кожи. – Поглядим, что будет.
Ночь опускалась на потемневшее море, оставляя тучи на западе, но мы ещё успели насладиться предвечерним голубым просветом. Снижение было ровным, разве что время от времени нас легонько покачивало, словно кто-то ладонью хлопал самолёт по плечу, пока мы почти что не поплыли по воде. Под нами то бежали вперёд, то, играючи, поворачивали назад юные весенние волны, своим весельем обещая яркое солнце, которого оставалось недолго ждать. Внешний мир сначала окрасился в цвет лаванды, потом стал тёмно-фиолетовым. Мы мчались вдоль неровной береговой линии, отмечая то один, то другой утёс, устремлявшийся всем своим существом в пустое небо. Где-то поднималась луна. Примерно через час нам предстояло встать на якорь в Неаполитанском заливе, где капитан пожелал переждать ночь и заправиться горючим. Однако идти в город не имело смысла, так как следующий перелёт был назначен за час до первых лучей солнца, чтобы захватить как можно больше света для посадки в Греции, которую капитан считал более рискованной, чем неапольская. Собственно, нас это не касалось; мы рано поужинали и заснули на удобных кроватях.
Афины, когда они наконец показались, были совсем другими – во всяком случае, для меня; город словно висел в фиолетовой пустоте, как голубоватый фрукт на голой ветке ночи. День был на удивление тихим: вдалеке показывались то одна, то другая гора со снежными вершинами, море с достоинством несло свои волны к чётко обозначенному горизонту. Но, конечно же, дело было не столько в привычной и милой глазу красоте этих мест, сколько в мгновенно возникших воспоминаниях. Полагаю, Афины всегда останутся для меня тем же, чем Полис – для Бенедикты, то есть местом, любимым одинаково и за испытанные в нём страдания, и за радости. В конце концов, в Афинах я провёл часть своей юности, то странное и восторженное время, когда возможно всё и ничего. Здесь я жил с Иолантой – не с полумифической звездой, которую мы пытаемся воссоздать из резиновой массы, а с типичной проституткой из маленькой столицы, решительной, весёлой и прекрасной. (Я мысленно повторял её имя на греческий лад, вызывая в памяти её облик, и в то же время сжимал руку Бенедикты с нежностью, вызванной неживой женщиной, в которой я не распознал богиню, когда она была моей. Неужели я влюбился в неё, так сказать, ретроспективно? Или так оно и должно быть? Разве ампутированная рука не болит зимой? Не знаю.)
Теперь мы двигались в большом жирном пузыре из фиолетового и зелёного солнечного света, мягко погружаясь в тёмную чашу, в которой лежал трепещущий город. Ночь сгущалась над Саламином. Всё внизу было словно нарисовано синим мелом или, скорее, напоминало блестящую синюю копирку. Но, как всегда, белел абстрактный кубик Акрополя, будто развёрнутый парус, последний белый светлячок, когда весь мир погружается во тьму. Гиметтус медленно повернулся на патефоне, демонстрируя бритый затылок. Мы прибыли вовремя. Вовремя сделали круг над городом и его главным символом и посмотрели на всё, на что стоило посмотреть. Муравьи махали нам из-под фундамента Парфенона, и Карадок махал им в ответ с неистовым дружелюбием – я же не понимал, с какой целью он это делает, поскольку никто не мог нас видеть, разве что белые блики. И всё-таки. А тем временем мой взгляд выхватил надпись на фундаменте и помчался по улицам в поисках маленького отеля, где, в седьмом номере, прошла немалая часть моей жизни. Но я оказался недостаточно проворным, и, когда определил направление, одна улица скользнула в другую, а там и вовсе дома встали рядами и закрыли вожделенный вид. Мы уже, естественно, снижались для посадки, но сначала нам предстояло сделать длинную петлю, которая увела нас опять в море, чтобы мы могли вернуться в Фалерон и сесть на его водную гладь. Всё прошло гладко, без сучка и задоринки; судно с беспрерывно болтающими греческими таможенниками весело приближало нас к берегу, внушая нам, будто нас здесь с нетерпением ждали и наше появление привело всех в настоящий экстаз. На самом деле это было всего лишь выражением национального греческого гостеприимства; чуть позже, на суше, к нам прицепился пожилой таможенник, но тут возник шофёр Ипполиты. Мы все в один голос закричали: «Григорий!» – и за этим последовали объятия и счастливые слёзы. Тронутые нашим плохим знанием греческого языка и очевидной любовью к почтенному Григорию, таможенники с улыбками и поклонами ускорили для нас процедуру досмотра. Итак, мы в Греции. Нас ждали два автомобиля, и после недолгих раздумий мы сумели их поделить. Карадок, Бенедикта и я отправились в Наос, чтобы навестить графиню, тогда как Вайбарт и остальные решили провести ночь в Афинах.
Когда мы двинулись в путь, Карадок был до странности притихшим; Бенедикта чистила мандарин, сунутый ей мальчишкой; я размышлял, сам не знаю почему, о затопленном розарии с жёлтыми чайными розами, качавшими головами, и о музыке, парившей в воздухе летними вечерами, когда мы засиживались допоздна, несмотря на прохладу, возле пруда с лилиями. А сейчас слишком холодно, чтобы ужинать на открытом воздухе. Целую вечность я не видел Ариадну. Я спросил Григория, как поживает графиня Ипполита, и он ответил мне быстрым взглядом в зеркале.
– С тех пор как умер мистер Графос, – сказал он, – она почти не выезжает. Правда, много работает в саду и построила на своей земле маленькую церковь Святой Варвары.
Григорий умолк, собираясь с мыслями, видимо желая сообщить мне что-то ещё, но не надумал ничего стоящего. Или, не исключено, не захотел откровенничать в присутствии остальных. У северянина Григория было фанатичное отношение к табели о рангах. Да и не подобает шофёрам обсуждать своих хозяек даже со старыми друзьями. Вот так!
Уже стемнело, но дом сверкал огнями, когда мы шли по саду, оставив наш багаж в распоряжении Григория. Она вышла на порог, видимо услыхав шум мотора, – Ипполита, я хочу сказать. У неё был неожиданно робкий вид, когда она стояла, придерживая дверь и близоруко вглядываясь в темноту, из которой один за другим должны были появиться её друзья – её давние друзья. Потом были долгие и нежные объятья. На фоне огромной комнаты со средневековыми сводами, освещённой камином, сразу стало заметно, как она похудела.