355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоренс Даррелл » Маунтолив » Текст книги (страница 22)
Маунтолив
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:50

Текст книги "Маунтолив"


Автор книги: Лоренс Даррелл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Он в страшной спешке переоделся, собрал как попало вещи и помчался через город обратно к шоссе, в пустыню, покидая место преступления, словно самый заурядный вор. Он принял решение. Он попросит о переводе немедленно, все равно куда. Он больше не станет тратить время на Египет, страну мошенников и нищих, на обманчивый этот ландшафт, стирающий в пыль воспоминания и чувства, на людей, которые клянчат дружбы и предают любовь. Он даже и не думал теперь о Лейле; она, должно быть, уже ночью пересекла границу. Но чувство было такое, словно ее и не было никогда.

Бензина в баке на обратную дорогу должно было хватить с избытком. Выруливая последний на выезде из Города поворот, он оглянулся, один-единственный раз и с дрожью отвращения, на жемчужно-белый мираж минаретов, вырастающих прямо из озера. Громыхнул где-то поезд, очень далеко. Он врубил на полную громкость приемник, чтобы ни о чем не думать, а просто мчаться по серебристому пустынному шоссе к зимней столице, на юг. Со всех сторон, как вспугнутые зайцы, прыснули по сторонам дурные мысли и некоторое время еще неслись рядом с машиной, будто потеряв от страха голову. Он понял, что дошел до новой внутри себя границы; отныне его жизнь станет складываться совсем иначе. Все это время он был как будто скован, спеленут туго; теперь же цепь распалась. Он услышал мягкий перебор струн, и знакомый голос Города обрушился на него опять, со своей извращенной негой, со страхами и мудростью всех прожитых веков.

Jamais de la vie,

Jamais dans ton lit,

Quand ton cœur se deeemange de chagrin…

Он выругался вслух и вырубил радио, заставил ненавистный голос замолчать и поехал дальше, хмурясь на пробивающийся потихоньку по краю барханов солнечный свет.

Добрался он на удивление быстро и затормозил у посольства рядом со старенькой туристской малолитражкой Донкина, в которую сам Донкин с Эрролом на пару загружали громоздкий скарб охотников-профессионалов – ружья в футлярах, патронташи, бинокли и металлические термосы. Он запер машину и подошел к ним медленно, смущенно. Они оба тут же радостно ему разулыбались, как два майских солнышка. Им нужно уехать в Александрию не позже полудня. Донкин был возбужден и беспечен. Утренние газеты принесли добрую весть: король резко пошел на поправку, и теперь к концу недели ожидается целая серия аудиенций.

«Уж теперь-то, сэр, – сказал Донкин, – Hyp заставит Мемлика шевелиться. Вот увидите».

Маунтолив кивнул механически; новость тускло звякнула, без ясного звука и цвета, без знамений и тайных смыслов. Ему больше ни до чего не было дела, что бы там ни случилось. Его решение просить о переводе, казалось, сняло с него в дальнейшем всякую ответственность в отношении так называемых личных чувств.

Он задумчиво прошел в резиденцию и велел подать себе завтрак в гостиной. Смутное раздражение, но как бы и со стороны. Потом попросил принести персональную вализу, чтоб покопаться в личной почте. Ничего особо интересного он там не обнаружил: длинное болтливое письмо от сэра Луиса, жарившегося счастливо на солнышке в Ницце; сплошь сплетни об общих знакомых, впрочем забавно и не без юмора. И конечно же, старый raconteur [102]102
  Любитель рассказывать истории; брехун (фр. ).


[Закрыть]
не мог обойтись без анекдота под занавес, чтобы закруглить письмо:

Надеюсь, мой милый мальчик, форма тебе все еще впору. Я тут вспомнил о тебе на прошлой неделе, встретив случайно Клоделя – он французский поэт и был по совместительству послом, – потому что он рассказал мне весьма забавный анекдот о своеммундире. Он тогда служил в Японии. Как-то раз он вышел прогуляться и, случайно обернувшись, обнаружил, что его резиденция горит себе яснее некуда, как масленичный костерок; вся его семья была с ним, так что беспокоиться за их безопасность не приходилось. Но его рукописи, его бесценная коллекция книг и писем – все осталось там, в горящем доме. В тревоге вполне объяснимой он поспешил назад. Было ясно, что дом сгорит дотла. Он добежал уже до парка, когда навстречу ему попалась маленькая, но очень важная фигурка – его японец-дворецкий. Не спеша, преисполненный чувства собственной значимости, он шел навстречу послу, вытянув перед собой руки, совсем как лунатик; на руках висел парадный мундир господина поэта, безупречно сложенный, без единой складки. И сей дворецкий сказал ему гордо и совершенно спокойно: «Беспокоиться не о чем, господин посол. Я спас единственную действительно ценную вещь». А пьеса, написанная наполовину, а рукописи стихов наверху, в ящике уже горящего стола? Я вдруг подумал о тебе, сам не знаю почему.

Он читал, вздыхая, улыбаясь печально и не без зависти: чего бы он сейчас не отдал, чтобы выйти в отставку и писать приятелям из Ниццы. Было еще письмо от матери, несколько счетов от лондонских поставщиков, записка от личного брокера и коротенькое письмецо от сестры Персуордена… Ничего по-настоящему важного.

Раздался стук в дверь, и появился Донкин. Вид у него был слегка удрученный.

«Только что звонили из МИДа, – сказал он, – передали информацию от Нура, он встретится с королем в конце недели. Но… Габр намекнул, что наши данные собственным расследованием Мемлика не подтвердились».

«Что значит „не подтвердились“?»

«Он фактически дал нам понять, что мы подозревали не того Хознани. Настоящий виновник – его брат, который занимается сельским хозяйством и живет на ферме где-то под Александрией».

«Наруз», – сказал Маунтолив недоверчиво и удивленно.

«Да. Ну, по всей видимости, он…»

Они расхохотались, осознав свой полный провал.

«Откровенно говоря, – сказал Маунтолив, ударив кулаком в ладонь, – доверять египтянам нельзя ни на грош. Каким таким, интересно знать, путем они пришли к подобным выводам? Просто уму непостижимо». «И тем не менее таково заключение Мемлика. Я подумал, что вас это может заинтересовать, сэр. Мы-то с Эрролом отбываем в Александрию. Еще что-нибудь?»

Маунтолив покачал головой. Донкин тихо притворил за собой дверь. «Итак, теперь они возьмутся за Наруза. Господи, какая каша, какая все это дрянь». Он отрешенно опустился в кресло и долго разглядывал собственные пальцы, прежде чем налить себе еще одну чашку чая. Он чувствовал, что думать сейчас не в состоянии и тем более не в состоянии принять хоть какое-то, пусть даже самое ничтожное решение. Сегодня же утром он напишет Кенилворту и секретарю по иностранным делам и попросит о переводе. Жаль, что он не сделал этого раньше. Он тяжело вздохнул.

Снова раздался стук в дверь, на сей раз куда более уверенный.

«Войдите», – устало отозвался он. Дверь распахнулась, и в комнату ввалился совершенно перепуганный щенок таксы, этакая сосиска на четырех кривых лапах, в сопровождении Анджелы Эррол, сказавшей тут же, с порога, с идиотской жизнерадостностью, не без агрессивно-кокетливой, кстати, нотки:

«Простите меня за вторжение, но я пришла от лица посольских жен. Вы показались нам человеком довольно одиноким, и мы решили пошевелить, так сказать, мозгами. И в результате появился – Флюк ». [103]103
  Непереводимая игра слов. Fluke по-английски – счастливая случайность, неожиданная удача. А по-американски – полный провал. И к тому же fluke – это и камбала и трематода.


[Закрыть]

Человек и собака посмотрели друг на друга – тяжело, недоверчиво, молча. Маунтолив искал, что сказать, но слов не было. Он всегда терпеть не мог такс, с их запятыми вместо ног, – не идут, а шлепают на пузе, словно жабы. Флюк был именно такой собакой: забравшись на третий этаж, он уже задыхался, по уши обмотавшись слюнями. Он наконец-то сел и, как будто для того, чтоб выразить раз и навсегда свое полное разочарование в собачьей жизни как принципе и способе существования, наделал на великолепном ширазском ковре большую, мигом впитавшуюся лужу.

«Ну, разве он не прелесть!» – воскликнула супруга главы канцелярии.

У Маунтолива все же достало сил улыбнуться, изобразить верх радости по поводу подарка и выразить подобающую благодарность за жест столь глубоко продуманный. Он был просто вне себя от раздражения.

«Выглядит очаровательно, – сказал он и улыбнулся актерской своей улыбкой, – совершенно очаровательно. Анджела, я вам так благодарен. Так мило с вашей стороны».

Собака лениво зевнула.

«Значит, я передам нашим дамам, что подарок встретил ваше полное одобрение , – оживленно сказала она, направляясь к двери. – Они будут просто в восторге. Нет друга преданней собаки, ведь правда?»

Маунтолив покивал головой очень серьезно.

«И быть не может», – сказал он. И приложил все силы, чтобы не сорваться прямо здесь и сейчас.

Дверь закрылась, он снова сел, поднял к губам чашку чая и уставился не мигая, с явным отвращением в тусклые собачьи глаза. На каминной полке коротко чихнули часы. Пора идти в офис. Столько дел сегодня. Он обещал закончить итоговый экономический доклад и отправить его с недельной почтой. Надо бы поприжать хвосты отделу доставки, пусть займутся наконец портретом. И еще…

Но он все сидел и сидел, глядя на перепуганное маленькое существо на ковре перед дверью и чувствуя, что приливная волна всех мыслимых и немыслимых для человека унижений захлестнула его наконец с головой – и выразилась зримо в этом нелепом, дурацком подарке от обожательниц его и доброхоток. Видно, судьба ему стать garde-malade, нянькою мужеска пола при колченогой этой моське. Неужто иных путей изгнать и позабыть свои печали у него не осталось?.. Он вздохнул и, вздыхая, жал уже кнопку звонка.

16

День его смерти ничем не отличался от прочих зимних дней в Карм Абу Гирге. Или отличался все же одной-единственной незначительной деталью, которая удивила его, но которой он поначалу не придал особого значения: куда-то вдруг исчезли все слуги, оставив его в доме одного. Ночи напролет он проводил теперь в беспокойном сне среди роскошных порождений собственной фантазии, осязаемых и плотных, как тропические растения; время от времени он просыпался и снова засыпал, убаюканный курлыканьем пролетающих во тьме над домом журавлей. Зима была в самом разгаре, пора всеобщих птичьих перелетов. Обширные озерные заводи, стеклисто проблескивающие сквозь камыш, начали заполняться шумным крылатым сбродом, словно конечная станция перегруженной железнодорожной ветки. Ночь напролет прибывали все новые стаи – плотный шум крыльев крякв, металлическое «краонк, краонк» гусей: они летят высоко и берут в вилку яркую зимнюю луну. В зарослях камыша и осоки, по воде, отполированной случайным заморозком то в черный, то в змеино-зеленый цвет, разносилась гнусавая утиная скороговорка. Теперь, когда уехала Лейла, старый дом с его заплесневелыми стенами, где в щелях между саманных кирпичей зимовали скорпионы и блохи, казался ему пустым и совершенно заброшенным. Он бродил из угла в угол, нарочно стараясь погромче топать сапогами, кричал на собак, щелкал во дворе бичом. Игрушечные маленькие фигурки по гребню ограды с мельничными лопастями вместо рук, оберегающие дом от вездесущего сглаза, безостановочно трудились под бдительным оком холодных северных ветров. Их крохотные пропеллеры из целлулоида, вращаясь, производили мягкий, пушистый, тихий звук, который почему-то его успокаивал.

Нессим очень просил его уехать вместе с Жюстин и Лейлой, но он отказался – просто уперся как вол, хотя и знал прекрасно, что коротать одному, без матери, зиму будет куда как трудно. Он заперся в инкубаторе и противопоставил лихорадочному стуку в дверь и крикам брата упрямое и горькое молчание. Объяснять что-либо Нессиму смысла не было, Наруз не откликнулся даже тогда, когда упрашивать его пришла Лейла, – из страха, что от ее уговоров его решимость даст трещину. Он скорчился в темноте, прижавшись к стене спиною, закусив кулак, чтоб удержать внутри беззвучный яростный плач, – как тяжело нести грех сыновнего неповиновения! В конце концов они оставили его в покое. Он услыхал, как со двора выехали лошади. Он был один.

Затем целый месяц молчания, прежде чем он услышал в телефонной трубке голос брата. Наруз бродил дни напролет в дремучей чаще собственных сердечных ритмов, надзирал целеустремленно и яростно за рабочими ритмами земли, галопом несся вдоль медленно текущей реки фамильной собственности, и отражение летело вверх ногами следом за ним, а на луке седла непременно покоился свернутый кольцами бич. Он чувствовал себя невероятно старым, древним – и в то же время словно только что появившимся на свет зародышем, чья пуповина еще не оборвана. Земля – его земля, коричневая, раскисшая под зимними дождями, как старый бурдюк, подчинила его себе. Она – все, что у него теперь осталось: деревья, побитые заморозком, отравленный солью пустыни песок, заводи, кишащие гусями и рыбой; и тишина весь день, вот разве что скрип водяных колес, чья вековая новость («у Александра ослиные уши») разносилась по ветру до самых дальних оконечностей земли, чтоб опылить историю – в который раз – заразным мифом о солдате и боге в одном лице; или плеск и жирное чавканье грязи – черные буйволы с броненосными лбами валялись в жиже у подножия дамб. А позже, ночью, навязчивая, на один слог, многоголосица уток, перекликающихся во тьме, в тревоге ли, в радости, – как мириады кочующих радиолюбителей, забивших морзянкой весь эфир. Кисейные занавеси дымки, низкие облака, из которых вырывались вдруг во всем своем невероятном великолепии восходы и закаты солнца – на всю вселенную, из конца в конец, и каждый как конец света – и умирали, растворяясь в перламутр и аметист.

В иные времена то был сезон охоты, он любил его и ждал с нетерпением: время радостного возбуждения, больших костров и собачьего лая, время натирать медвежьим салом сапоги, смазывать и протирать длинноствольные ружья, набивать патроны, раскрашивать деревянные приманки… В этом году у него не хватило смелости даже на самое святое – принять участие в большой ежегодной Нессимовой утиной охоте. Он чувствовал себя отрезанным напрочь в ином каком-то пространстве и времени. На лице его застыла мстительная маска церковного причастника, отказывающего в отпущении грехов. Такой тоски не изгнать в одиночку, с ружьем и собакой; теперь он думал только о Таор и о видениях, которые одновременно являлись им обоим, – посвящение в ярость и власть и ясно видимая роль его здесь, на собственной земле, в Карм Абу Гирге, в Дельте, в Египте… Беспокойные сны и грезы в полусне переплетались, наплывали друг на друга, сливались воедино – как притоки великой реки. Даже и любовь Лейлы пугала его теперь – как роскошный нимб омелы: он украшает и льстит, но он мешает дереву расти. Смутно, даже без привкуса презрения он думал о брате, который был все еще в Городе (он намеревался уехать позже) и бродил меж людей бесплотных, пустых, как изваяния из воска, меж размалеванных женщин александрийского света. Если он теперь и вспоминал о любви своей к Клеа, то лишь как о любви оставленной, забытой – золотая монета, осевшая у нищего в кармане… Так, на бешеном галопе мимо поросших мхом причалов и дамб эстуария, с чахоточной порослью изъеденных соленым ветром пальм, так он и жил.

На прошлой неделе Али сказал, что на его земле заметили постороннего человека, но он значения этому не придал. Не в первый раз: какой-нибудь бедуин, отставший от своих, решил срезать через лесонасаждения дорогу, или бродяга искал, как покороче пройти к переправе. Куда больше его заинтересовал звонок Нессима – они приедут вдвоем с Бальтазаром, который собирался проверить сообщения о новых видах уток, замеченных на озере. (С крыши дома, вооружившись телескопом, можно было исследовать весь эстуарий, в буквальном смысле слова не сходя с места.)

Как раз этим он сейчас и занимался. Разглядывал земли свои терпеливо, внимательно в древнюю подзорную трубу – за деревом дерево, от одной поросшей тростником пустоши к другой, такой же точно. Таинственная, молчаливая, пустая, она лежала в серых рассветных сумерках. Он собирался было уехать на весь день побродить по молоденьким рощицам у самой кромки пустыни, чтобы по возможности избежать встречи с братом. Но теперь внезапное и необъяснимое исчезновение прислуги встревожило его. Обычно, проснувшись, он звал Али, Али являлся тут же с большим и длинноносым гибридом кувшина и чайника, полным горячей воды; Наруз забирался в стоячую, викторианских времен, облупленную ванну, и шипел, и хватал ртом воздух, покуда Али его поливал. А сегодня? Во дворе стояла гробовая тишина, и комната, где спал Али, заперта на ключ. Ключ висел на месте, на гвоздике у ворот. И ни души кругом.

Перепрыгивая через ступеньку, он взбежал по лестнице на балкон, взял подзорную трубу и взобрался по деревянной наружной лестнице на крышу, чтобы, стоя среди ветхих голубятен, оглядеть имение Хознани. Долгий и весьма скрупулезный осмотр результатов не дал – ничего необычного он не увидел. Он рыкнул и сложил металлические трубки. Придется сегодня позаботиться о себе самому. Он слез с крыши, взял свой старый кожаный ягдташ и отправился на кухню, чтобы набить его снедью. На плите кипел кофе, на углях стояла пара уже прокалившихся, чадивших вовсю сковородок – и никого. Ворча, он отломил кусок хлеба и жевал его, собирая в ягдташ все, что попадется под руку. Потом в голову ему пришла вдруг идея. Обыкновенно, стоило ему только выйти во внутренний дворик и свистнуть пронзительно, зло, и у ног его, взлаивая и виляя хвостами, тут же собиралась вся его свора, куда бы, спасаясь от холода, собаки ни забились на ночь; но сегодня ветер бросил ему в ответ лишь эхо собственного свиста. Может, Али сам отправился куда-то и взял их всех с собой? Очень маловероятно. Он свистнул еще раз и подождал: ноги в тяжелых кожаных сапогах широко расставлены, руки на бедрах. Ответа не последовало. Он пошел на конюшню, лошадь была на месте. И вообще уж здесь-то все было как всегда. Он оседлал ее, взнуздал и вывел к коновязи у ворот. Потом пошел наверх взять бич. Пока он сворачивал бич кольцами, его посетила еще одна мысль. Он зашел в гостиную, вынул из письменного стола револьвер и, проверив барабан, сунул револьвер за пояс.

Затем он выехал из дому, не торопясь, оглядываясь то и дело по сторонам, уклоняясь постепенно к востоку, чтобы сперва осмотреть окрестности, а уж потом укрыться на весь день в густой и плотной зелени лесонасаждений. Было свежо, быстро расчищалось небо, и болотная сизая дымка, полная неясных переливчатых фигур и контуров, таяла прямо на глазах. И конь, и всадник прекрасно знали дорогу, а потому шли споро, без единого лишнего движения. До края пустыни он добрался уже через полчаса, не заметив покуда ничего подозрительного, хотя и смотрел по дороге в оба из-под кустистых своих бровей. Лошадь еле слышно шла по мягкой земле. На восточном углу посадок он стоял добрых десять минут, прочесывая в подзорную трубу округу еще раз, на всякий случай. И снова – ничего особенного. Он не упустил ни малейшего знака возможного вторжения извне – следы в пустыне, отпечатки ног в грязи у переправы. Солнце уже показалось, ползло понемногу вверх, но земля еще дремала под легким покрывалом дымки. Там, где работали помпы, он остановился и спешился, смазал, радостно вслушиваясь в смутное биение слаженных пульсов, пару рычагов. Потом снова вскочил в седло и поехал туда, где деревья стояли плотнее: маслины особенного, триполитанского сорта, акация, полосы можжевельника, – деревьям нужен гумус, – и, против ветра и песка, ряды лопочущей негромко кукурузы. Он был все еще начеку и двигался короткими резкими рывками, то и дело останавливаясь, чтобы постоять, послушать, – на минуту, а то и дольше. Все тихо – гомонит вдалеке птичья мелочь, фламинго чиркают крыльями по воде, мелодические, как охотничий рожок, соло чирков и звучный (туба, в полную силу) гусиный гогот. Все знакомо, все так и должно быть. Он был слегка озадачен, но не напуган и не нервничал ни капли.

В конце концов он добрался до гигантского дерева нубк, прямого и черного посреди прогалины; с тяжелых корявых сучьев свисали приношения и капала роса. Здесь, под его священной кроной, увешанной странной формы и происхождения плодами, когда-то давным-давно они стояли бок о бок с Маунтоливом и молились вместе; повсюду цвели ex voto верующих: полоски разноцветного шелка, бусины, миткаль на каждой ветке и веточке и даже на листьях – дикая, невероятно огромная вариация на тему рождественской елки. Он спешился, перерезал несколько нитей, а ех voto снял, завернул аккуратно, рассовал по карманам. И выпрямился, услышав звук движения в зеленых зарослях неподалеку. Звук неясный, и смысл его понятен не вполне – скользнуло сквозь листья тело, или, может быть, ветка застряла во вьючном седле, когда лошадь и всадник разом рванули из засады? Он усмехнулся, коротко, возбужденно, – как памятной, удачной, одному ему понятной шутке. Ему было искренне жаль этого человека или этих людей, которые пришли именно сюда, чтобы напасть на него, в это самое место, – он знал здесь наизусть каждую просеку, каждую тропку. Он был на собственной земле – хозяин.

Странной своей, неуклюжей, кривоногой повадкой, но совершенно бесшумно он метнулся обратно к лошади. Сел в седло и медленно выехал из-под огромных ветвей, из тени дерева, чтобы дать руке размах, бичу – свободу и чтобы перекрыть оба возможных входа. Его преследователи, если его и впрямь кто-то вздумал преследовать, выйдут прямо на него по одной из двух тропок. За спиной у него было дерево и непроходимый частокол шипастой поросли. Он рассмеялся, на шепоте, счастливым щелкающим смехом, сидя в седле, голову склонив чуть на сторону, вслушиваясь в лес, как охотничья собака; бич вился по земле медленно, сладострастно, собирался в кольца и разворачивался снова, как змея в траве… Тревога могла еще оказаться ложной – может быть, Али пришел просить прощения за утреннюю отлучку? Что ж, хозяин в позе полной боевой готовности напугает его как следует, ему ведь и раньше приходилось видеть бич в деле… Он сидел, неподвижный, как конная статуя, в левой руке револьвер, пальцы на рукояти почти расслаблены, правая рука откинута назад, как у рыбака, собравшегося забросить спиннинг подальше, и в руке рукоять бича. Так он и ждал, улыбаясь. А терпения у него хватило бы на пятерых.

* * *

В звуках отдаленной стрельбы над озером не было ровным счетом ничего странного, они входили, так сказать, в привычный здешний вокабуляр: крики чаек, налетающих с моря, и прочих водоплавающих птиц, обитателей поросших тростником мелководий. Когда на Мареотисе случалась большая охота, слитная каденция трех десятков работающих одновременно ружей надолго повисала в плотном, насыщенном влагой воздухе. Привычка постепенно приучила различать малейшие оттенки этих звуков – а Нессим тоже провел свое детство здесь, и с ружьем. Спутать глубокое звучное «танг» длинноствольного ружья по летящим на хорошей высоте гусям и сухие щелчки магазинок двенадцатого калибра было бы просто немыслимо. Звук пришел, когда они стояли вдвоем у переправы, поглаживая лошадей по холкам, – просто зарябил внезапно воздух, отдаваясь на барабанных перепонках не звуком даже, но некой возможностью звука; соскальзывают капли с весла, подтекает на кухне в старом доме кран за запертой дверью, не громче. Но то были звуки стрельбы, спутать трудно. Бальтазар обернулся и глянул поверх озера. «Похоже на пистолет», – сказал он. Нессим улыбнулся и покачал головой: «Скорее мелкашка. Браконьер, по уткам, и не влет, а прямо по воде». Но выстрелы слышались еще и еще: ни в один винтовочный магазин столько патронов не входит. Они сели в седла, слегка озадаченные тем обстоятельством, что лошади им были посланы, как обычно, но сам Али куда-то запропал. Он привязал лошадей к коновязи у переправы, велел перевозчику за ними присмотреть, а сам растворился в тумане еще утром, очень рано.

Они поехали по дамбе в Карм Абу Гирг, бок о бок и на хорошей скорости. Солнце уже оторвалось от горизонта, и вся поверхность озера устремилась вдруг вверх, в небо, будто напичканная сложной машинерией театральная сцена, – истекая туманом, как бесцветной неживою кровью; то там, то здесь реальность затмевалась буйной фантазией миражей, пейзажами, зависшими над землей вверх ногами или наложенными один на другой в четырех-пяти вариантах, бледнеющих постепенно к краю. Первым тревожным знаком была фигура в белом, метнувшаяся с дороги прочь, в тростники и дымку: в этих мирных местах к такому не привыкли. Кто бы мог испугаться двух всадников на дороге в Карм Абу Гирг? Бродяга? Они остановились в замешательстве. «Я, кажется, слышал крики, – сказал Нессим сдавленным голосом, – там, со стороны дома». Они, не сговариваясь, бросили лошадей в галоп.

Лошадь, Нарузова белая лошадь, стояла, вся дрожа и вскидывая головой, у открытых настежь ворот поместья. Пуля попала ей в морду, наискось, пробила губу, и теперь она как будто ухмылялась приросшей намертво, кровоточащей, роковой улыбкой. Когда они подъехали, она тихонько заржала. Спешиться они не успели – из пальмовой рощицы неподалеку послышались крики, и маленькая фигурка в белом – Али – выскочила, размахивая руками, из-за деревьев. Он указывал в сторону посадок и выкрикивал одно-единственное слово – имя Наруз. В имени этом, и без того исполненном для Нессима смыслов и знаков, был почему-то отзвук похоронного звона, хотя Наруз, по всей видимости, еще не умер. «У Священного Дерева», – крикнул Али, они оба ударили лошадей по бокам пятками и поскакали к лесопосадкам быстро, как только могли.

Он лежал под деревом нубк, опираясь о ствол затылком и шеей, лицо – почти перпендикулярно к туловищу, так, словно он изучал внимательнейшим образом многочисленные пулевые отверстия. Одни только глаза сохранили способность двигаться, но и они смогли подняться лишь чуть-чуть, оглядеть ворвавшихся на прогалину всадников не выше колен; боль перекрасила их из обычного барвинково-голубого в кромешно-черный тон графита. Бич каким-то образом обвился вокруг его тела – может быть, когда он падал из седла? Бальтазар спрыгнул на землю и пошел к нему медленно, осторожно, производя языком привычный щелкающий звук, не из сочувствия, как могло показаться, но из упрека самому себе за то, что мозг его, мозг профессионала, не мог отреагировать на человеческую трагедию без примеси профессионального же, едва ли не радостного любопытства. Ему всегда казалось, что любопытствовать вот так он не имеет права. Ц-ц-ц. Нессим, очень спокойный и бледный, к лежащей на земле фигуре брата даже не подъехал. Но сцена словно приворожила его, он глядел не отрываясь, – как если бы Бальтазар закладывал под дерево мощный заряд взрывчатки, который мог сдетонировать в любой момент и разорвать их обоих в клочья. Он держал под уздцы лошадь – и все. Наруз сказал тихим сварливым голосом – голосом больного ребенка, сознающего свое право срывать на взрослых дурное расположение духа, – нечто неожиданное: «Я хочу видеть Клеа». Эта фраза скатилась с языка его гладко и сразу, словно он сто лет ее про себя репетировал. Он облизнул губы и повторил ту же фразу еще раз, медленнее. Бальтазару показалось, что губы его сложились в улыбку, но тут же он понял, что это гримаса боли. Нашарив пару хирургических ножниц, которые он взял с собой, чтобы не тратить времени на распутывание утиных силков из мягкой проволоки, Бальтазар разрезал снизу вверх Нарузову сорочку. Нессим подъехал ближе, и они уже вдвоем склонились над косматым мощным телом, испещренным сплошь синими, без капли крови, дырами от пуль – как сучки в древесине дуба. Их было много, очень много. Бальтазар, как обычно, когда он не знал, что ему делать, сцепил ладони вместе, этакой карикатурой на китайский вежливый жест.

На прогалине появились люди, и как-то сразу стало ясно, что делать дальше. Они принесли с собой огромное пурпурного цвета покрывало, чтоб отнести Наруза домой. На просеке, как ни странно, оказалось полным-полно слуг. Они хлынули из ниоткуда, неостановимой приливной волной, суетясь, пытаясь помочь, пятная воздух. Наруза подняли осторожно, положили на пурпурное покрывало – он стонал и скрежетал зубами – и понесли, как раненого жеребенка, обратно к дому. Уже у самых ворот он сказал тем нее чистым детским голосом: «Увидеть Клеа» – и снова утонул в неспокойном, лихорадочном молчании, от вздоха до тихого прерывистого вздоха.

Слуги говорили: «Слава Богу, здесь с нами доктор! Теперь с ним все будет в порядке!»

Бальтазар почувствовал, как на нем остановился взгляд Нессима. Он покачал головой безнадежно и мрачно и снова поцокал языком. Речь шла о часах, о минутах, секундах. Они дошли до дома, похожие на гротескную религиозную процессию, с телом младшего сына вместо символа веры. Всхлипывая и тихо подвывая, но в надежде и вере в воскрешение женщины неотрывно глядели на голову, упершуюся подбородком в грудь, на тяжко обвисшее тело – пурпурное покрывало прогнулось под ним, как парус под ветром. Нессим распоряжался, отдавая короткие команды вроде: «Осторожно!» или: «Потише на повороте!». Они внесли его в ту самую полутемную спальню, из которой он вышел сегодня утром, а Бальтазар уже вскрывал пакет с аптечкой первой помощи, хранившийся в шкафу на случай возможных несчастий на озере, в поисках иглы для подкожных впрыскиваний и склянки с морфием. Наруз хрипел и постанывал тихо. Глаза его были закрыты. Он, конечно же, не мог слышать короткого, тусклого телефонного разговора на дальнем конце дома – между Нессимом и Клеа.

«Но он умирает, Клеа».

Невнятный, на стон похожий звук, ей явно не хотелось ехать.

«Но я-то что могу поделать, Нессим? Он для меня – ничто, всегда так было и всегда так будет. Боже мой, как это мерзко, – ну, пожалуйста, Нессим, не заставляй меня ехать, а?»

«Нет, конечно же. Я просто подумал, ведь он же умирает…»

«Нет, если ты настаиваешь, чтобы я непременно приехала, я сочту себя просто не вправе…»

«Я ни на чем не настаиваю. Ему осталось жить всего ничего, Клеа».

«Я по голосу твоему слышу, что я должна приехать. Господи, Нессим, как это мерзко, что людям приходится любить безо всякой надежды на ответное чувство! Ты сам распорядишься насчет машины или я должна звонить Селиму? Меня всю просто наизнанку выворачивает».

«Спасибо тебе, Клеа», – сказал Нессим коротко, тоскливо опустив голову; слово «мерзко» почему-то очень его задело. Он медленно пошел обратно в спальню, заметив по пути, что во внутренний дворик набилось полным-полно народу – и не только домашней прислуги, но и просто любопытных со всей округи. Люди слетаются туда, где несчастье, как мухи на открытую рану, подумал Нессим. Наруз на какое-то время забылся. Они посидели немного, переговариваясь шепотом.

«Значит, он так и умрет, – спросил Нессим печально, – не повидавшись с матерью?»

Еще одно бремя вины, ведь это он заставил Лейлу уехать.

«Вот так, один?»

Бальтазар досадливо поморщился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю