Текст книги "Литературная Газета 6523 ( № 35 2015)"
Автор книги: Литературка Литературная Газета
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Поэты шести веков
Владимир Летучий. Ветер возвращенья. Избранные переводы немецкой и австрийской поэзии ХVI–ХХI вв. – М.: ИП Забозлаев А.Ю., 2014. – 368 с.: ил. – 1000 экз.
Владимир Летучий, один из самых крупных российских поэтов-переводчиков, чьи монопереводы книг Ф. Гёльдерлина, С. Георге, Р. Рильке, Г. Тракля и других уже давно и хорошо известны, представил новинку: авторскую антологию немецкой и австрийской классической поэзии XVI–XXI вв.
Панорама впечатляющая: поэты немецкого барокко, классицисты, романтики, натуралисты, реалисты, символисты, экспрессионисты, экзистенциалисты, абстракционисты – все течения и направления вплоть до современных кабаретистов, исполняющих свои сатирические стихи в кабаре…
120 поэтов под одной обложкой, и никого не спутаешь с другим! Эту особенность переводческого дара Владимира Летучего отмечал крупнейший специалист в области стиховедения М. Гаспаров: «В.М. Летучий достиг в своих переводах образцового единства поэтики: все стихотворения каждого автора складываются в законченное стилистическое единство». Следует отметить, что в антологии впервые представлены так называемые фигурные стихи поэтов барокко, где содержание и форма представляют неразрывное целое, будь то любовное послание поэта-рыцаря своей даме в виде сердца или размышления, запечатлённые в форме дерева, башни, кубка или креста…
В антологии представлены все поэтические жанры: сонеты, элегии, сатиры, эпиграммы, басни, образцы поэзии «чёрного юмора», поэзии для детей…
Уверен, что читатель не раз и не два удивится, встретив, например, среди поэтов XIX в. Карла Маркса: оказывается, автор знаменитого «Капитала» писал едкие стихотворные сатиры и остроумные эпиграммы.
В антологии десятки поэтов, чьи произведения представлены на русском языке впервые, а многие известные – в новых (и надо признать, замечательных!) переводах: откройте подборку Генриха Гейне из прекрасной «Книги песен»: вот он – истинный Гейне, стилистически цельный, ироничный, насмешливый, страдающий и в то же время бесконечно нежный:
О муках моих я вам говорил,
И был рассеян ваш взгляд и уныл;
Когда же о них в стихах рассказал,
То удостоился высших похвал.
Как писал сам Владимир Летучий, для него центральная фигура немецкой поэзии XX в. – Райнер Мария Рильке. Исходя из этого, в антологии представлены как поэты, творившие до Рильке и оказавшие на него влияние, так и авторы, работавшие после Рильке, уже под его влиянием (среди них Александр Лернет-Холения, Пауль Целан, создатель знаменитой «Фуги смерти», и другие). Подборка самого Рильке открывается циклом стихов о России, написанных поэтом в России, которую он называл своей «духовной родиной» и где побывал дважды – в 1899 и 1900 гг. В одном из набросков речь идёт о московских пасхальных празднествах:
…И вдруг вбежали в красных дугах кони,
как будто бы во много красных врат,
пылает вечер в колокольном звоне,
и, как у моря, все дома стоят…
Именно стихотворение Рильке «Весенний ветер» дало летящее название всей антологии Владимира Летучего:
…Всё так. И каждый станет сам собой.
(Мы – высота небес, мы – их основа.)
Но пролетает с этим ветром снова
великая судьба над головой.
Так и хочется процитировать хотя бы по две строчки из каждого поэта, но, увы, не хватит места…
Утешает одно: радость первого чтения ещё предстоит любителям поэзии. И уверен, что они не обманутся в своих ожиданиях.
Олег КУДРИН
Теги: Владимир Летучий , Ветер возвращенья
Не стало друга
Горестная весть пришла из Сухуми – умер прекрасный прозаик и человек, народный писатель Абхазии, лауреат Государственной премии республики Шалоди Михайлович АДЖИНДЖАЛ.
Человек, сотканный из доброты и таланта, он тщательно изучал историю своей земли, её людей, увлечённо, тонко рассказывал об этом. Один из самых популярных романов его посвящён Нестору Лакобе, абхазскому вожаку, погибшему в бериевских застенках в 30-х годах.
Шалоди Михайлович умел дружить. Было у него два самых близких друга, два Бориса, один абхазец, другой русский, один – Адлейба, партийный работник, второй – Бочков, боевой лётчик, генерал... Они были достойны друг друга. Национальностей для Аджинджала не существовало, людей он судил и ценил по другим категориям: надёжности, честности, таланту, доброте, способности жертвовать собой во имя другого. И друзья его были такими же.
И вот одарённого светлого человека, брата, друга-писателя Шалоди Аджинджала не стало. Поклонимся, друзья, ему, почтим его память стопкой водки, корочкой хлеба и молитвой: пусть земля всегда будет ему пухом, а книги его живут не только десятилетия и века – живут всегда, во все времена.
Группа товарищей
Сотник
Валерия Поволяева представлять читателям «ЛГ» – ни старым, ни новым – нет никакой необходимости. В течение полувека его имя не сходит со страниц нашей газеты, в которой, будучи корреспондентом, а потом заведующим отделом, он начинал свой журналистский и литературный путь. Тогда же вышли первые книги Поволяева – сборники рассказов и повестей «Семеро отцов», «Мушкетёры из первого конверторного», «Позывные Янтарного моря», «Быть самим собой», вызвавшие положительный отклик и у читателей, и у критиков. Многие его произведения были посвящены рабочей теме, людям труда, отличались искренностью и любовью к своим героям, несли правду жизни. «Люди, которым веришь» – так называлась статья о творчестве молодого автора, написанная Юлианом Семёновым. А мне ещё помнятся грустные лирические рассказы Валерия о бурундуке, обречённом на голодную смерть туристами, разграбившими его запасы на зиму («Хороший зверёк еврашка»), и «Место под солнцем» о столкновении на бензоколонке инвалида и молодого хама.
Вообще-то Поволяев – человек-оркестр. Писательский труд у него всегда соседствовал с активной журналистской работой. Он был заместителем главного редактора журнала «Октябрь», главным редактором журналов «Земля и небо» и «Русский путешественник», заместителем главного редактора еженедельника «Семья». Проявил себя и как художник-карикатурист, печатавшийся на 16-й полосе «ЛГ» (а это, можно сказать, знак качества), участвовавший в выставках. Валерий Дмитриевич был и остаётся активным общественным деятелем, он избирался секретарём Правления Союза писателей Российской Федерации, был председателем Литфонда России. Давний член Президиума ЦДРИ, он задумал и организовал в этом элитном Доме Пресс-клуб московских журналистов, тем самым придав сотрудникам СМИ статус работников искусств. И раньше и теперь Поволяев много времени проводит в поездках по стране, кажется, что нет «медвежьих углов», где бы он не был. Среди его государственных наград есть особо примечательная для гражданского человека – боевой орден Красной Звезды – за неоднократные и опасные командировки в Афганистан. Он действительный член Русского географического общества, многих общественных академий, заслуженный деятель искусств РФ, заслуженный работник культуры России.
Но вернёмся к литературе. Сегодня прозаик Валерий Поволяев – автор более ста книг различных жанров. Он лауреат премии Ленинского комсомола, многих творческих наград. В новом веке его интересы неожиданно обратились к прошлому: он написал ряд масштабных исторических романов о Распутине, Колчаке, Каппеле, Корнилове, Гумилёве. В трёхтомной эпопее о Рихарде Зорге объёмно, выпукло представлен портрет знаменитого разведчика, приведена масса малоизвестных фактов, интереснейших подробностей о людях, быте, нравах, обычаях Германии, Китая и Японии. К своим персонажам Поволяев относится с пониманием и сочувствием, независимо от того, с каким знаком они вошли в историю.
…Меня всегда поражали наблюдательность и память Валерия. Во время совместных командировок я не раз видел, как по-дружески, с взаимной симпатией общается он с людьми, как душевно сходится с ними. Он всегда замечает детали, черты и чёрточки, на которые ни я, ни другие не обратили внимания. В его произведениях отражаются эти особенности речи, внешности и характеров героев. Со многими и многими сохраняет он многолетние связи, помнит колхозницу из Казахстана, сибирского нефтяника, дальневосточного учёного, заполярного помора. Все они, конечно, присоединяются к поздравлению давнего моего друга Валерия Дмитриевича Поволяева с 75-летием и желают ему всегда оставаться таким, какой он есть.
Теги: литература , Валерий Поволяев
А ружьё оставьте сыну
Фото: ИТАР-ТАСС
Наталья встретила Студёнкина злым прищуренным взглядом, словно бы тридцатиградусным холодом обожгла, и сделала это так умело и ловко, что у Студёнкина заломило не только зубы, заломило даже ключицы, а в ушах возник далёкий, противный, какой-то усталый звон.
Впрочем, звон этот рождался не только от усталости… Студёнкин опустил глаза, на щеках его дрогнули и тут же замерли желваки.
– Ну что, дали тебе в конторе денег или нет? – неожиданно ломким, как у подростка голосом спросила Наталья.
Студёнкин молча покачал головой, желваки на его щеках вновь дрогнули и замерли.
Жена удручённое покачивание словно бы и не заметила, мальчишеская ломкость из её голоса исчезла, осталась только жёсткость.
– Алло, гараж! – выкрикнула она Студёнкину прямо в лицо. – Чего молчишь?
– Не дали, – едва слышно произнёс в ответ Студёнкин.
– И как мы будем жить дальше? – Наталья уперла руки в бока, прищурилась ещё больше. Взгляд её больно кололся. – Скоро новый учебный год начнётся, Митька уже из всех порток вырос, ни одних приличных штанов нету… В чём он пойдёт в школу, в трусах? А Ленка? Она же девочка, ей постоянно обновы нужны.
Студёнкин слушал жену и внутри у него вновь возникала боль. Тяжёлая сосущая боль, будто в сердце, либо в лёгких у Студёнкина вырос зуб, зуб этот быстро прохудился, сгнил и стал ныть; пока не вырвешь его – от боли не избавишься. А как можно вырвать зуб из сердца?
– Ты же мужик, – продолжала выступать Наталья. Когда она злилась, то становилась некрасивой, рот у неё делался тонким, жёстким, словно бы обведённым твёрдой проволочной линией, загорелая кожа бледнела, поры на ней расширялись, темнели, прорисовывались приметно, будто у углекопа, сквозь тёмные крохотные отверстия эти наружу проступали капли пота. – Или только числишься мужиком и от бабы отличаешься лишь ширинкой? – Голос Натальи набрал силу и грохотал теперь так, что хотелось зажмуриться, и Студёнкин опустил глаза ещё ниже. – А? – вопрошала Наталья, но Студёнкин молчал, ничего ей не отвечал. Во-первых, он не знал, что говорить, а во-вторых, не привык спорить или ссориться с женщинами.
Если бы Наташа знала, что происходит у него на душе! Он почувствовал, что у него онемела, сделалась чужой правая часть лица – левая вроде бы была нормальной, живой, а правая словно бы под мороз попала, обмёрзла; Студёнкину захотелось застонать, кинуться к Наташе, прижать её к себе, прошептать что-нибудь ласковое, успокаивающее, в ответ услышать такие же успокаивающие слова, но он молчал.
Как же Наталья не может понять простой вещи – он же не урод, у него руки растут из того места, из которого им положено расти, и голова на плечах есть, и добытчик он такой, что вряд ли кто с ним в их поморском селе сравнится… Студёнкин шмыгнул носом по-мальчишески и переступил с ноги на ногу.
Не было сезона, чтобы он не заваливал медведя, – мясо медвежье, ценное, сочное, он раздавал по дворам бесплатно, поскольку знал – денег у людей нет, не заработали, а то, что ими заработано, не выплачивают уже долгое время. Все находятся в одинаковом положении, всё село.
Заваливал он и оленей, и лосей, и кабанов, и никогда ничего не зажимал, не прятал у себя под мышкой, не жадничал. Конечно, Наталья права, что требует денег, но за два года Студёнкину в их колхозе, который теперь называется РПХ – рыболовецко-промышленным хозяйством, не заплатили ни рубля.
Хотя на работу он ходит каждый день, каждый день учётчица ставит ему в ведомости крестики либо палочки – или что там положено ставить? – а вот окошко кассы как было завёрнуто на большой ржавый болт, так завёрнутым и продолжает оставаться. Мужики работают, как проклятые, вкалывают не только до седьмого, а и до восьмого и девятого пота, но домой приносят шиш. Вот такой подарок преподнёс трудовому народу Борис Николаевич Ельцин. Или кто там ещё, кто особенно ретиво старался по этой части? Михаил Сергеевич Горбачёв, человек с лицом леопарда?
Политикой Студёнкин не интересовался, был далёк от неё, имена Ельцина и Горбачёва у него ни неприязни, ни сочувствия, ни любви не вызывали, от этих людей он был так же далёк, как и от политики, хотя чувствовал, более того, знал, что именно эти люди, – и не только они, а ещё целый сонм дорого одетых мужиков и баб, – виноваты в том, что рабочий человек Виктор Студёнкин стал нищим и у него ныне нет ни одного шанса выбраться из ямы. Если только на смену Ельцину не придёт другой человек.
Наталья продолжала костерить его последними словами, Виктор молчал, лишь нижняя губа с белой полоской старого пореза начала у него предательски подрагивать. Наталья была права, крыть Студёнкину нечем, он давно не приносил домой денег. И продать из того, что имелось в доме, тоже было нечего. Если только ружьё. Но продать ружьё он имеет право, лишь когда останется совсем голым, нищим и ничего ценного, кроме собственных зубов, да двух коронок, поставленных на них ещё в брежневскую пору, ничего иметь не будет.
Ружьё – это святое.
Конечно, Наталья смыслила кое-чего в мужской психологии, но не настолько, чтобы разбираться в тонкостях души кормильца, Студёнкин принадлежал к тому типу людей, которые не привыкли жаловаться, ругаться, огрызаться, выпускать пар через искусственно созданные дыры, люди этой породы всё оставляют в себе, у них всё оседает внутри, на донышке души, сбросов, откачки не происходит, а потом оказывается, что донышка уже не видно, оно давным-давно скрылось под чёрным мусором переживаний.
А какой нежной, ласковой, тихой была когда-то Наталья – ничего общего с нынешней сварливой бабой… Угадывала любое его желание, предупреждающе следила за движениями, стремилась угодить за столом, а когда он собирался на охоту, незамедлительно бросалась готовить ему «тормозок» – мешочек с едой, – и ни разу не обрезала худым словом, не сказала, чтобы сидел дома и не рвал одежду в таком пустом занятии, как походы в тайгу. Но прошло время, и Наталья стала другой…
Жена хлестала и хлестала Студёнкина обидными словами, он опускал глаза всё ниже, ощущал, как у него гулко, будто он попал в воздушную пустоту, дергается кадык, да боль, что раньше проходила довольно быстро, он умел справляться с ней, – сейчас почти не проходит, накапливается, оседает в нём.
Он понимал, что это плохо, всякой боли нужен выход, она не должна скапливаться, но боль скапливалась в нём. Взгляд его упал на собственные сапоги – разношенные, потерявшие форму, вытертые до корда кирзачи. Давно надо было бы купить новую обувь и себе, и Наталье, и Ленке с Митькой, – давно… Но денег нет и не предвидится.
Сделалось обидно. Так обидно, как никогда не было, внутри шевельнулось что-то сосущее, тяжёлое, будто там поселилась большая, крапивно острёкающая медуза. Почувствовав, что медуза собирается двинуться вверх, закупорить ему глотку, Студёнкин задержал в себе дыхание, перекрыл дорогу медузе, но она была хитрее, проворнее, сильнее его.
Лицо у Студёнкина дрогнуло, губы тоже задрожали, он прикусил их зубами, вначале нижнюю губу, пробив её до крови, потом верхнюю…
– Ну что, так и будем жить дальше? – Наталья фыркнула зло и подступила к мужу, махнула перед его лицом кулаком. – Божьим духом питаться, на Божью благодать надеяться? А? – Она начала хлестать Студёнкина словами более обидными и грубыми, чем те, что произносила раньше – ну будто в нехорошей книжке вычитала их: – Ничтожество! Пустое место! Холодец! Очёсок! Обмылок! Мямля! Рохля! Тунеядец! Колбасный огрызок! Бараний хвост! Очёсок!
«Повторяешься, мать, – устало и горько отметил про себя Студёнкин, – обидное слово «очёсок» ты произнесла два раза».
– Очёсок! – в третий раз повторила Наталья, знакомо мазнула рукой по воздуху перед самым лицом Студёнкина и заплакала.
Слезы её добили Студёнкина, он, ощущая жжение под ресницами, – глаза начало резать, будто он долго смотрел на яркий весенний снег, отвернулся от жены, отёр рукой влажное расстроенное лицо и сделал несколько шагов в сторону, обходя Наталью.
В селе у Студёнкина был давний дружок – можно сказать, кореш, ещё со школьной скамьи корефан, за одной партой сидели, – по прозвищу Навага. С одной стороны, у него фамилия была «наважья» – Наважин, с другой, он рыбу ловил как никто ловко, никогда домой не возвращался без добычи, потому и называли его так. Студёнкин пошёл к нему. Слишком тяжело было на душе у Студёнкина, надо было хотя бы часть этой тяжести переложить на другие плечи – вдруг легче станет?
Егор Наважин находился дома, сидел, сгорбленный, за тёсаным деревянным столом, который никогда не мыл, а после каждого обеда-ужина скоблил широким охотничьим ножом, поэтому стол у Наваги был белее, чище, чем у любой, даже самой чистоплотной хозяйки, – и ел картошку. Отдельно, в алюминиевой миске, горкой высилась мелкая беломорская селёдка, похожая на салаку, хлеб был навален прямо на стол, лежал рядком на широкой скоблёной доске.
Увидев приятеля, Навага сделал широкий гостеприимный жест рукой:
– Садись! – Вытянул из миски одну изящную рыбинку, пожаловался с виноватыми нотками в голосе: – А я, понимаешь, есть чего-то захотел…
У Наваги была манера, словно бы в подражание одному шибко высоко забравшемуся человеку, к месту и не к месту произносить слово «понимаешь», а в остальном он был вполне нормальным мужиком.
Студёнкин молча сел рядом за стол. Навага придвинул ему миску с картошкой:
– Навались!
В ответ Студёнкин сделал неопределенный жест, Навага сожалеюще вздохнул, взял одну картофелину и проглотил ее целиком. Зажевал селёдкой.
Прошло минут пять. Студёнкин молчал и Навага тоже молчал, сосредоточенно жевал, выуживая из миски картофелину за картофелиной и заедая ее селёдкой. Такое молчание могло длиться часами. И Навага и Студёнкин принадлежали к категории людей, которым совсем необязательно было говорить, они вполне обходились молчанием и прекрасно понимали друг друга.
– У меня к тебе дело, – наконец произнес Студёнкин.
– Давай, – великодушно разрешил Навага, мазнул серебряным селёдочным лезвием по воздуху. Ел он селёдку, как и все северяне, вместе с костями, – кости только вкусно хрустели на зубах, – оставлял лишь голову. Головы он грудкой складывал на куске газеты.
Старенькие глазастые часы-ходики, висевшие на стенке, зафыркали, зажужжали, сделали четыре дребезжащих удара. Четыре часа дня. На улице начало темнеть. Темнота в последней трети августа здесь наваливается быстро и нет от неё спасения.
– Обещай выполнить одну мою просьбу, – сказал Студёнкин и замолчал. Судя по его лицу, он только что принял какое-то решение, брови на его лице сошлись в одну упрямую сплошную линию.
Навага перестал есть, внимательно посмотрел на приятеля и отодвинул миску в сторону.
– Обещаю, – негромко произнёс он.
– Обещай вот что,.. – Студёнкин замялся, у него словно бы что-то застряло в горле, лицо мученически перекосилось, он задышал часто, надорванно и Егор Наважин протянул руку, чтобы пощупать его лоб.
– Слушай, ты случаем не заболел?
Студёнкин закашлялся, похлопал себя ладонью по рту.
– Нет. – Снова закашлялся. Гулко, с надрывом, ломая себе что-то внутри. Повторил: – Нет.
Прошло минуты три, прежде чем Студёнкин заговорил снова:
– В общем, когда меня не будет,.. – он неопределённо помотал рукой в воздухе, – ружьё мое... отдай… в общем, Митьке, сыну моему.
Навага резко выпрямился над столом:
– Ты чего буровишь, Витёк?
Студёнкин вздохнул. Было сокрыто в этом вздохе нечто такое, что мгновенно вызвало в Наваге острую тревогу, он невольно зажмурился, будто получил удар кулаком в живот, под грудную клетку.
– Да не буровлю я. Все мы ведь смертные, – отведя взгляд в сторону, произнёс Студёнкин голосом, в котором появились упрямые нотки. – Смертные ведь? Совершенно точно – смертные мы. Костяные, мясные, нервенные… Смертные, в общем.
Лицо у Студёнкина потяжелело – это было хорошо видно, – появилась в нём некая восковая белизна, что появляется обычно у людей, замёрзших в пургу в снегу – на них, мёртвых, одеревеневших от лютой стужи, невозможно бывает смотреть. Такое же лицо было и у Студёнкина. Навага запоздало вздрогнул, подёргал одним плечом – ему сделалось холодно.
– В общем, я тебя попросил, а ты… ты обязан исполнить мою просьбу, – сказал Студёнкин Наваге. Ты мой друг и не имеешь права мне отказывать. – Он зажал лицо двумя ладонями, посидел несколько минут неподвижно и молча, – Навага тоже молчал, он не мог говорить, – потом поднялся с места. – В общем, ты всё понял, Егор.
Навага очнулся и с мучительным выражением на лице помял себе горло, будто от этого зависела его способность говорить, мотнул головой неверяще и произнёс хриплым, совершенно чужим голосом – он уже обо всём догадался и не хотел верить в свою догадку:
– Ты не дури, Витюха, ты только не дури…Ладно? А?
Он еще что-то бормотал, взмахивал руками, тыкал пальцами в воздух, но всё это было пустым сотрясением пространства: во-первых, Студёнкина в его доме уже не было – исчез приятель, словно дух бестелесный, без единого звука (охотник же), а во-вторых, Навага хорошо знал своего друга – если тот что-то задумал, то ни за что не свернёт с дороги, по которой пошёл – обязательно доберется до цели.
– Ах ты, Боже ж ты мой, – заметался по дому Навага, не зная, что делать, – ах ты, Боже ж ты мой! – потом, обессиленный, с каким-то чужим, обвядшим лицом, сполз с лавки на пол и опустил голову. На нос ему поползли слёзы.
Дома на севере строят высокие, с таким расчётом, чтобы на улицу можно было не выходить неделями – особенно в пургу, когда всякий, даже высокий дом может быть засыпан снегом по самую трубу, – и набивают дом на зиму всем, что необходимо для жизни. В первую очередь – дровами и сеном для коровы, отдельно хранят муку и картошку, капусту, морковь, брюкву – словом, всё, что может дать скудная здешняя земля, держат также грибы и солёную рыбу. Рыбу вяленую хранят на чердаках, ну а свежую, только что вытащенную из-под беломорского льда навагу, либо бескостных, схожих с большими червями миног, пойманных в реке в специальную ловушку, – кто где…
Иногда миног в ящике-ловушке набивается столько, что приходится выколачивать их оттуда топором, либо выковыривать ломом. Если миног сразу не вытащить, то на морозе, – а лов миног происходит в декабре, – они через десять минут превратятся в камень.
Впрочем, миног в деревне особо не жаловали, считали их чем-то средним между змеями и странными кусачими существами, живущими только в сказках, а Студёнкин, напротив, миног любил – сочные, бескостные, вкусные, жарятся без масла и тают во рту.
На сковородке их надо только вовремя переворачивать, не зевать, иначе подгорят, слишком уж они нежные, – зато под картошечку, под кочанок квашеной капусты, да под шкалик холодной, вытащенной из сугроба водки – м-м-м!
В доме Виктора Студёнкина рыба практически не переводилась. В разную пору он ловил разную рыбу. Как, собственно, и все, кто живет на севере. Зимой, в реке Онеге, на дымных перекатах, попадалась рыба королевская – сёмга. Однажды Студёнкин поймал огромную дурищу весом в двадцать семь килограммов. Еле-еле выволок краснобокую сияющую королеву на берег.
На лице Студёнкина возникла слабая улыбка, потом нервно дернулась какая-то внутренняя жилка, подглазья набухли нездоровой синью, будто были опечатаны крепким кулаком, у крыльев носа появился пот: тот счастливый момент, когда двадцатисемикилограммовая рыбина едва не обломила ему отечественный спиннинг, сработанный из прочного калиброванного металла, он помнит в деталях до сих пор и, наверное, будет помнить всю оставшуюся жизнь. Такие удачи выпадают редко.
Если в доме не было сёмги, то была навага, зимой её – как грязи, все подряд, от пионеров до пенсионеров тягают из Белого моря вкусную рыбу навагу, жирную и по-собачьи злую: очутившись на морозе в рыбацком лотке, эта рыба, сдыхая, тут же принимается есть другую, себе подобную, только меньше размером, работает челюстями, хрустит аппетитно и не давится.
Пройдет наважья пора – наступит сезон корюшки, закончится корюшка – начнётся лов беломорской селёдки, которую дети едят, как конфеты – с удовольствием и помногу, угаснет селёдочная пора – наступит пора пиногора, очень вкусной рыбы, о которой в России мало что кому ведомо. Это такая шар-рыба с глупой мордой и маленьким рахитичным хвостиком, очень сочная, очень жирная – тоже во рту тает.
И так – круглый год.
Прокормиться на море, пока тут живёшь, в общем-то, можно. Если, конечно, на плечах сидит сообразительная голова и есть руки. Но вот деньги… Денег нету. И не выловишь их в море, даже будучи первоклассным рыбаком. Не селёдка это и не пиногор. Студёнкин тяжело, с хрипом, втянул в себя воздух и, ослеплённо помотав головой, огладил рукой старое, с истёршимся лаком, сплошь в порезах и царапинах, ложе ружья.
Ружьё славно ему послужило. Хоть и давало иногда осечки, но ни разу не подвело – словно бы чувствовала «пищаль», когда можно покапризничать, а когда нельзя, – будто бы душу живую и понимание того, что происходит с хозяином, имело. Его и хотел Студёнкин отказать своему сыну Митьке.
Много набил Студёнкин из этого ружья зверей и птиц – тульская двухстволка была хорошей помощницей в его жизни. Без мяса семья Студёнкина почти не сидела. Впрочем, раньше – не то, что сейчас, раньше и дичи было побольше, и разной бегающей животины тоже было побольше, сейчас же лес опустел – всё повыбивали голодные односельчане.
Лоси с оленями в прежние годы сами выбегали на людей, ныне же их надо искать.
Одного не мог настрелять из своего ружья Студёнкин – денег. Чтобы успокоить Натальину душу и самому стать спокойным. Наталья права – без денег жить нельзя. Но изменить течение жизни Студёнкин не мог.
Он оказался слаб перед перестройкой, перед демократическими преобразованиями, перед всеми этими ваучерами-дилерами-киллерами, перед хакерами и шмакерами, перед богатыми людьми, жизнь которых охотно показывают по телевидению, перед нищетой, что так ошеломляюще быстро и тяжело навалилась на него, перед унижениями, которые он испытывал ныне каждый день.
Студёнкин вздохнул и отёр тыльной стороной руки глаза. Всё. Хватит! Не слизняк же он, в конце концов, а человек. А раз он человек, то и поступать должен, как человек.
Переломив ружьё, он машинально глянул в чёрные, пугающе холодные дырки стволов, втянул ноздрями дух, исходящий оттуда, но не почувствовал ничего – ни запаха гари, ни кислого духа окалины, ни тонких душистых струек ружейного масла, которым он обязательно, после каждой охоты, смазывал внутренность стволов, – то ли у Студёнкина отказало обоняние, то ли стволы действительно ничем не пахли, всё уже выветрилось, и лицо его болезненно вытянулось.
Из специального ящичка, сделанного из старой фанерной коробки, в которой когда-то пришла посылка от родичей жены, он достал два патрона с выпуклыми чёрными бобышками пуль, торчащими из гильз. Патроны Студёнкин заряжал сам, заряжал разумно, пороха не жалел, поскольку знал: патрон с малым зарядом при встрече с медведем подведёт, пороховая доля должна быть в заряде с довеском, поэтому, чтобы не спасаться от подраненного косолапого бегством, он старался заряжать патроны на совесть.
Провёл пальцами по головке одного патрона, потом по головке другого, словно бы пробовал их на прочность и, почувствовав в себе нерешительность, подкинул патроны в руке. Уголок рта у Студёнкина – правый, – нервно задёргался, Сам по себе задёргался, словно бы протестовал против того, что задумал хозяин.
Резким точным движением Студёнкин загнал один патрон в левый ствол ружья – в получок, второй патрон также резко и точно загнал в правый ствол, убойный, чоковый. С клацаньем сомкнул ружьё. Замер на мгновение.
Подумал о том, что если сейчас в помещении появится Наталья и попросит его не делать глупостей – он не будет делать этого. Неужели она сердцем своим очерствелым не ощущает того, что происходит, неужели она не чувствует, что ещё немного и их разделит чернота, которую она сможет переступить лишь много лет спустя, в глубокой старости, неужели его боль, состояние его не передались ей хотя бы в малой степени?
Впрочем, если бы боль и обида были причинены Студёнкину кем-нибудь со стороны, не Натальей, она бы живо почувствовала это, может быть, даже постаралась заступиться за него, либо более того – примчалась бы его спасать. Очень Студёнкину хотелось в это верить…
Но нет, не было Натальи. Студёнкин поморщился, дернул головой, словно бы угодил под удар электрического тока, с сипением, одышливо, как очень больной человек, втянул в себя воздух, покосился в маленькое оконце, за которым по темнеющему небу плыли невесомо-легкие, будто бы сотканные из пуха облака, попробовал притиснуть дуло ружья к подбородку.
Не получилось – он не дотягивался рукой до спускового крючка. Вспомнил – деталь эту он услышал в детстве и она поразила его, – чтобы застрелиться, опытные люди привязывали к спусковой собачке бечёвку и на конце её делали петлю.
В эту петлю просовывали большой палец правой ноги – получалось хорошее плечо, было удобно стрелять. В самого себя стрелять, вот ведь как. Он почувствовал, что у него задёргался уголок рта – резко, сам по себе, сердце дрогнуло, заколотилось гулко и тут же увяло.
Закряхтев по-стариковски, Студёнкин отставил ружьё в сторону, пошарил в карманах куртки, вначале в одном, потом в другом. Он всегда носил с собою всякую всячину – в том числе куски верёвок, обрывки шпагата, намотанные на щепку, либо на листок бумаги, сложенный в несколько раз, нашёл то, что искал – разлохмаченный пеньковый шнурок, скрученный в моток, попробовал его на растяг, – не оборвётся ли лохматура? Лохматура была прочная, и Студёнкин одобрительно кивнул: годится.
Продолжая по-стариковски кряхтеть, он привязал один конец шнура к спусковому крючку, на втором быстро и ловко соорудил петлю. Пальцы у него были огрубелые, кончики почти ничего не ощущали – ороговели совсем: ведь угли из костра он брал голыми руками не морщась, прикуривал и клал уголёк обратно в костёр, а уж сколько раз он всаживал в пальцы рыболовные крючки – не сосчитать, но тем не менее он умел такими огрубелыми, почти ничего не ощущающими пальцами исполнять тонкую работу.
Примерился ногою к курку – получилось… То, что надо. Тем не менее Студёнкин поморщился – не хотелось разуваться. Было холодно.