355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Ивченко » Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года » Текст книги (страница 35)
Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:26

Текст книги "Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года"


Автор книги: Лидия Ивченко


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)

…О смерти генерал-майора Александра Алексеевича Тучкова 4-го вся Россия узнала из скупых строк рапорта Кутузова о битве при селе Бородине, где в числе погибших названо имя одного из четырех братьев-генералов. Образ лучшего друга запечатлел в записках С. Н. Глинка, в котором М. И. Кутузов неспроста еще в пору кадетства распознал писательский талант: «Щедрыми наделила природа дарами А. А. Тучкова. Он был красавец, душа чистая, ясная, возвышенная. Ум его обогащен был глубочайшими познаниями. Но чем другие в нем восхищались, он только один не замечал в себе. Мы познакомились в счастливые дни юношеской жизни и подружились навсегда. Никогда не требовали мы друг от друга никакой услуги, но при каждом свидании нам казалось, будто видимся после долгой разлуки.

<…> Друг мой никогда не говорил о своих военных подвигах. Но не бивачная жизнь, ни походы, ни битвы кровопролитные не пресекли переписки его со мной. В этом заочном свидании мы переписывались по-французски. Любимого нами Ж. Ж. Руссо называл он L'homme de la nature– человеком природы. В 1809 году, когда он направлялся в армию, а я ехал в Смоленск, мы завтракали вместе. Старшие его братья несколько раз присылали за ним для подписи каких-то деловых семейных бумаг. В третий раз он отвечал посланному: «Скажи братьям, что я купчую подписать успею, а с Сергеем Николаевичем вижусь, может быть, в последний раз». Я отвечал, что для дружбы нет последнего часа. Кто кого переживет, тот и оживит того жизнью дружбы. Но друг мой как будто предчувствовал свой жребий: мы более с ним не видались; потому что он был убит во время Бородинской битвы.

Настала минута идти вперед, Тучков закричал полку своему: "Ребята, вперед!" Полк дрогнул. "Вы дрогнули! – вскричал он. – Я пойду один!" Схватив знамя, он бросился вперед и в нескольких шагах от люнета пал жертвой смерти. Когда роковая картечь поразила его в грудь, адъютант и рядовые подхватили его. Ужасный намет ядер посыпался на них и раздробил труп Тучкова; тут был убит адъютант и множество рядовых врыты были ядрами в землю» {18}

[Закрыть]
.

«Для дружбы нет последнего часа!» В справедливости этих замечательных слов убеждает случай, помещенный в записках Павла Христофоровича Граббе, в 1812 году артиллерийского офицера и адъютанта генерала А. П. Ермолова. Начало повествования относится к 1806 году, когда он служил в полуроте из шести орудий, состоявшей при Владимирском пехотном полку. Командовал ротой его товарищ – поручик Викторов. Темной ночью во время сражения при Голымине Викторов и Граббе вместе с орудиями, завязшими в густой и глубокой грязи, оказались в окружении неприятеля. «Викторов, позади шедший, был тяжело ранен и с орудиями взят в плен. Не зная того, я, вышедши за деревню, приказал своим орудиям тащиться, как могут, до полка; а сам, выбившись из сил, без лошади, которая была убита, решил дождаться Викторова …» Друга своего Граббе так и не дождался и полагал его убитым. После сражения началось следствие, почему оставлены были в грязи два орудия и не подоспели к месту боя остальные четыре. «Командир Владимирского пехотного полка полковник Бенардос, при котором и на ответственности которого была полурота, обратись ко мне с запросом официально, призвал меня к себе и предложил показать на убитого Викторова, что он недовольно продовольствовал артиллерийских лошадей, на что ему им были отпущены деньги. Уважая память храброго товарища, я не согласился на это, несмотря ни на убеждения, ни на угрозы, а показал, что необыкновенная грязь и беспрерывный поход, причины всем известные, довели до потери орудий. На угрозы я отвечал, что скорее докажу, что полковник не давал ему достаточных способов на поддержание лошадей в трудном походе. На этом и осталось». После заключения Тильзитского мира Граббе возвратился в Россию и однажды в местечке Полонное на Волыни коротал после обеда время, играя в пикет с сослуживцем. «Вдруг отворилась дверь и на пороге остановился Викторов на костылях, без одной ноги. Вместе с восхищением, что вижу его, будто из мертвых восставшего, пролетела чрез душу мысль о счастливых для него последствиях от моего вышеобъясненного поступка. <…> Случившееся с ним было ужасно. Картечным выстрелом, на расстоянии нескольких шагов он был опрокинут с лошадью. Правая нога была ниже колена раздроблена; кроме того, еще две раны, одна в плечо, другая в ляжку». Викторов, лишившись ноги, долечивался в Варшаве. В благодарность за хороший уход он женился на дочери хозяина дома и, покинув службу, зажил жизнью семейного человека. Именно к нему с чистым сердцем обратился Граббе в нелегкую или, как он писал в записках, «темную, страшную, почти унизительную страницу жизни». Вернувшись в Петербург по окончании кампании 1807 года, 17-летний офицер с нетерпением желал увидеть «мать, брата Петра и четырех сестер». Вместо этого он узнал, что мать его усилиями своего брата помещена в Обуховскую больницу для умалишенных. Посещение больницы, куда определил сестру без всякого пособия предприимчивый родственник, убедило юношу в том, что мать его вовсе не страдает буйным помешательством, а лишь «тихой ипохондрией, никому не опасною». Вызволив ее из лечебного учреждения с помощью императрицы Марии Федоровны, уже в карете Граббе стал размышлять о том, куда же ему теперь везти свою родительницу. Сам он жил на съемной квартире, «артелью» с несколькими офицерами. Однако его сомнения были недолгими: «Не задумываясь, я повез ее к моему голоминскому начальнику и приятелю Викторову, женатому, где нас приняли как дома и где решено было оставить на их попечение матушку. Мать моя осталась у них. Должно прибавить, что Викторов еще был без места и сам с женою с трудом перебивался. Обращение их с больною было нежное и заботливое, как с собственною матерью. Не могу и поныне придумать подвига дружеской преданности выше и труднее этого».

В преклонных летах известный военачальник H. Н. Муравьев-Карский вспомнил и о событиях 1812 года, и о своем юном друге: «Покупая для себя лошадей, я прежде добыл доброго мерина под вьюк; под верх же нашел на конюшне у какого-то польского пана двух лошадей, которых не продавали врозь. Мы их купили с Колошиным. За свою (гнедой шерсти) заплатил я 650 рублей, за другую же – серую – Колошин заплатил только 600 рублей. При сем произошла между нами небольшая размолвка, кончившаяся примирением и тем, что моя лошадь была названа Кастор, а его Поллукс, в знак неувядаемой между нами дружбы» {19}

[Закрыть]
. Эту историю можно было бы назвать занятной, посмеявшись над пристрастием к античности двух ученых юношей, если бы «неувядаемая дружба» не прервалась столь трагически. Колошин, как и Муравьев, был слишком молод и не смог перенести изнурительных маршей в период отступления русской армии в 1812 году. Он умер от «нервической горячки» спустя три месяца после покупки лошадей с символическими именами. Муравьев похоронил друга вблизи Смоленского тракта, по которому двигались непрерывным потоком войска. На войне как на войне…

Удивительно счастлив был в друзьях и в дружбе Иоганн фон Дрейлинг. Тот самый, который в начале службы опасался остаться одиноким «в чуждом и враждебном ему мире». Верный друг появился у него едва ли не в тот самый день, как он явился в полк: «Я особенно подружился с Иогансоном. Одинаковое звание, одинаковая судьба, одинаковые убеждения – все это способствовало нашему сближению. Эта дружба скрашивала нашу суровую солдатскую жизнь. Эта дружба продолжалась потом всю жизнь; ни расстояние, ни время не могли прекратить этой дружбы. С ним я разделял все трудности этого похода, и мы помогали друг другу во всем» {20}

[Закрыть]
. Сколько тревог пережил юный Дрейлинг, разыскивая после окончания Бородинского сражения своего сослуживца, которого он с чисто немецкой сентиментальностью называет не иначе как «мой дорогой Иогансон»: «Меня Господь хранил – я остался невредим. <…> Дорогой мой товарищ Иогансон, к несчастью, тоже оказался в числе тяжелораненых: он получил девять сабельных ран. Поздно ночью проезжал я по полю битвы и разыскивал его среди раненых, которым делали перевязку и ампутации при свете сторожевых огней, но нигде не мог его найти» {21}

[Закрыть]
. Его опасения были основательны: он видел, как в сражении по убитым и раненым мчались лошади и артиллерийские орудия. Дрейлинг нашел своего друга: «Я увидел бесконечный ряд экипажей с нашими ранеными. Мелькнула кирасирская каска. Какое-то предчувствие подталкивает меня, я подбегаю и действительно нахожу своего дорогого товарища Иогансона, беспомощно лежащего на телеге, которую везли быки. Денщик нес его каску Своим кирасирам-ординарцам приказываю я вывести эту телегу из обоза и таким образом доставил тяжелораненого друга в мой бивуак. Там я немедленно разыскал хирурга, который перевязал его раны, со дня битвы не видавшие другой повязки. Подкрепив его стаканом чая, я поспешил отправить его дальше, иначе его могли бы оставить или он мог быть захвачен в плен и вообще так или иначе сделаться жертвой войны» {22}

[Закрыть]
. Стоит ли говорить о том, кого встретил Дрейлинг, вернувшись после долгой разлуки в отчий дом среди многочисленных родственников? «Кроме того, мне привелось еще обнять своего старинного брата по оружию Иогансона. Я его не видел с того времени, как его ранили под Бородином. Одна рука у него так и осталась на привязи. Он посвятил мне несколько недель и прожил все это время с нами, в нашем доме» {23}

[Закрыть]
. Безусловно, сцена возвращения нашего героя была бы неполной, если бы не встреча и с дорогим Иогансоном, который, судя по всему, был земляком и даже соседом по имению.

Однако Дрейлинг принадлежал к числу людей, которые обзаводились друзьями в любой части света и при любых обстоятельствах. И всякий раз привязанности, возникавшие в его душе, были искренними. Так, в мае 1813 года, вскоре после сражения под Бауценом на сторону русских перешла часть саксонских кирасир во главе с генералом Й. Тильманом. Дрейлинг, безукоризненно говоривший по-немецки, назначен к нему адъютантом. В воспоминаниях он называет своего нового начальника не иначе как «мой генерал». Вместе с отрядом Тильмана, названным «корпусом волонтеров», Дрейлинг с боями дошел до стен Парижа. С кем все это время дружил наш герой? С Буркерсроде и Шрекенштейном, «которые навеки остались самыми мне дорогими друзьями» {24}

[Закрыть]
. Молодых людей действительно многое объединяло, например, общие воспоминания о событиях 1812 года. Правда, сражались они в разных армиях. В музее-панораме «Бородинская битва» в Москве на живописном полотне художник-баталист Ф. А. Рубо выразительно и динамично изобразил кавалерийскую схватку на поле нескошенной ржи: русские кирасиры яростно контратакуют надвигающуюся на них неприятельскую кавалерию, в первых рядах которой – саксонские кирасиры Тильмана! Именно среди них и находились тогда Буркерсроде и Шрекенштейн. А с другой стороны поля наблюдал в это время за схваткой «железных людей» ординарец Кутузова фон Дрейлинг! Но стрелки часов истории не стоят на месте: не прошло и года, как русские и саксонцы стали друзьями. Да еще какими! Дрейлинг горестно переживал расставание с «славными саксонцами»: «…Прекрасные отношения между генералом Тильманом и мною, которые выработались в продолжение двух лет моей службы у него, должны были прекратиться. Мне удалось за это время заслужить любовь и уважение как со стороны генерала, так и со стороны товарищей. Одинаковое звание, одинаковая судьба, одни опасности и радости связывали нас. Каждый из нас уважал в другом храброго солдата и любил его как друга. Расставаясь, мы искренне горевали и утешались только надеждой на то, что увидимся еще в продолжение предстоящей кампании или за зеленым полем» {25}

[Закрыть]
.

Беспрерывная полоса войн в Европе не только разъединяла людей разных национальностей, но и способствовала установлению дружеских отношений, иногда даже весьма крепких. Денис Давыдов поведал историю, характеризующую взаимоотношения между офицерами враждующих армий вне поля битвы: «Генерал Чаплиц объявил мне, что какой-то французский офицер, раненный в последнем сражении, спрашивал обо мне, или, лучше сказать, осведомлялся, нет ли в армии нашей гвардии поручика Давыдова? <…> Я тихо и осторожно подошел к кровати страдальца и объявил ему мое имя. Мы обнялись как будто родные братья. Он спросил с живейшим участием о брате моем; я благодарил за сохранение мне его и предложил себя к его услугам. (Старший брат Дениса Давыдова – Евдоким был ранен под Аустерлицем в 1805 году и находился в плену во Франции, где и подружился с офицером наполеоновской армии. –  Л. И.) Он на это отвечал мне: «<…> Без сомнения, между пленными есть раненые моего взвода; не можете ли вы исходатайствовать у начальства двух или хотя одного из моих конно-гренадер для нахождения при мне. Пусть я умру, не спуская глаз с мундира моего полка и гвардии великого человека». Я, разумеется, поспешно исходатайствовал у Беннигсена и Чаплица позволение выбрать из толпы пленных двух конно-гренадер взвода Сюрюга, и, сопровождаемый двумя его усачами, осененными медвежьими шапками и одетыми в полной форме, я явился через два часа к нему. Нельзя изъяснить радости несчастного моего друга при виде своих сослуживцев. Изъявлению благодарности не было бы конца без просьбы моей прекратить порывы сердца, столь изнурительные в его положении. Двое суток я ни денно, ни нощно не оставлял Сюрюга; на третьи все кончилось: он умер на руках моих и похоронен на Кенигсбергском кладбище. За гробом шли двое упомянутых французских конно-гренадер и я – поручик русской гвардии. Странное сочетание людей и мундиров! Глубокая печаль живо изображалась на лицах старых рубак, товарищей моих в процессии. Я был молод, я плакал» {26}

[Закрыть]
.

Истории, рассказанные «самовидцами» эпохи 1812 года, поневоле наводят на мысль: куда там до этакой высокой дружбы героям романов А. Дюма! Но не будем забывать, что великий романист, будучи сыном наполеоновского генерала, искал и находил объекты для вдохновения в окружавшей его действительности. Он окружал своих литературных героев декорациями позднего Средневековья, но в этом отжившем антураже они жили в соответствии с нравами и обычаями наполеоновской эпохи, поэтому боевые офицеры начала XIX века разительно напоминают мыслями и поступками мушкетеров из бессмертного романа Дюма. Аналогии с «Тремя мушкетерами» возникают в описаниях коллективного содружества, когда целые полки чувствовали себя связанными крепкими узами товарищества. «Корпус офицеров делился на два отдела, под названием бонтонный и мовежанрский (дурного тона. –  Л. И.). Между этими двумя отделами была резкая особенность, но этот раздел мгновенно сливался, как скоро речь шла о каком-нибудь деле, относящемся до чести полка и мундира или защиты обиженного офицера начальством» {27}

[Закрыть]
– так вспоминал о днях своей молодости в Кавалергардском полку С. Г. Волконский. Ему вторит бывший лейб-улан Ф. В. Булгарин: «Славное было войско и скажу по справедливости, что Уланский Его Высочества Цесаревича Константина Павловича полк был одним из лучших полков и по устройству и выбору людей, и по тогдашнему духу времени превосходил другие полки в молодчестве. – Страшно было задеть улана!» {28}

[Закрыть]
За оскорбленного тут же готовы были вступиться все офицеры полка – и горе обидчику!

Дружба, запечатленная в воспоминаниях, безусловно, яркий след эпохи. Однако давняя история дружбы, предстающая в переписке, позволяет глубже и точнее судить о времени и людях.

…В начале XIX столетия в Петербурге жили четверо молодых людей, служивших в лейб-гвардии Преображенском полку. Они принадлежали к высшим кругам общества, были прекрасно образованы, уверены в себе и чувствовали себя как дома при дворе и в особняках столичной знати, где они бывали желанными гостями на спектаклях, маскарадах, роскошных празднествах. «А иногда вся эта молодежь ездила в итальянскую оперу слушать музыку Боельдье, пение Ронкони и Занбони, а во французский театр – рукоплескать Туссень, которая, по свидетельству современника, могла бы поспорить мастерством своей игры со знаменитой "девицей Марс"» {29}

[Закрыть]
. Других забот, помимо службы, у них не существовало. В беседах они порицали «гатчинские порядки» в армии, доставшиеся в наследство от скоротечного царствования Павла I: бесконечные вахтпарады, учения и караульную службу. В Европе в это время царило затишье, даже Франция, находившаяся под управлением Первого консула Наполеона Бонапарта, заключила недолгий мир со своим вековым врагом – Англией.

Старшим и самым знаменитым среди товарищей был Сергей Никифорович Марин, стихотворениями и эпиграммами которого зачитывались в обществе, гвардейская молодежь ловила на лету и повторяла его острые словца. Петербургские красавицы не оставались равнодушными к его ухаживаниям, потому что Марин был «живой, общительный, красивый по внешности». За плечами блестящего гвардейца было участие в дворцовом перевороте 11 марта 1801 года, где он отличился решительностью и отвагой, скомандовав в критический момент: «Ко мне, бывшие гренадеры Екатерины!.. Выходите из радов! Будьте готовы к нападению!.. Если эти мерзавцы гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!» Император Александр I не скрывал своего расположения к Марину.

Вторым в этой компании был не кто иной, как граф Аркадий Александрович Суворов-Рымникский, сын великого русского полководца. Одного этого уже было достаточно, чтобы пользоваться вниманием и почетом при дворе. Детство Суворова-младшего было отягощено скандальным разводом родителей: Суворов-старший отверг свою жену Варвару Ивановну, урожденную Прозоровскую, «за неистовства», которым она предавалась в обществе посторонних мужчин. Детей полководец матери не оставил, страстно любил дочь Наташу («Суворочку»), к сыну же относился довольно холодно. В 1799 году Павел I отправил Аркадия Александровича к отцу, возглавлявшему армию в войне с французами. 15-летний генерал-адъютант отличился в Итальянском и Швейцарском походах безудержной храбростью, чем и растопил лед в сердце отца. Аркадий был рослым красавцем, в войсках его обожали за знаменитую фамилию, доброту и широту души. Правда, «злые языки» утверждали, что граф Аркадий Александрович «худо образован» и едва ли умеет читать и писать, но это было явное преувеличение: по-французски сын «Российского Марса» говорил отлично. Друзья в шутку прозвали его «Бижу», что в переводе с французского означало «драгоценность». Молодой граф отличался крайним легкомыслием, неумеренностью в расходах, и даже женитьба на светской красавице М. А. Нарышкиной и рождение четверых детей его нисколько не остепенили – всему на свете «Бижу» предпочитал охоту и веселую дружескую компанию.

Третьим в кругу друзей был Дмитрий Васильевич Арсеньев, о котором известно меньше, чем обо всех остальных. Главными чертами этого белокурого и голубоглазого офицера-преображенца, по-видимому, была излишняя чувствительность и влюбчивость, наделавшие ему немало бед. Именно этим свойствам его характера следует приписать склонность к меланхолии, которая постоянно вызывала тревогу у его друзей.

И все же самым заметным в этой четверке оказался граф Михаил Семенович Воронцов, несмотря на то, что в светском обществе Петербурга он объявился гораздо позднее своих товарищей. В 1801 году он прибыл из Англии, поступив подпоручиком в Преображенский полк. Как ни блистателен был умудренный годами гвардейский поэт Марин, однако душой компании сразу же сделался юный Воронцов. Друзья вскоре окрестили его «Костуем» («лихачом»). Красивая наружность, молодцеватая подтянутость, непринужденная общительность, огромное состояние в сочетании с прекрасным домашним образованием, полученным в Англии под тщательным наблюдением отца, русского посланника в Лондоне, – казалось, все благоприятствовало стремительной придворной карьере. Для единственного наследника знаменитого рода Воронцовых военная карьера могла стать отнюдь не целью, а лишь дополнительным средством преуспеть в жизни, по выражению Суворова, «побочным талантом». И вдруг в 1803 году, когда на Кавказе началась война с Персией, граф Михаил Воронцов, вопреки желанию родственников и к величайшему изумлению друзей, избалованных столичной жизнью, отправился добровольцем на театр военных действий. При этом он отказался от преимуществ, даваемых придворным чином камергера, и как был в чине поручика, так и вступил на ту единственную стезю, о которой мечтал. Вдогонку за Воронцовым тут же полетело послание, «продиктованное дружбой». Оно начиналось стихотворными строками С. Н. Марина:

 
Все, что взор мой повстречает,
Ночи тьма и солнца свет,
Все, мне кажется, вещает:
Воронцова с тобой нет!
 

А далее сообщалось: «И всякий раз при этой мысли я готов плакать. Ты не поверишь, мой милый друг, как скучно привыкать быть без тебя. В наших играх, удовольствиях, в огорчениях недостает любезного Миши, и слова: Нету с нами Воронцовасделались окончанием всех наших разговоров. Сам Бижупо нескольку раз в день их повторяет. <…> Ты уверен, что истина водит пером моим и что друзья твои достойны тебя хоть тем, что умеют любить тебя, как ты стоишь» {30}

[Закрыть]
.

Воронцов совершил поступок, после которого вся предыдущая жизнь стала казаться ненастоящей не только ему, но и его друзьям, среди которых наиболее чутким к произошедшей в их дружбе перемене оказался С. Н. Марин. Сначала он подшучивал над геройским порывом своего юного друга: «Ты не поверишь, Воронцов, как весело быть твоим другом; где ни заговорят о молодых людях, везде ставят в пример совершенства тебя» {31}

[Закрыть]
.

Избалованному гвардейцу представлялось, что его друг скоро одумается: «…Плюнь на эту проклятую Грузию, в которой быв, ты подвергаешь себя всякую минуту опасности, и приезжай к нам. Знаешь ли, что эта треклятая язва не выходит у нас у всех из головы, потому что все узнали, что у вас там она празднует. Ну, ежели ты занеможешь! Этого не должно случиться с тобою, потому что друзья твои всякую минуту просят Бога, чтоб сохранил тебя от всякой болезни» {32}

[Закрыть]
. Однако Воронцова не пугали ни опасности, ни моровая язва, ни убогие квартиры, в которых «от дыму» разъедало глаза. Военные приключения и походная жизнь притягивали его, отвлекая все больше и больше от столичных развлечений. И вот уже Марин с обидой сетует на необязательность своего «войнолюбивого» друга, не отвечающего на письма: «Молчание вашего сиятельства не зная к чему приписать, беру смелость просить вас, чтобы вы, прервав оное, удостоили меня уведомлением о вашем вожделенном здравии. <…> Хоть ты не стоишь, чтоб я писал к тебе, но какая-то невидимая сила влечет меня и заставляет сказать тебе два-три слова. Я думаю, что это сила дружбы, недостойный Костуй! То ли ты обещал» {33}

[Закрыть]
.

«Недостойный Костуй» отвечал веселыми и бодрыми «отписками», как будто там, где он находится, смертельной опасности вовсе и не существовало: «С каким удовольствием буду я тебе на словах рассказывать, что делается в Грузии, когда приеду в Петербург! Наперед должен тебе сказать, чтоб ты мне приготовил несколько бутылок хорошего вина, хотя оно мне и покажется дурным после здешних. Славное Кахетинское вино сделало из меня пьяницу. Ты этому не поверишь, а, ей Богу, правда!» {34}

[Закрыть]
Отсутствие друга, который и не думает возвращаться к «мирным забавам», вызывало у Марина отчаяние: а вдруг в глазах Воронцова он выглядит малодушным? «Зная, что ты шатаешься по диким сторонам с непобедимым Российским войском, я покоен так, как может быть покоен человек, у которого друг подвержен вседневным опасностям. Воронцов! Ты знаешь меня: <…> я бы дорого заплатил, чтобы быть с тобою Из людей, которых я встречал в жизнь мою, никто не умел сделать то, что ты со мною сделал. Я не привыкну думать, что мы далеко друг от друга. Верь мне, любезный друг, что слеза брызнула из глаз моих. Скоро ли я тебя увижу? Увижу и не расстанусь. Да, Костуй, не расстанусь. <…> Мне, право, стыдно писать к тебе о комедиях и балах тогда, когда ты пишешь к нам о сражениях. Береги себя: вот просьба всех твоих друзей и наша с Арсеньевым; я говорю наша потому, что не ставлю себя и его в счет обыкновенных друзей. В дружбе, как и в любви, есть ревность…» А что же Воронцов? Он, по-прежнему, не торопился в столицу, вызывая беспокойство друзей, смешанное с восхищением: «Четыре месяца проходят, нет ни строчки. Слухи, прошедшие у нас, что войско в опасности <…> нас совсем расстроили; мы не знали, что думать, и по долгом совете на даче положили, что ты едешь в Россию и сидишь в карантине. Не знав, куда писать, мы решили ждать от тебя писем, как вдруг на маневрах сказывают мне, что вы все разбили и подхватили Еривань, что Костуй очень отличился и что получил в награду чин и крест». Да, граф Воронцов с боя взял самую почетную для офицера награду – орден Святого Георгия 4-й степени: он вынес на себе из окружения своего тяжело раненного начальника – полковника Котляревского.

Пример друга решил все сомнения. В начале 1805 года Марин извещал Воронцова: «Надобно сказать тебе кой-что и об Арсеньеве, который теперь в Корфу, куда около двенадцати тысяч нашего войска послано. Ты помнишь, что прошедшей зимой он сбирался оставить Петербург и ехать с А. Л. Нарышкиным путешествовать; но как он остался, то Арсеньев, не хотя никак жить в столице, просился к тебе в Грузию, в чем бы, конечно, и успел, если б отец его не запретил ему. Но нынешним летом узнал он об экспедиции в Корфу и был столько счастлив, что Государь, снисходя на его просьбу, ехать ему туда позволил» {35}

[Закрыть]
. В том же году Россия в союзе с Австрией вступила в войну с Наполеоном. В это время Марин написал слова знаменитого «Преображенского марша»: «Пойдем, братцы, за границу, бить Отечества врагов». Под этот марш отправился в поход и сам поэт. Всю дорогу его не оставляли грустные предчувствия, которые, к сожалению, страшным образом оправдались: в неудачном для русской армии сражении при Аустерлице, где гвардия понесла значительные потери, Сергей Марин был жестоко ранен картечью в голову, в левую руку навылет и двумя пулями в грудь. Одна пуля так и осталась в груди, став впоследствии причиной его смерти. Наградами за Аустерлиц стали золотая шпага с надписью «За храбрость» и чин штабс-капитана. Таким другом Воронцов мог гордиться всю жизнь, но это была не последняя война в их жизни.

В 1806 году боевые действия против наполеоновской Франции велись уже на территории Пруссии. Первым оставил Петербург «Костуй», состоявший адъютантом при генерал-лейтенанте графе А. И. Остермане-Толстом. В сражении под Пултуском 14 декабря 1806 года Воронцов был тяжело ранен в ногу. Его друг Марин, не оправившись от ранений, находился в Петербурге и переживал за друзей, каждую минуту опасаясь их лишиться. Так, до него дошли неверные слухи, что Дмитрий Арсеньев погиб, но вскоре Воронцов успокоил Марина известием, что их товарищ жив, но попал в плен под Ландсбергом 25 января 1807 года. И снова Марин оказался в невыносимом для него положении «оппонента по переписке». Все его друзья находились в армии, и он только следил за ними издалека, не подвергая свою жизнь опасности: «Благодарю тебя за известие об Арсеньеве. Проклятый полковник, сколько он мне сделал горя! Но благодарю Бога, что он жив, я ему прощаю <…>. Ты восхитил меня описанием дел Суворова. Верно, никто так в Петербурге не рад этому, как я…»

Наконец, в отношениях Воронцова и Марина возникла определенная натянутость, усугубившаяся очередным посланием из Петербурга: «Когда ты получишь письмо мое, то уже будешь знать, что гвардия в походе; а я остался при графе Татищеве. Надеюсь, однако ж, быть у вас, только не в фрунтовых; кто один раз был в линейном сражении, тот знает, что наш брат ничего сделать не может» {36}

[Закрыть]
. Известный стихотворец, сибарит и домосед Сергей Марин, к тому же израненный в сражении и, вероятно, сытый по горло своим военным опытом, пытается объясниться с «сиятельным Костуем». Что точно ответил своему другу граф Воронцов, неизвестно, да и вообще, ответил ли? Он в это время дрался с неприятелем под Гейльсбергом, невзирая на недавнюю рану. Следующее письмо Марина звучит отчаянно: «Прошу тебя, напиши мне, что ты думаешь о том, что я теперь остался в Петербурге. <…> Я вырвусь, ежели ты скажешь, что это мне нужно; твоя мысль заставит меня взять решительные меры. Уверен, что ты будешь говорить откровенно. <…> Вот мое положение. Тебе нечего описывать мое состояние: оно тебе известно; так ты, сличив то и другое, реши, мой друг, и я слепо повиноваться буду» {37}

[Закрыть]
. И снова неизвестно, что ответил Воронцов. Есть вопросы, которые каждый для себя решает сам: пригласить друга на войну – это не то что пригласить на ужин.

 
О! будь же, други, святость уз
Закон наш под шатрами;
Написан кровью наш союз:
И жить и пасть друзьями.
 

Дружить всегда было непросто, а в ту эпоху особенно. Марин выбрал дружбу, где изначально не было равенства, а были «ведущий» и «ведомый». Марин добровольно согласился на роль «ведомого», потому что в дружбе для него заключался смысл жизни: «Любезный друг Миша. Государю угодно было сделать меня батальонным командиром и вверить мне батальон стрелков милиционных. Я с ними выступаю через две недели. В моем чине это очень хорошо. Приду к вам, мой друг, и буду по-прежнему делить вместе палатку и труды» {38}

[Закрыть]
. Под Фридландом 2 июня 1807 года Марин был ранен осколком гранаты в голову; его «отличная храбрость» была награждена орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом, а государь назначил его своим флигель-адъютантом.

Но чины и награды, раны на поле чести, сочиненные им самим патриотические стихи и песни – все это так и не настроило Сергея Марина на воинственный лад. Будучи старше своих друзей годами, он не смог сжиться с новой эпохой, сильно отличавшейся от величавой степенности Екатерининского века. Он не мог привыкнуть к бесконечным расставаниям, ставшим повседневностью для России, «объятой кровавой заботой». Деятельный «Костуй» чувствовал себя на войне в своей стихии: честолюбивый и бесстрашный, он «жил бескрайностью дорог» и не собирался ничего менять в своей жизни. Если вспомнить высказывание Фридриха II, что люди бывают храбрыми не только из чувства чести, но и по темпераменту, то следует признать, что из четверых друзей Марин и Арсеньев относились к первому типу, а Воронцов и Аркадий Суворов – ко второму. Наблюдая за служебными успехами друга, Марин пишет Воронцову: «Будь жив и здоров и помни, что хотя я с тобою редко вижусь, но верно дружба моя сильнее всех тех, которые тебя окружали. Я это могу сказать утвердительно». Беда Марина состояла в том, что он всегда был склонен к созерцанию, размышлению и постоянству, Воронцов жил интересами службы, не мыслил себя без новых впечатлений и широкого круга знакомств, что в те времена в военной среде называлось «рассеянностью». В черный день, когда его особенно донимали раны и одиночество, Марин доверил бумаге одно из самых мрачных своих стихотворений «К друзьям»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю