Текст книги "Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года"
Автор книги: Лидия Ивченко
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)
Дело под Красным предшествовало трехдневной битве за Смоленск 4 – 6 августа, первому крупному столкновению в кампанию 1812 года. «<…> Мы дрались в старой России, которую напоминала нам всякая береза, у дороги стоявшая, – рассказывал будущий фельдмаршал И. Ф. Паскевич, начальствовавший тогда 26-й пехотной дивизией. – В каждом из нас кровь кипела» {27}
[Закрыть]. Дипломатический чиновник А. П. Бутенев, состоявший при Главной квартире 2-й армии, подобно художнику-баталисту, изобразил «жанровую сцену» жестокого сражения: «Пушечные и непрерывные ружейные выстрелы со стороны нападающих и со стен и бастионов Смоленских долетали до нас, как раскаты близкой грозы и громовые удары, и по временам облака густого дыма застилали эту величественную картину, которая производила потрясающее действие на меня и моего товарища, но за которою окружавшие нас люди, привыкшие к боевым впечатлениям, следили, правда, с заботливым любопытством, но, по наружности, с невозмутимым спокойствием и как бы с равнодушием. День стоял необыкновенно жаркий. <…> главнокомандующий, с зрительною трубкою в руках, беспрестанно получал донесения от лиц, распоряжавшихся обороною города, и, отряжая к городу новые подкрепления, рассылал адъютантов и ординарцев с своими приказаниями и туда, и к войскам, находившимся на нашем берегу. Позади нас очутились продавцы с плодами, с холодною водою, квасом и пивом. Военные люди поочередно ходили к ним утолить жажду и спешно возвращались к месту наблюдения» {28}
[Закрыть]. Не меньше внимания Бутенев уделил описанию поведения главнокомандующего – знаменитого полководца князя П. И. Багратиона: «Когда у нас увидели, что неприятельские колонны отступают и бой кончился, князь Багратион сел на лошадь, со всею свитою пустился вниз и через мост поехал в город благодарить Раевского и его войска за такое геройское сопротивление втрое сильнейшему неприятелю. Один из офицеров, которые ездили в Смоленск с главнокомандующим, рассказывал мне по возвращении, что некоторые улицы были загромождены ранеными, умирающими, мертвыми и что не было возможности переносить их в больницы или дома. <…> Когда главнокомандующий проезжал по городу, беспомощные старики и женщины бросались перед ним на колени, держа на руках и волоча за собою детей, и умоляли его спасти их и не отдавать города неприятелю. <…> Князь Багратион съезжал и вниз на ровное место, покрытое убитыми и умиравшими, осмотрел вновь расставленные свежие отрады, здоровался с войсками, навестил главнейших лиц, получивших раны, и наконец снова переправился за Днепр в свой лагерь» {29}
[Закрыть]. Командир 7-го пехотного корпуса и здесь восхищался доблестью воинов 27-й пехотной дивизии: «Генерал Раевский, наш командир, под начальством коего мы в Смоленской битве находились, был весьма доволен нашими действиями и в рассыпном бою, выхваляя воинов сими словами: „Ай, новички, молодцы, чудо, как с французами ознакомились“» {30}
[Закрыть].
Но, как ни приятны были похвалы испытанного в боях генерала прапорщику Д. В. Душенкевичу, однако бедствия жителей Смоленска, после трехдневной обороны оставленного неприятелю, имевшему значительное превосходство в силах, производило гнетущее впечатление: «Какому ужасному смятению внутри стен я был свидетель: жители, прежде надеявшиеся отражению неприятеля, оставались в городе, но сегодняшнею усиленною жестокою атакою убедились, что завтра город будет не наш. В слезах отчаяния кидались в храм Божией Матери, там молятся на коленях, потом спешат домой, берут рыдающие семейства, оставляя жилища свои, и в расстройстве крайнем отправляются через мост. Сколько слез! Сколько стонов и нещастий, наконец, сколько жертв и крови!» {31}
[Закрыть]Вопреки настроениям войск, стремившихся драться до последнего солдата, М. Б. Барклай де Толли отдал приказ об оставлении старой русской твердыни: «Россияне, переправясь через реку Днепр, стали на возвышенном месте перед городом, с которого картина Смоленска была чрезвычайно трогательна, печальна и разительна; неприятель открыл сильную канонаду множества батарей по городу, пожар разлился по оному во всех почти улицах и по форштадту; жители, не находя уже убежища, гонимые ужасом и страхом идущих к ним французов, выходили толпами из города, целыми семействами, в отчаянии, в слезах горьких, с младенцами на руках, малолетние дети подле них рыдали громко, мущины и женщины некоторые были уже ранены. Потом воспоследовал вынос чудовной Божией Матери Смоленской и за ней следом – разрушение моста через реку. Неприятель в больших густых колоннах начал вступать в город, барабанный бой, играние музыки и беспрестанный крик „Виват император Наполеон!“ оглушали воздух, и изредка пальба русских в город по врагам из пушек увеличивала ужас сей картины» {32}
[Закрыть].
Падение Смоленска сопровождалось крайним ожесточением армии против Барклая, поступок которого с военной точки зрения можно оправдать обстоятельствами. «Защита могла быть необходимою, если главнокомандующий намеревался атаковать непременно. Но собственно удержать за собою Смоленск в разрушении, в котором он находился, было совершенно бесполезно», – констатировал А. П. Ермолов {33}
[Закрыть]. Но и он по-особому воспринял потерю этого города: «Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого воины, вне пределов Отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего Отечества. В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения» {34}
[Закрыть].
Безусловно, наиболее выразительными свидетельствами переживаний русских военных, испытавших под Смоленском весь набор чувств от надежды до полной безысходности, являются письма. Так, начальник 2-й сводно-гренадерской дивизии генерал-майор граф М. С. Воронцов заклинал в письме от 5 августа своего приятеля А. А. Закревского, состоявшего при штабе Барклая: «Любезный Арсений Андреевич, скажите, Бога ради, как у вас дела идут. Надо держаться в Смоленске до последнего, мы все рады умереть здесь. Неприятель может пропасть, истребляя лучшую свою пехоту. Он от упрямства часто рисковал, но никогда столько, как сегодня <…>. Бога ради, или атаковать его, илидержаться в городе. Напиши два слова. Преданный тебе Воронцов» {35}
[Закрыть]. На следующий день Воронцов получил безнадежный ответ: «Сколько ни уговаривали нашего министра, почтеннейший и любезнейший граф Михаил Семенович, чтобы не оставлял города, но он никак не слушает и сегодня ночью оставляет город. К сожалению нашему, город горит. Форштадты также. Неприятель опять от города отступил, дрались долго и упорно. <…> Хладнокровие, беспечность нашего министра я ни к чему иному не могу приписать, как совершенной измене (это сказано между нами), ибо внушение Вольцогена не может быть полезно. Сему первый пример есть тот, что мы покинули без нужды Смоленск и идем Бог знает куда и без всякой цели для разорения России. Я говорю о сем с сердцем как русский, со слезами. Когда были эти времена, что мы кидали старинные города?» {36}
[Закрыть]
«Послесловием» Смоленской битвы явилось «дело» при Валутиной горе 7 августа, когда неприятель едва не отрезал войскам 1-й армии путь к отступлению. Приведем здесь рассказ офицера Вестфальского корпуса, лейтенанта С. Рюппела, насыщенный множеством «бытовых деталей», имеющих отношение как к русским, так и к наполеоновским войскам: «…Наши трубачи затрубили к атаке, и мы обрушились на серый Сумской гусарский полк как раз в тот момент, когда он совершал поворот. Так как сабельные удары по неприятельским кавалеристам, защищенным сзади их толстыми тяжелыми гусарскими ментиками, не приносили успеха, то мы использовали наши острые сабли только для того, чтобы колоть, и некоторые гусары упали с лошадей, если даже большинство, хотя, вероятно, тяжело раненные, остались сидеть на своих летящих в карьер лошадях. Мы сидели у них на шее так близко, что почти составляли одну линию вперемешку с задней шеренгой противника.
Я уже сделал два укола одному сумскому гусару, скакавшему почти рядом со мной, однако он не упал; напротив, он рванул в первую шеренгу и даже еще за нее. Я потерял его из виду, а моя очень разгоряченная рыжая лошадь почти обессилела; я находился почти в первых неприятельских рядах, когда рядом с моим левым ухом просвистела пистолетная пуля, а сбоку на меня обрушились два сабельных удара, но мой свободно висевший ментик сделал их бесполезными. Это заставило меня остановить пылкий скок моей лошади, и это было очень своевременно; потому что затрубили к отступлению, так как теперь нашим флангам угрожал приближающийся галопом Ахтырский гусарский полк. Итак, мы сделали поворот направо и понеслись назад во весь опор, а позади нас – коричневые ахтырцы. При этом отступлении мы получили несколько залпов от русской легкой батареи, которые убили у нас много людей. В ужасной пыли, которая окутала всех, нельзя было разглядеть ничего, что лежало на земле, но по более частым прыжкам, которые делала моя лошадь, я мог заключить, что там было много павших.
<…> Мы остановились и вновь построили фронт, и лишь теперь, когда пыль улеглась, смогли узнать положение дел. <…> Многие гусары, будучи рассеянными, теперь прискакали сюда, большая часть из них была ранена; у одного вахмистра лицо было горизонтально рассечено от одного уха до другого, и я не узнал его. Бригадир по имени Цвинкау еще нес воткнутое между плечами железное острие казацкой пики, тогда как древко было отломано. <…> Лошади, лишившиеся всадников, бегали вокруг и часто весьма затрудняли движения. Мимо нас также тащили премьер-лейтенанта Закка из шволежеров гвардии; шатающийся офицер предчувствовал свой конец, пистолетная пуля пробила его тело и вошла в мочевой пузырь.
<…> Тем временем мы вновь двинулись вперед под жестоким огнем орудий; наша полковая музыка, во главе которой ехал отличный капельмейстер Клинкхардт, играла великолепный марш, для многих – марш смерти. Но вскоре зазвучали фанфары, мы пустились в галоп и затем в карьер, и еще раз двинулись против серых сумских гусар, у которых мы все же на этот раз, хотя мы рубили и кололи, сбили меньше солдат, чем в первый раз. При помощи своих превосходных лошадей они получили преимущество, а их артиллерия, выставленная на флангах, действенно обстреляла нас; это стоило нам и людей, и лошадей.
<…> Я оказался в очень затруднительном положении; я видел наступающую русскую линию, и потому имел время лишь на то, чтобы вынуть из ольстр оба моих пистолета и, бросив чемодан и шинель, поспешить к своему полку. Учитывая удаленность противника, я мог бы даже спастись, но я заметил отдельный отряд, вероятно из стрелковой цепи, который зорко следил за мной и быстро преследовал меня. Два человека, вооруженные один пикой, другой саблей, вскоре настигли меня. Они крикнули мне: "Postoi, franzus!" – теперь дело идет о том, подумал я, чтобы достать свою саблю и выстрелить из одного пистолета в гусара с пикой. Он дал осечку, но я ударил его лошадь с такой силой по голове, что она встала на дыбы и отвернулась. В другого, молодого офицера, я выстрелил из второго пистолета, но пуля пролетела мимо. Он нанес мне очень сильный удар, я удачно парировал его, но латунная гарда моей сабли была разбита, и мой кулак тяжело поврежден; одновременно я получил сзади удар пикой, который с такой силой пробил кожаное окаймление моего кивера <…>, что я свалился, как убитый» {37}
[Закрыть].
Отметим, что в интонации повествования нет ни печали, ни радости, отсутствует озлобленность по отношению к неприятелю, которого вестфальский офицер с таким остервенением стремился поразить в бою. Это характерная примета времени, в котором война – востребованная профессия. К. Н. Батюшков вспоминал о письме своего друга и сослуживца, офицера лейб-гвардии Егерского полка И. А. Петина, полученном им в 1812 году: «Так должен писать истинно военный человек, созданный для своего звания природою и образованный размышлением; все внимание его должно устремляться на ратное дело, и все побочные горести и заботы должны быть подавлены силою души. На конце письма я заметил несколько строк, из которых видно было их нетерпение сразиться с врагом, впрочем ни одного выражения ненависти» {38}
[Закрыть]. Чрезмерно предаваться скорби по убитым соратникам также считалось неуместным. Кодекс поведения военных той эпохи отображен в книге Альфреда де Виньи «Неволя и величие солдата»: выражать горесть об убитом товарище – все равно что скорбеть о себе самом. Так, Ф. В. Булгарин признавался: «Ужасно, когда видишь человека здорового и веселого, который через минуту уже не существует! Но наконец и к этому привыкнешь. Бывало, когда полки и команды сойдутся на биваках, после сражения, приятели ищут друг друга и, получив в ответ: „Приказал долго жить“, – безмолвно возвращаются к своему огню с грустью в сердце, с мрачной мыслью в душе. Но спустя несколько часов все забыто, потому что подобная участь ожидает каждого!» {39}
[Закрыть]Смерть в сражении Кутузов называл «участью, которой каждый военный подвергнуться может».
Говоря об отношениях офицеров двух враждующих армий, сложившихся за десять лет противостояния, уместно вспомнить рассказ М. Ф. Орлова о капитуляции Парижа: «<…> Не более как через час мы уже беседовали так откровенно и приятельски, что все были довольны друг другом. Военные и другие анекдоты лились рекой, и много раз с обеих сторон позабывали суровость обстоятельств и взаимных отношений» {40}
[Закрыть]. Не менее показателен и рассказ А. Н. Марина о Бородинском сражении: «В 2 1/ 2часа перестрелка утихла с обеих сторон. Погода была теплая, даже жаркая; казалось, солнце на нас смотрело со всем вниманием. Егеря в низком месте вырывали штыками ямки и находили воду для утоления палившей нас тогда жажды. Самих неприятелей ссужали мы своей находкою; барабанщик французской цепи пришел к нам во время отдыха с манерками; и мы налили ему несколько манерок воды. Мы так близко были от неприятельской цепи, что можно было разговаривать. Такой ласковый и дружелюбный прием барабанщика понравился французам; из неприятельской цепи закричал к нам офицер: „Les russes sont braves!“ (Храбрые русские!) Я ему что-то отвечал в похвалу на французском языке. Офицер хотел от удовольствия броситься ко мне и обнять меня. Завязался небольшой, но приятный между нами разговор; и француз был восхищен, как француз – до исступления. В три часа опять заревел гром орудий, и бой возобновился» {41}
[Закрыть].
Многие русские офицеры, мысленно выстраивая «генеалогию» взаимоотношений «братьев по славе» (Ф. Сегюр), сравнивали битвы при Прейсиш-Эйлау (1807) и при Бородине: «Сражение при Прейсиш-Эйлау почти свеяно с памяти современников бурею Бородинского сражения, и потому многие дают преимущество последнему перед первым. Поистине, предмет спора оружия под Бородином был возвышеннее, величественнее, касался более сердца русского, чем спор оружия под Эйлау под Бородином дело шло о том – быть или не быть России. Это сражение наше собственное, наше родное. В эту священную лотерею мы были вкладчиками всего нераздельного с нашим политическим существованием, всей нашей прошедшей славы, всей нашей настоящей народной чести, народной гордости, величия имени русского и всего нашего будущего. Предмет спора оружия под Эйлау представлялся с иной точки зрения. Правда, что он был кровавым предисловием вторжения Наполеона в Россию, но кто тогда предугадывал это? Лишь несколько избранных природою и одаренных более других проницательностию. Большей же части из нас он казался усилием, не касающимся существенных польз России, одним спором в щегольстве военной славы обеих сражавшихся армий, окончательным закладом: чья возьмет, понтировкою на удальство, в надежде на рукоплескание зрителей. С полным еще бумажником, с полным еще кошельком в кармане, а не игрою на последний приют, на последний кусок хлеба и на пулю в лоб при проигрыше, как то было под Бородином» {42}
[Закрыть].
Битва при Бородине действительно оставила особый след в памяти воинов враждующих армий, притом что ее исход остался нерешенным. Наполеон назвал ее «самой грозной и величественной» из тех, что он дал на своем веку. Лев Толстой придал решающее значение нравственному противостоянию противников, оставив военные проблемы в удел историкам, для которых спор «чья победа?», по-видимому, никогда не кончится.
Обратившись к свидетельствам участников «битвы гигантов», попытаемся представить, что испытали в тот день наши герои. «Пробуждение же в день 26 августа 1812 года пребудет надолго в памяти каждого российского воина, участвовавшего в сей кровопролитной битве. С показанием на горизонте солнца, предвещавшего прекраснейший день, показались из лесу ужаснейшие колонны неприятельской кавалерии, чернеющиеся, подобно тучам, подходящим к нашему левому флангу. <…> Вставай, Рус! – смерть подошедшая будит, и враг бодрствует!» – вспоминал офицер 2-й батарейной роты 11-й артиллерийской бригады Г. П. Мешетич. Ему вторит служивший в 1-м егерском полку M. М. Петров: «Громы артиллерийских орудий, потрясавших землю, пламень, изрыгаемый ими, волновавшийся под небесами, были предшественниками солнца, восходившего над горизонтом в страшный день Бородинской битвы. Ядра, гранаты, брандскугели и картечи, бушуя в воздухе с злобным шипением и завыванием и бороздя землю лютыми припадами к ней, скача вперелет, терзали все встречное и поперечное – даже в линиях колонн первых резервов». «Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою», – свидетельствовал офицер квартирмейстерской части H. Н. Муравьев.
Артиллерист H. Е. Митаревский по-своему запомнил начало великой битвы: «Поевши и закурив трубки, мы вышли. Орудия были сняты с передков. Впереди сошлись мы с офицерами своих полков, стоявших направо и налево в батальонных колоннах. Рассматривали, насколько было возможно, позиции, шутили и смеялись. Когда пролетало ядро над головами, говорили: "Прощай, кланяйся нашим, что стоят назади…" Другой, бывало, скажет: "до приятного свиданья", и фуражку поднимет. <…> Бывали случаи, когда пролетит близко ядро, то кто-нибудь кивнет головою или пожмется; тогда насмешкам не было конца. А признаться, чувство страха невольно побуждало склонить голову или нагнуться, но стыд всегда удерживал. Денщики пока бродили сзади батареи. Один из них, молодой парень из рекрут, так кивнул головой, что у него и кивер офицерский свалился с головы. Мы всегда ходили в фуражках, а кивера наши под чехлами носили денщики; это делалось для того, чтобы они не мялись. <…> Стояло нас в кучке до десяти офицеров и артиллерийских, и пехотных. Один из пехотных офицеров опустился на колени и свалился на землю без крика и вздрагиванья, даже в лице не заметили перемены. Мы заключили, что в него попала пуля. После довольно продолжительного осмотра заметили на виске, под волосами, небольшое кровавое пятно. Пуля пробила ему висок и засела в мозге. Офицеры взглянули один на другого и почти в один голос сказали: „Вот славная смерть…“» {43}
[Закрыть]
Главные боевые действия развернулись на левом фланге русской позиции, у деревни Семеновское, где оборонялись войска 2-й Западной армии князя П. И. Багратиона. В жестоком бою за Семеновские флеши почти полностью была уничтожена 2-я сводно-гренадерская дивизия графа Воронцова. Сам он рассказывал об этом двадцать лет спустя: «…На меня была возложена оборона редутов первой линии на левом фланге, и мы должны были выдержать первую и жестокую атаку пять-шесть французских дивизий, которые одновременно были брошены против этого пункта; более двухсот орудий действовали против нас. Сопротивление не могло быть продолжительным, но оно кончилось, так сказать, с окончанием существования моей дивизии. Находясь лично в центре и видя, что один из редутов на моем левом фланге потерян, я взял батальон 2-й гренадерской дивизии и повел его в штыки, чтобы вернуть редут обратно. Там я был ранен, а этот батальон почти уничтожен. …Мне выпала судьба быть первым в длинном списке генералов, выбывших из строя в этот ужасный день» {44}
[Закрыть]. Здесь же получил смертельную рану главнокомандующий 2-й Западной армией князь П. И. Багратион: осколок гранаты раздробил ему берцовую кость левой ноги. Опасаясь смутить подчиненных, Багратион некоторое время пытался скрыть свою рану и, превозмогая боль, удерживался в седле, пока не потерял сознание. «В мгновение ока пронесся слух о его смерти, и войск невозможно удержать от замешательства. Никто не внемлет грозящей опасности, никто не брежет о собственной защите: одно общее чувство – отчаяние!» – вспоминал Ермолов. Однако битва продолжалась…
Эти укрепления, трижды переходившие из рук в руки, превратились в настоящий ад для тех, кто там находился, будь то русские или наполеоновские войска. Об этом свидетельствует драматический эпизод битвы, приведенный В. Н. Земцовым в книге «Великая армия Наполеона в Бородинском сражении». «<…> Капрал Дюмон был ранен ружейной пулей в предплечье, после того как рана стала доставлять ему сильную боль, пошел в амбуланс вынуть пулю. Не успел он сделать десяток шагов, как встретил полковую кантиньери (маркитантку), симпатичную испанку Флоренсию. "Она была в слезах. Ей сказали, что почти все барабанщики полка убиты или ранены. Она сказала, что хочет увидеть их, помочь им, чем сможет. Несмотря на боль, которую я чувствовал из-за раны, я пытался посочувствовать ей. Мы ходили между ранеными. Некоторые пытались с трудом и превозмогая боль двигаться сами, других несли на носилках". Внезапно, когда Дюмон и Флоренсия проходили рядом с одним из укреплений, кантиньери начала громко и надрывно кричать: она увидела барабанщиков 61-го, разбросанных на земле. "Здесь, мой друг! – завопила она. – Они здесь!" Действительно, они были там, лежа с переломанными конечностями; их тела были побиты картечью. Помешавшись от горя, она ходила от одного к другому, нежно говоря с ними. Но ни один из них ее не слышал».
Генерал-квартирмейстер штаба Кутузова полковник К. Ф. Толь сообщал об обстоятельствах боя на левом фланге: «Астраханского гренадерского полку полковник Буксгевден, несмотря на полученные им три тяжкие раны, пошел еще вперед и пал мертв на батарее с многими другими храбрыми офицерами». Здесь же нашел свою смерть и командир 2-й легко-конной роты лейб-гвардии артиллерийской бригады капитан Р. И. Захаров, вовремя подоспевший на помощь войскам, сражавшимся у деревни Семеновское. Увидев неприятеля, сосредоточивавшегося к атаке, он, не дожидаясь приказа, с марша развернул все восемь орудий и открыл огонь с ближайшего картечного выстрела. «Вся голова колонны в полном смысле слова была положена на месте», – вспоминал А. С. Норов. Вестфальский корпус остановился надолго. За каждый успех приходилось платить непомерно дорогой ценой. Через четверть часа капитан Захаров был смертельно ранен. «Завидую счастью вашему, вы еще можете сражаться за Отечество!» – сказал он, прощаясь с друзьями. Его начальник генерал-майор П. А. Козен впоследствии писал: «В Бородинском сражении Захаров заслужил Георгиевский крест, а мы не смогли ему поставить даже деревянного». Ф. Н. Глинка восклицал: «Так умирают сии благородные защитники Отечества! Сии достойные офицеры русские. Солдаты видят их всегда впереди. Опасность окружает всех, и пуля редкого минует!..»
По словам генерала H. М. Сипягина, «вообще офицеры наши в Бородинском сражении, упоенные каким-то самозабвением, выступали вперед и падали перед своими батальонами». Н. Любенков в «Рассказе артиллериста о деле Бородинском» вспоминал: «Поручик Давыдов, раненый, сидел в стороне и читал свою любимую книгу: „Юнговы ночи“, а картечь вихрилась над спокойным чтецом. На вопрос: „Что ты делаешь?“ – „Надобно успокоить душу. Я исполнил свой долг и жду смерти!“ – отвечал раненый». Офицер лейб-гвардии Финляндского полка А. Н. Марин, тот самый, который в 1796 году по вине нерадивого наставника чуть не умер в восемь лет, опившись водкой, вспоминал: «В это время подходит ко мне один из моих товарищей, добрый и благородный малый, Великопольский; между прочим говорит: „Ежели постигнет нас несчастье, что мы отдадим Москву, то я желал бы лучше пасть на этом месте, нежели видеть такой позор“. – Исполнилось желание доброго сына отечества: лишь только кончил он последнее слово, – неприятельское ядро раздробило ему голову <…>. „Царство тебе небесное, добрый товарищ“, – пробормотал я». Через некоторое время сам Марин получил тяжелую рану: «Конвойный мой егерь, Гаврилов, поднял меня и на вопрос мой: – Что, Гаврилов, я ранен? – Да, Ваше благородие. – Куда? – В плечо. – Посмотри-ка, не навылет ли? – Никак нет, Ваше благородие. – Я хотел опять поднять ружье, но правая моя рука уже меня не слушалась; кость была перешиблена. Я снял шарф; повесил на нем мою руку, а удалиться не хотел, – да, я не хотел оставить цепь мою без командира <…>. „Прощайте, ребята; спасибо вам, что хорошо дрались“. И Гаврилов повел меня. Подошед к своему полку, явился я к полковому командиру и донес о состоянии моего поста. Он, видя меня обагренного кровию и ослабевшего, приказал идти скорей на перевязку. Оставшиеся добрые товарищи окружили меня, – и мы простились.
Ядра и гранаты осыпали нас на пути к перевязке. <…> Я встретил тут двух моих товарищей: капитана Василья Раля и подпоручика Веселовского, которые были ранены легче меня; и мы пошли все трое по дороге к Можайску. Подвод не было; и Раль, добрый Раль вел меня под руку. Обозы тянулись, раненые тащились; тесно было на дороге. <…> Под вечер пошли тучи и потом пошел дождь. – Трудно было мне идти; но добрые товарищи довели меня до первой деревеньки, в 4-х верстах от места битвы. Все избы наполнены были ранеными и умирающими. Незабвенный мой Раль отыскал мне местечко в одной избе; уложил меня между страдальцами, а сам лег на дворе, подле своей лошади» {45}
[Закрыть].
Адъютант Барклая ротмистр В. И. Левенштерн вспоминал о кавалерийской схватке в центре поля битвы, в которой участвовало около десяти тысяч всадников: «Был момент, когда поле битвы напоминало одну из батальных картин <…>. Сражение перешло в рукопашную схватку: сражающиеся смешались, не было более правильных рядов, не было сомкнутых колонн, были только более или менее многочисленные группы, которые сталкивались одна с другой <…>. Пехота, построенная в каре, едва не стреляла со всех фронтов одновременно. Личная храбрость и сообразительность имели полную возможность высказать себя в этот достопамятный день. Я видел во время стычки неустрашимого Алексея Орлова, который был весь изранен; его брат Григорий, адъютант Барклая, красавец собою, лишился в этом сражении ноги, а молодой Клингер и граф Ламсдорф были убиты. <…> Я видел молодого Шереметева, получившего большую рану саблей по лицу: подобная рана всегда делает честь кавалерийскому офицеру…» {46}
[Закрыть]
Именно в этой схватке был ранен конногвардеец Ф. Я. Миркович: «Наш полк ходил три раза в атаку против кирасир и улан; моя лошадь была ранена пулей в щеку, а после третьей атаки ядро вырвало мне часть правой ляжки, пронзив насквозь мою лошадь. Бедный мой конь был убит на месте, а я не помню, как упал на живот, и, падая, слышал как кто-то вскрикнул: "Полковник, поручик ваш убит!" Я сознавал, что я не убит; но мне казалось, что рана моя была смертельна и что обе мои ноги были оторваны. Я пролежал несколько секунд, как вдруг четыре кирасира подняли меня и понесли на перевязку. Дорогой они говорили, что я не переживу этой раны, и очень обо мне сожалели. Я не потерял сознания, их речи не навели на меня страха смерти, но обратили мои мысли к моим добрым родителям. <…> Множество моих друзей было убито и ранено, дорогой мой Васьков был ранен пулей в плечо» {47}
[Закрыть]. H. Е. Митаревский, находившийся в резерве, куда долетали неприятельские ядра, вспомнил об участии в битве ополченцев, чье поведение в битве немало позабавило нижние чины регулярных войск: «Мимо нас проходила к Бородину толпа раненых с носилками подбирать раненых. Когда пролетали ядра, ратники мотали головами направо и налево, кланялись, крестились, а некоторые становились на колени. Это была большая потеха для солдат, и каких тут не было острот… – „Кланяйся ниже, борода!.. Сними шапку!.. Крестись большим крестом!.. Бей поклоны, дурак!“ – и тому подобное. Подумаешь, один и тот же русский народ мужик и солдат, а какая между ними разница. Один не скрывает внутреннего инстинкта самосохранения, а другой удерживается и стыдится показать свою слабость» {48}
[Закрыть].
Во второй половине дня настал черед идти в бой артиллерийской роте, в которой служил Митаревский, оставивший, пожалуй, самые яркие и подробные воспоминания о сражении: «Не могу определить, на каком именно расстоянии были мы от неприятельских орудий, но мы могли наблюдать все их движения; видели, как заряжали, как наводили орудия. Как подносили пальники к затравкам. Вправо от нас, на возвышении, стояла наша артиллерия и действовала; внизу, над оврагом, где мы прежде стояли, была тоже наша артиллерия, в числе которой находились другие шесть орудий нашей роты; с левой стороны от нас тоже гремела артиллерия, но нам за люнетом ее не было видно. Вообще, что делалось на нашем левом фланге – мы ничего не видели. Слышался оттуда только гул от выстрелов до того сильный, что ни ружейных выстрелов, ни криков сражавшихся, ни стонов раненых не было слышно. Команду также нельзя было слышать и чтоб приказать что-нибудь у орудий, нужно было кричать; все сливалось в один гул <…>.
Положение наших батарей с правой стороны, за впадиной на возвышении, было еще ужаснее. Артиллерийская батарейная рота, стоявшая там во время нашего приезда, скоро поднялась назад. На место ее построилась другая. Покуда она снималась с передков и выстроилась, сотни ядер полетели туда. Людей и лошадей стало, в буквальном смысле, коверкать, а от лафетов и ящиков летела щепа. В то время, когда разбивались орудия и ящики, никакого треска слышно не было, – их как будто какая-то невидимая рука разбивала. Сделав из орудий выстрелов по пяти, рота эта снялась; подъехала на ее место другая – и опять та же история. Сменились в короткое время роты три. И в нашей роте, несмотря на ее выгодную позицию, много было убито людей и лошадей. Людей стало до того мало, что трудно было действовать у орудий. Фейерверкеры исправляли должность канониров и подносили снаряды» {49}
[Закрыть]. Автор воспоминаний признавался: «Страшно быть при орудиях во время перестрелки. Куда ни посмотришь – там ранят, там убьют человека, да еще как убьют!, почти разрывало ядрами; там повалит лошадь, там ударит в орудие или ящик; беспрестанно пред орудиями рвет и мечет рикошетами землю; направо, на возвышенности, на наших глазах разносит артиллерию, а про визг ядер и говорить нечего. Ротный командир был на лошади, а у нас у каждого из офицеров было по два орудия. Убьют лошадь, убьют или ранят человека – нужно сделать распоряжение заменить их; нужно смотреть, чтобы не было остановки в снарядах; нужно обратить внимание, как ложатся снаряды, и приказать, как наводить орудия. Начиная от штабс-капитана, почти каждый выстрел поверяли сами офицеры, и могу сказать, что все исполняли свое дело как следует. Значит, страх не был таков, чтобы забывали свои обязанности и не исполняли их по мере возможности». По-видимому, артиллеристы вынесли самые сильные впечатления после «знаменитого в летописях народных побоища»: «Кончивши дела, офицеры уселись у огня обедать. Перед глазами нашими вместо прекрасной, стройной роты были только остатки ее. Много было колес с выбитыми косяками и спицами, лафеты были с расколотыми станинами, ящики и передки с помятыми крышами и выбитыми боками, на лафетах лежали хомуты с выбывших лошадей. Поколотый поручик перевязывал свои раны; контуженный – натирал чем-то грудь и жаловался на боль. Мне примачивали ногу какими-то спиртами. Ходило несколько солдат, как наших, так и пехотных, с обвязанными руками. Вообще легко раненные предпочитали оставаться при своих командах и не хотели идти в обоз к раненым». По словам участника битвы, «бились весь день упорно, злобно, до тех пор, пока ночь и страшное утомление и с той и с другой стороны не положили конец этому, казалось, вечному и бесконечному дню, этому ужасному убийству. Так кончилась одна из самых кровавых битв, какие только знает история, и все же положение осталось невыясненным». Александр I, узнав о потерях среди полковых командиров, разрешил Кутузову, согласно Учреждению для большой действующей армии, своею властью производить в полковники офицеров, отличившихся при Бородине, с тем чтобы немедленно восполнить убыль в штаб-офицерском составе.