Текст книги "Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года"
Автор книги: Лидия Ивченко
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
И, конечно, ни о ком в армии не ходило такое количество анекдотов, как об «Ахилле Наполеоновских войн», подвиги которого были любимой темой разговоров в офицерской среде. Приведем два из них: «… При начатии канонады неприятельское ядро прикатилось рикошетом на четверть от ноги князя Багратиона, который с самого начала хотя и видел вместе с нами направление его, но не тронулся с места. Когда оно остановилось возле ноги его, Офросимов поднял его и отдал вестовому. Князь спросил: "Зачем?" – "Это ядро легло слишком близко от вас, чтобы не сохранить его". – "Э, братец! – отвечал князь. – Если этим заниматься, так их воз наберешь. А поезжай лучше к Багговуту и скажи ему: 'пора' ".
<…> Кроме других предосудительных привычек, нижние чины дозволяли себе разряжать ружья (не только после дела, но и во время самой битвы). Во время своего движения чрез селение Анкендорф князь едва не сделался жертвою подобного обычая. Егерь, не видя нас, выстрелил из-за угла дома, находившегося не более двух сажен от князя; выстрел его был прямо направлен в него. Князь Багратион давно уже отдал на этот счет строгое приказание и всегда сильно взыскивал с ослушников. Но здесь направление выстрела спасло егеря; ибо князь, полагая, что наказание в этом случае имело бы вид личности, проскакал мимо; но никогда не забуду я орлиного взгляда, брошенного им на виновного» {19}
[Закрыть].
Если до нашествия Наполеона стремительный карьерный взлет генерала от инфантерии Михаила Богдановича Барклая де Толли был темой для обсуждения главным образом среди генералитета русской армии и при дворе, то во время «грозных опасностей» 1812 года военачальник неожиданно для себя оказался в центре неблагосклонного внимания всей России. Именно с его именем россияне связывали длительное и весьма непопулярное отступление русских войск. Этим поистине трагическим страницам биографии Барклая посвящено стихотворение А. С. Пушкина «Полководец», пробудившее в обществе сочувственный интерес к личности «несчастливого вождя». Однако трагическое одиночество «сдержанного шотландца», опоэтизированное великим поэтом, на самом деле не было таким безысходным; этому случаю скорее соответствовала пословица, любимая Денисом Давыдовым: «Бедненький, ох! А за бедненьким Бог!» Александр I не лишил преданного ему генерала своего покровительства. В 1813 году Барклай благополучно «восстановил свою репутацию», получив в командование армию, в 1814 году он был возведен в чин фельдмаршала за взятие Парижа, в 1815-м – пожалован титулом князя, при этом он довольно свободно распространил свои «Оправдательные письма», адресованные государю, в которых сообщалось о наличии перед войной тщательно продуманного «скифского плана». Эта мысль укоренилась в сознании полководца в период успешного контрнаступления Кутузова и более его не покидала. Военное торжество России, по выражению А. И. Михайловского-Данилевского, «покрывшее все наши жертвы», сделало идею «скифской войны» весьма привлекательной как для русских, так и для французов. После публикации стихотворения Пушкина Ф. В. Булгарин сокрушался о том, что «к Барклаю как-то холодны». Заметим, это не совсем так: русское общество постоянно делилось на сторонников и противников Барклая, а после пушкинской апологии еще и усилилась, по определению А. Г. Тартаковского, «антитеза Кутузов – Барклай». Обратившись к воспоминаниям о личности военачальника, попробуем отрешиться от этого сопоставления и представить себе непростую судьбу внука рижского бургомистра, дослужившегося в русской армии до чина фельмаршала.
Первое слово снова Д. В. Давыдову: «Барклай де Толли с самого начала своего служения обращал на себя всеобщее внимание своим изумительным мужеством, невозмутимым хладнокровием и отличным знанием дела. Эти свойства внушили нашим солдатам пословицу: посмотри на Барклая, и страх не берет. Находясь после войны 1807 года на западных границах, он ежедневно упражнял войска свои в маневрировании, причем он обращал большое внимание на то, чтобы они успели приноравливаться к местности. Это повторялось ежедневно после смены караулов. Возвращавшиеся на свои квартиры части войск встречали на пути своем препятствия, кои им надлежало преодолеть. Желая приучить своих подчиненных быть всегда готовыми к отражению самого неожиданного неприятельского нападения, Барклай нередко производил внезапные атаки на квартиры своих подчиненных. Однажды один из его батальонных командиров овладел неожиданно квартирой Барклая, причем его самого взяли в плен; это доставило ему величайшее удовольствие.
Эта высокая личность, как бы привыкшая с самого детства своего повелевать, имела, однако, следующие слабые стороны: незнание русского языка, необходимого для основательного изучения характера наших солдат и для того, чтобы привязать к себе войска, излишнее пристрастие к своим соотечественникам и малую природную приветливость к окружающим и подчиненным. В сумрачном, постоянно угрюмом, хотя и скромном, бесстрашном, неутомимом и холодном, как мраморная статуя, Барклае проявилась впоследствии сильная раздражительность, недоверчивость и несправедливость в оценке чужих заслуг; начало этих недостатков должно искать в тех ужасных гонениях и неприятностях, коим он подвергся в 1812 году» {20}
[Закрыть].
Бесспорно самый доброжелательный отзыв о генерале принадлежит Ф. В. Булгарину: «В Прусской войне (1806 – 1807) Барклай де Толли приобрел славу не только храброго, но и искусного генерала. Наполеон в Тильзите хотел знать, кто командовал русским арьергардом при отступлении к Прейсиш-Эйлау и сказал, что это должен быть отличный генерал. <…>
Барклай де Толли был высокого роста, держался всегда прямо, и во всех его приемах обнаруживалась важность и необыкновенное хладнокровие. Он не терпел торопливости и многоречия ни в себе, ни в других. Говорил медленно, мало и требовал, чтобы ему отвечали на его вопросы кратко и четко. Хотя в это время (в 1808 году) ему было только сорок семь лет от рождения, но по лицу он казался гораздо старее. Он был бледен, и продолговатое лицо его было покрыто морщинами. Верхняя часть его головы была без волос, и он зачесывал их с висков на маковку. Он носил правую руку на перевязи из черной тафты, и его надлежало подсаживать на лошадь и поддерживать, когда он слезал с лошади, потому что он не владел рукою. С подчиненными он был чрезвычайно ласков, вежлив и кроток, и когда даже бывал недоволен солдатами, не употреблял бранных слов. В наказаниях и наградах он соблюдал величайшую справедливость, был человеколюбив и радел о солдатах, требуя от начальников, чтобы все, что солдату следует, отпускаемо было с точностью. С равными себе он был вежлив и обходителен, но ни с кем не был фамильярен и не дружил. Барклай де Толли вел жизнь строгую, умеренную. Никогда не предавался никакому излишеству, не любил больших обществ, гнушался волокитством, карточной игрой, но на разгульную жизнь молодежи смотрел сквозь пальцы, не допуская, однако ж, явного разврата. От старших требовал он примерного поведения и не доверял никакой команды гулякам. Бережливость Барклая де Толли была в самых тесных границах, и многие упрекали его в скупости. Мне кажется, что только один упрек Барклаю де Толли был справедлив, а именно – в излишнем пристрастии к землякам своим остзейцам. <…>
Барклай де Толли создан был для командования войсками. Фигура его, голос, приемы, все внушало к нему уважение и доверенность. В сражении он был также спокоен, как в своей комнате и на прогулке. Разъезжая на лошади шагом в самых опасных местах, он не обращал никакого внимания на неприятельские выстрелы и, кажется, вполне верил русской солдатской поговорке: пуля виноватого найдет. 3-й егерский полк обожал своего старого шефа, и кто только был под его начальством, тот непременно должен был полюбить своего храброго и справедливого начальника. Он, однако ж, никогда не мог быть народным или популярным начальником, потому что не имел тех славянских качеств, которые восхищают русского солдата и даже офицера, именно – веселости, шутливости, живости <…>. Русская песня не имела для Барклая де Толли никакой прелести» {21}
[Закрыть].
Пожалуй, ничто так выразительно не характеризует этого военачальника, как отдельные жанровые зарисовки очевидцев, далеких от намерений представить Барклая в роли автора «скифского плана». Так, лекарь М. А. Баталии, «пользовавший» генерала от раны, полученной под Эйлау, рассказывал: «<…> По сделании операции того же дня, часу в 8-м вечера, когда Барклай де Толли, сидя за столом, читал книгу, причем были сын его и я, также занятые чтением, увидели, что в дверь вошел его императорское величество Государь Александр Павлович; генерал, увидя его, желал встать, но не мог, и Государь, подойдя к нему и положа руку на голову, приказал не беспокоиться и спросил, кто с ним находится, на что генерал отвечал, что сын его и полковой медик; потом спросил, как он чувствует себя после операции, и требовал объяснения бывшего Прейсиш-Эйлауского сражения, чему генерал сделал подробное объяснение. По окончании сего Государь изволил спросить, не имеет ли он в чем нужды. На что он донес, что не имеет, а так как объявлен ему в тот день чин генерал-лейтенанта, посему он обязан еще сие заслуживать. Во все время бытности Государя супруга генерала была в нише, задернутой пологом, и слышала все происходившее и, когда Государь изволил выйти, она тотчас встала с кровати и, подойдя к генералу, с упреком ему выговаривала, что он скрыл от Государя свое недостаточное состояние, и генерал, желая остановить неприятный ему разговор, сказал, что для него сноснее перенести все лишения, нежели подать повод к заключению, что он недостаточно награжден Государем или расположен к интересу». Судя по рассказам сослуживцев, генерал был действительно неприхотлив в быту: «Провожая меня из кабинета на крыльцо, имел одну ногу, обутую в сапог, а другую – в туфлю и, увидя денщика, мажущего экипаж, спросил: "А нет ли чего-нибудь у него поесть?" На что тот отвечал, что имеет моченые сухари, и на вопрос, нет ли мяса, говорил в ответ, что есть свиное сало, что и приказал себе подать, сам я выставляю его о подчиненных заботливость и неразборчивость в пище» {22}
[Закрыть]. Внимательное и доброжелательное отношение генерала к тем, кто был младше его в чинах, подтверждал в своих записках и Я. О. Отрощенко: «Потом я поехал для представления к военному министру Барклаю де Толли. Он был столь милостив, что пригласил меня остаться у него обедать. Стол был не пышен, и обедало не более десяти персон. Супруга его, как заботливая хозяйка, отдавала приказания и наблюдала за исполнением» {23}
[Закрыть].
О репутации главнокомандующего всеми российскими армиями в 1812 году можно судить по замечанию, сделанному в письме Жозефа де Местра, известившего своего адресата о том, что общество «ожидает дальнейших повелений Проведения, как они будут переданы князем Михаилом Ларионовичем Кутузовым» {24}
[Закрыть]. Обратившись к значительному числу исторических источников, позволяющих увидеть за далью времен (но не разглядеть!) образ «спасителя Отечества», мы вынуждены будем признать: великий русский полководец сочетал в себе множество различных качеств, которых вполне хватило бы на то, чтобы сформировать характеры нескольких весьма незаурядных людей. В этом случае нам близка методологическая позиция французского историка-медиевиста Д. Крузе: «Я <…> продолжаю настаивать на антипозитивистской перспективе несводимости истории к одному значению ( une perspective anti-positiviste d'irréductibilité del 'histoire)» {25}
[Закрыть]. Начнем с самой нелицеприятной характеристики, данной М. И. Кутузову генералом А. Ф. Лористоном, вместившей в себя по существу все претензии, которые когда-либо были высказаны в адрес полководца его недоброжелателями: «Кутузов, будучи очень умным, был в то же время страшно слабохарактерный и соединял в себе ловкость, хитрость и действительные таланты с поразительной безнравственностью. Необыкновенная память, серьезное образование, любезное обращение, разговор, полный интереса, и добродушие (на самом деле немного поддельное, но приятное для доверчивых людей) – вот симпатичные стороны Кутузова. Но зато его жестокость, грубость, когда он горячился или имел дело с людьми, которых нечего бояться, и в то же время его угодливость, доходящая до раболепства по отношению к вышестоящим, непреодолимая лень, простирающаяся на все, апатия, эгоизм, вольнодумство и неделикатное отношение в денежных делах составляли противоположные стороны этого человека.
Кутузов участвовал во многих сражениях и получил уже тогда настолько опыта, что свободно мог судить как о плане кампании, так и об отдаваемых ему приказаниях. Ему легко было различить достойного начальника от несоответствующего и решить дело в затруднительном положении. Но все эти качества были парализованы в нем нерешительностью и ленью…» {26}
[Закрыть]
Вот какую характеристику дал Кутузову состоявший при нем в 1812 году С. И. Маевский, обрисовав в полководце всё те же самые качества, но уже с иным оттенком – с изрядной долей симпатии: «Можно сказать, что Кутузов не говорил, но играл языком: это был другой Моцарт или Россини, обвораживающий слух разговорным своим смычком. Но, при всем творческом его даре, он уподоблялся импровизатору, и тогда только был как будто вдохновен, когда попадал на мысль или когда потрясаем был страстью, нуждою или дипломатическою уверткою. Никто лучше его не умел одного заставить говорить, а другого – чувствовать, и никто тоньше его не был в ласкательстве и в проведении того, кого обмануть или обворожить принял он намерение; вы увидите в минуту благоговейный восторг его и слезы умиления или жалости, но прошел час – и он все позабыл. Это был и тончайший политик по уму и самый добродетельный по сердцу. Ко вреду подвинуть его было трудно. <…> В общем очерке он был больше великодушный отец, исправлявший кротко, тихо, поучительно и сильно своих детей, нежели начальник, гордящийся своими жертвами. Его нетерпение выводило его к грубостям» {27}
[Закрыть].
Кстати о пресловутой грубости Кутузова действительно свидетельствовали многие. Так, В. И. Левенштерн назвал его «большой мастер на грубости». О том же сообщил искренне почитавший полководца А. А. Щербинин, отметивший искреннее раскаяние полководца после вспышек минутного гнева: «Кутузов, охладев после вспышки <…>, убеждал Эйхена посредством Коновницына не оставлять места и даже вызвался просить у Эйхена за причиненную обиду извинение в присутствии всей Главной квартиры. Так добр и столь возвышенных чувств был Кутузов!» {28}
[Закрыть]Тот же С. И. Маевский писал в записках: «Я должен правду сказать, что обворожительный тон, дар и обращение Кутузова составили ему круг друзей в армии и даже во всей России. Его слова и ласки происходили от души и не было человека, даже и огорченного им, который бы при новой ласке не забыл старой обиды или грубости, ему сделанной. Его прием всегда был отеческий, а в беседе с ним забываешь всегда, что ему 70 лет. Он сохранил для нас древний характер и российской грубости, и русской доброты».
Поистине неотразимое впечатление произвел «русский витязь» с «роковой улыбкой» (М. Ю. Лермонтов) на французского интендантского чиновника, попавшего в плен под Красным. После возвращения из «русского похода» М. Л. де Пюибюску было что порассказать соотечественникам: «Я знал давно, что фельдмаршала считают человеком хитрым. Но его наружность показывает доброту и откровенность. Он лишился глаза от пули, ему около шестидесяти лет, он говорит свободно по-французски, а его выговор сдается на немецкий, в его лице я видел поступки и обращение истинного патриарха! Я также, может быть, нахожу его и хитрым. Но вся его хитрость в честном смысле: он образован и хорошо понимает человека! Особенно есть один человек, которого фельдмаршал узнал и понял так хорошо, что привел его прямо в западню… <…> Он всегда любил французов, и если теперь ведет против них неслыханно убийственную войну, то этого хотел Наполеон» {29}
[Закрыть]. Обратим внимание: сослуживцы употребляли применительно к Кутузову оценку «патриархальный», вкладывая в это слово понятие, характеризующее историко-психологический тип «большого русского барина» екатерининских времен. Размышляя над этим явлением, исчезнувшим со сцены русской жизни к середине XIX столетия, современник признавался: «Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности <…>. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности, иначе как на словах» {30}
[Закрыть].
1812 год вообще обратился в полный триумф полководца: накануне вторжения Наполеона в Россию именно Кутузов в качестве дипломата заключил Бухарестский мир с Турцией, перед тем окружив и разгромив армию великого визиря под Слободзеей. Именно кампания на Дунае принесла ему сначала графский титул, а потом и княжеский с титулом светлости. «Кутузова сделали светлейшим, да могли ли его сделать лучезарнее его деяний? Публика лучше бы желала видеть его с титулом генералиссимуса. Все уверены, что когда он примет главное начальство над армиями, так всякая позиция очутится для русского солдата превосходною. Продлят далее козни – так и Бог от нас отступится», – рассуждал И. П. Оденталь в письме А. Я. Булгакову 2 августа 1812 года, незадолго до назначения Кутузова главнокомандующим {31}
[Закрыть].
H. Н. Муравьев, наблюдавший за военачальником в Бородинском сражении, сообщал в записках: «Во все время сражения главнокомандующий сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказания свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках» {32}
[Закрыть]. Не раз доводилось увидеть Кутузова и H. Е. Митаревскому: «Во время всех переходов от Тарутина до Березины фельдмаршал Кутузов часто останавливался у дороги и смотрел на проходившие войска, иногда и под дождем; случалось, говорил солдатам: „Что, устали, ребята? Холодно? Ели ли вы сегодня? Нужно отстоять матушку Россию, надо догонять и бить французов!“ <…> На все это проходившие солдаты кричали: „Рады стараться, ваше сиятельство!“ Обыкновенно он стоял или же сидел на простых складных креслах, в простом сюртуке и фуражке, без всяких принадлежностей своего сана; с неразлучною казачьею нагайкой на ремешке через плечо. Никак мы не могли разгадать, для чего у него нагайка, тем более что никогда не видели его верхом на лошади. Офицеры говаривали обыкновенно: „Хитрый наш старик Кутузов, знает он, как подобраться к солдатам“» {33}
[Закрыть].
Весной 1813 года А. В. Чичерин, узнав о смерти М. И. Кутузова, с горестью записал в дневнике: «Сейчас все превозносят светлейшего до небес, а совсем недавно почти все его осуждали; я рад, что, как ни молод, ни разу не поддался соблазнам злословия. Благоразумие светлейшего, которое вы называли робостью, сохранило жизнь нашим славным солдатам; ваш дух был, видно, слишком слаб, чтобы понять весь размах его политики. Все его действия имели тщательно обдуманную цель. Все обширные операции, которыми он руководил, были направлены к одному; отдавая распоряжения о размещении орудий, кои должны были обеспечить победу над французами, он в то же время обдумывал сложные политические комбинации, кои должны были нам обеспечить благорасположение всех европейских кабинетов. В армии его обожали и за его имя, и за его знакомое любимое лицо; достаточно было ему показаться, чтобы все радовались» {34}
[Закрыть]. Другая дневниковая запись была сделана во время Венского конгресса бывшим адъютантом светлейшего А. И. Михайловским-Данилевским: «Я не могу удержать пера, говоря о том человеке, которого я видел одинаковым в бедной хижине села Тарутина, когда он, приняв на себя ответственность перед отечеством за сожжение Москвы, приуготовлялся к истреблению неприятельской армии, состоявшей из цвета европейских народов, и в Калише, когда, совершив подвиг освобождения отечества, он был превозносим выше всех вождей единодушным сознанием современников. Часто в великолепных здешних собраниях, где бывают почти все знаменитые люди Европы, смотрю я на наших со вниманием, перебираю в мыслях заслуги и подвиги их, вслушиваюсь в разговоры министров и генералов и всегда в сокровенности мыслей говорю сам себе: „Смоленский был славнее вас“» {35}
[Закрыть].
Пожалуй, не менее противоречивой фигурой предстает в свидетельствах сослуживцев «гений северных дружин» (К. Ф. Рылеев) Алексей Петрович Ермолов. И здесь мы вновь обратимся к сочинениям Д В. Давыдова, на славу потрудившегося над созданием галереи образов русских военачальников. К Ермолову, как к своему двоюродному брату, поэт-партизан явно пристрастен и относится к нему с нескрываемой симпатией. Более того, многие сведения о людях и событиях эпохи 1812 года «певец-гусар» почерпнул от своего кузена, наделенного необычайным даром во все вникать, все замечать и над всем посмеиваться. Ермолов – в будущем властный «проконсул Кавказа», отказавшийся от графского титула и не от скромности, а от спеси. Он рассуждал так же, как еще один двоюродный брат Д. В. Давыдова и А. П. Ермолова – H. Н. Раевский, ответивший государю на предложение принять графский титул (невероятно привлекательный для М. А. Милорадовича и М. И. Платова) словами французского аристократа Рогана: «Но я уже Раевский».
Итак, Ермолов. «Обнаружив с самого юного возраста замечательные способности, он приобрел впоследствии все качества отличного воина. Он представляет редкое сочетание высокого мужества и энергии с большою проницательностью, неутомимою деятельностью и непоколебимым бескорыстием; замечательный дар слова, гигантская память и неимоверное упрямство составляют также отличительные его свойства. Будучи одарен необыкновенною физическою силою и крепким здоровьем, при замечательном росте, Ермолов имеет голову, которая, будучи украшена седыми в беспорядке лежащими волосами и вооружена небольшими, но проницательными и быстрыми глазами, невольно напоминает голову льва. Ермолов, будучи весьма смел со старшими, явно выказывал, подобно князю Багратиону, малое сочувствие к немецкой партии, во главе которой находились в то время Барклай, Витгенштейн и многие другие. Так, например, в начале Отечественной войны он отзывался следующим образом о штабе Барклая: "Здесь все немцы, только один русский, да и тот безродный"; в то время служил тут чиновник Безродный. Одаренный характером твердым и самостоятельным, он был всегда замечателен по отменной приветливости и обходительности со своими подчиненными, сердцами которых он всегда вполне владел. Находясь еще в чине полковника, его обращение относительно некоторых генералов было таково, что они говорили: "Когда-то его произведут в генералы? Он тогда, конечно, перестанет выказывать такое к нам пренебрежение". <…> Но добродушие, коим отличаются разговоры его с младшими, совершенно исчезает, когда ему надлежит прибегать к перу; мысли и суждения, излагаемые им, хотя не совсем правильно, но с мужественной силою и энергической простотой, облекаются иногда в формы крайне резкие; впрочем, самый разговор его носит обыкновенно на себе отпечаток большого остроумия и язвительной насмешки. Едкая ирония его речей, которою он разил врагов своих, приобрела ему весьма много недоброжелателей. <…> Литература и поэзия составляли всегда истинное наслаждение Алексея Петровича, знающего наизусть много стихотворений. Надо присовокупить, что Алексей Петрович, не могший не сознавать в себе способностей, был всегда одарен большим честолюбием, что не укрылось от проницательного князя М. И. Кутузова <…>. Во время заточения своего в Костроме, где он имел товарищем знаменитого М. И. Платова, Алексей Петрович, одаренный необыкновенными способностями, изучил весьма основательно латинский язык и военные науки. Обогатив в то время ум свой разнообразными сведениями, любознательный Ермолов являлся ежедневно рано утром к учителю своему, соборному протоиерею и ключарю Егору Арсентьевичу Груздеву, которого будил словами: "Пора вставать, Тит Ливии нас уже давно ждет". Когда солдаты наши замечали роту Ермолова, выезжавшую на позиции и особенно его самого, они громко кричали: "Напрасно француз горячку порет, Ермолов за себя постоит"» {36}
[Закрыть].
Юный и рассудительный гвардеец А. В. Чичерин оставил в дневнике запись, содержащую как его собственные наблюдения, так и отголоски мнений других людей об одном из самых популярных русских генералов: «Сегодня сюда прибыл генерал Ермолов. Я первый раз явился к нему, хотя знаю его лишь постольку, поскольку он командует гвардией и поскольку я знаю более или менее всех генералов. Он принял меня с распростертыми объятиями, говорил о моих товарищах, как о своих друзьях, короче говоря, был чрезмерно любезен; это его обычная манера, под этой маской он скрывает от тех, кто приближается к нему, свою лукавую прозорливость и незаметно, за шутливой беседой изучает людей. В начале кампании все верили в чудо; Ермолов был героем дня, и от него ждали необыкновенных подвигов. Эта репутация доставила ему все: он получил полк, стал начальником штаба, вмешивался во всё, принимал участие во всех делах; это постоянное везение вызвало зависть, его военные неуспехи дали оружие в руки, герой исчез, и все твердят, что хотя он не лишен достоинств, но далеко не осуществил того, чего от него ожидали.
Между тем, насколько я мог заметить, он по характеру свиреп и завистлив, в нем гораздо больше самолюбия, чем мужества, необходимого воину. Батюшка, однако, отзывался о нем с похвалой, а мнение отца я ставлю выше всех других. Ермолов хорошо образован и хорошо воспитан, он стремится хорошо действовать, – это уже много. Что до самолюбия, то… оно ведь присуще человеку» {37}
[Закрыть].
Взаимоотношения же Ермолова с адъютантом Барклая В. И. Левенштерном иначе как открытой враждой не назвать. Можно только гадать, чем они друг другу не приглянулись; в наше время подобное противостояние назвали бы «психологической несовместимостью». Ермолов почти открыто обвинил Левенштерна в шпионаже, а последний в своих записках дал генералу убийственную характеристику: «Я узнал впоследствии, что генерал Ермолов, желая быть популярным, относился враждебно ко всем тем, кто носил иностранную фамилию: этим объясняется и недоброжелательное отношение его ко мне. <…> Обладая несомненными достоинствами, огромной энергией и непоколебимой волей, он был двоедушен и жесток и не пренебрегал никакими средствами для достижения своих целей. По словам самого Императора, сердце Ермолова было так же черно, как его сапог: так отозвался о нем Его Величество в разговоре со своим любимцем, командиром Семеновского полка полковником Криднером. С самого приезда генерала Ермолова интриги так приумножились, что это напугало самых смелых людей» {38}
[Закрыть]. Отношение государя к Ермолову явно не соответствовало сведениям, сообщенным обиженным офицером: как бы император вверил свою гвардию (Ермолов весной 1812 года получил назначение начальника гвардейской дивизии) человеку с «черной душой»? Эти слова государь произнес в адрес полковника Болговского, принимавшего участие в заговоре против его отца и, по преданию, наступившего сапогом на лицо мертвого Павла I. Над «феноменом» Ермолова на склоне своих лет размышлял П. X. Граббе, бывший в 1812 году его адъютантом: «При этом имени я невольно остановился. <…> народность его принадлежит очарованию, от него лично исходившему на все его окружавшее, потом передавалось неодолимо далее и не знавшим его, напоследок распространилось на всю Россию во всех ее сословиях… наружность его была значительна и поражала с первого взгляда. Рост высокий, профиль римский, глаза небольшие, серые, углубленные, но одаренные быстрым, проницательным взглядом; голос приятный, необыкновенно вкрадчивый; дар слова редкий, желание очаровать всех и каждого иногда слишком заметное, без строгого разбора как самых лиц, так и собственных выражений. Это последнее свойство, без меры развиваемое, привязало к нему множество людей, толпе принадлежавших, и остерегло многих, более внимания достойных. Впоследствии оно же дало ход едкому слову, свысока на него павшему: c'est le héros des enseignes(это – герой прапорщиков). Это правда, но не одних прапорщиков» {39}
[Закрыть].
Весьма непростым характером обладал командир 4-го пехотного корпуса генерал-лейтенант граф Александр Иванович Остерман-Толстой. В конце XIX столетия люди, подобные ему, прочно относились к разряду «чудаков и оригиналов» прошлых времен. Так, М. И. Пыляев рассуждал: «…Причудливость есть следствие произвольности в жизни, и чем более произвольность господствует в нестройном еще обществе, тем более она порождает личных аномалий» {40}
[Закрыть]. Граф Остерман действительно был эксцентричен, однако его «эксцентрика» имела ярко выраженный исторический подтекст: прославленный военачальник выработал свой собственный стиль поведения, сориентированный на «рыцарство военное с оттенком рыцарства средневекового», что, безусловно, даже в начале XIX века многих ставило в тупик. Вернемся к воспоминаниям Д. В. Давыдова: «Он был замечателен неимоверным хладнокровием и редкою неколебимостию в защите вверенного ему пункта; хотя он в минуты величайших опасностей обнаруживал высокое и ничем не возмутимое присутствие духа, но, не отличаясь большими сведениями и замечательным умом, он иногда не умел пользоваться благоприятными обстоятельствами. В нем несколько раз обнаруживалось расстройство ума; от этой болезни пользовал его в 1812 году баронет сир Вилье» {41}
[Закрыть]. Все-таки проблема образования в ту достопамятную эпоху постоянно вызывает наше недоумение: каким образом человек, владевший несколькими языками до такой степени, что иностранцы принимали его за соотечественника, собравший, по общему признанию, лучшую в России военную библиотеку, ухитрился прослыть неучем? Может быть, это объясняется его собственным признанием, в котором многие увидели признание «академической» несостоятельности: «Я стыжусь своего невольного невежества, но не хочу быть невольным невеждой». Некоторое самоуничижение действительно было присуще графу Остерману, но опять же не столько от скромности, сколько от аристократической спеси, которую в начале XIX столетия не все понимали. Тем не менее исторический характер вельможи, о котором говорили «всегда царедворец, всегда солдат», определенно прослеживается и в мемуарах А. И. Михайловского-Данилевского: «Граф Остерман известен в российской армии необыкновенною храбростию и твердостию духа; он готов жертвовать всем для Отечества; любовь к России и к славе сделалась в нем страстию; по временам он бывает в такой рассеянности и задумчивости, что его почитают сумасшедшим, но сие происходит от безмерного честолюбия, его снедающего, от которого он сделался вспыльчив, горд и бывает нередко в тягость себе и другим. В продолжение тридцатилетней службы своей он участвовал во всех войнах, но наиболее отличился в 1806 и 1807 годах и в последних походах, а печать славы своей он положил в Кульмском деле. В сражении близ Витебска адъютант приехал ему сказать, что левое крыло теснят, и спрашивал, что он прикажет. „Стоять и умирать“, – отвечал граф. В Бауценском сражении, будучи сильно ранен пулею в плечо, он не хотел оставить поле битвы и велел делать перевязку под сильным неприятельским огнем, а в Кульмском сражении, когда ядром оторвало у него руку, то во время операции он приказал музыкантам играть и сожалевшим о его руке отвечал: „У меня осталась правая рука, чтобы ею креститься“. На другой день Государь его посетил и, найдя его погруженным во сне, положил подле его постели орден Святого Георгия второй степени» {42}
[Закрыть]. Кстати, тяжкое увечье под Кульмом – не единственная рана графа Остермана в кампании 1813 года. Этого прискорбного случая могло бы и не быть, если бы военачальник не поторопился вернуться в строй после раны, полученной при Бауцене, о чем вспоминал M. М. Петров: «Но как могу я изъяснить вам дивные порывы геройства ведомого всем корпусного командира нашего графа Остермана! Вот каким теперь вижу его там, в кипучих свалках, с его легкою черкесскою наружностию и обличьем их. На гнедом коне, в инфантерийском мундире распахнутом, покрытый краснооколою фуражкою, он носился везде пред полками своими в самых упорнейших огневых и рукопашных схватках, влеча за собою всех к победе и одолениям врагов. И когда пуля впилась глубоко в грудь его близ левого плеча, он, и облитый по белому жилету кровию, летал чрез овраги с горы на гору, как невредимый и едва ли знавший о язве своей, в пылу геройского устремления своего, приносившего всем в лозунг победу, пока не упал с боевого коня, обессилев чрез исток крови. Это было в 5 часов пополудни тож 9 мая» {43}
[Закрыть]. Кстати, там же под Бауценом произошел случай, показывающий всю степень привязанности графа к своим подчиненным: «Супруга генерала графиня Елизавета Алексеевна <…> решилась в 1813 году последовать за армией. В маленьком городе Бриге на реке Одер графиня с племянницами, разыскивая мужа, набрела на обоз с ранеными офицерами из корпуса графа Остермана и назвалась маркитанткой». Офицеры позволили себе двусмысленные речи и вольные выходки «от скуки и боли давно не перевязанных ран», – как объяснил M. М. Петров. Когда же графиня чудом избежала их настойчивых ухаживаний и поведала Остерману «о неунывных речах» и действиях своих подчиненных, граф сурово ответил ей: «Вот, каковы они у меня, небось не разохаются, как бабы <…>, и вы, как маркитанта, должны простить им их шутки геройские». В сражениях же граф Остерман обычно держал в руке нагайку, для того чтобы подгонять отставших солдат. В каждом времени герои жили по своим законам…