Текст книги "С того берега"
Автор книги: Лидия Либединская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Странным, взбудораженным и многое определившим оказался этот год для Бенни. Поздней весной появилась в Петербурге прокламация «Молодая Россия». Отпечатанная во множестве экземпляров, полученная самыми разными людьми по почте, передаваемая из рук в руки, долго и всюду обсуждавшаяся, она породила первое беспокойство, тревожное ожидание событий, заведомо неприятных. Тон ее был вызывающий, содержание – удивляло и пугало одновременно. Вот что писалось там, к примеру, сразу за перечислением всяких российских неурядиц:
«Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека, и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один – революция, революция кровавая и неумолимая, – революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим все это и все-таки приветствуем ее наступление…»
И одновременно, словно исполнением изложенных в листке угроз и намерений, в Петербурге вспыхнули пожары. Начавшись в середине мая, продолжались они всего две недели, но и этого было достаточно. Около двух десятков пожаров (почти по два пожара пришлось на каждую часть города) потрясли столицу. А венцом был пожар Апраксина рынка, длившийся двое суток. Гигантское черное облако удушливого дыма висело над городом. Дул сильный ветер, и пылающие головни перелетали через Фонтанку на крыши домов, где день и ночь дежурили жители с водой. Пожарные обозы, густо скопившиеся вокруг, ничего не могли поделать, пожарники, хоть и падали от усталости, продолжали качать воду. На улицах ютились погорельцы. Не редела толпа любопытных и сочувствующих. Полицейский патруль с трудом отбил нескольких длинноволосых молодых людей, принятых за поджигателей. О пожарах писали все газеты.
Описанием пожаров полны мемуары, письма, книги того времени. Основное в них – не ужас перед огненной стихией, а страх перед неведомыми поджигателями. Мнение было единодушное, все считали, что поджигали студенты, настроенные революционно благодаря лондонской пропаганде, поляки, озлобленные и мстящие за унижение родины, и профессиональные революционеры, уже подготовленные лондонской печатью, а возможно, и специально засланные оттуда. Слухи ширились, варьировались, обрастали лживыми деталями, но главное в них было – страх, возмущение, негодование. Чувства эти разделялись всеми снизу доверху: толпой, либеральной интеллигенцией, чиновниками всех мастей. Сразу и резко все оказались воедино перед лицом бушующего огня, и странно и страшно читать письма и записки того времени.
Литератор, профессор, цензор, академик Никитенко (дневник): «В поджигательстве никто не сомневается… Несомненно, кажется, что пожары в связи с последними прокламациями».
Литератор Боткин (вчерашний друг Герцена и Огарева, участник их дружеского кружка) – Тургеневу: «Внутри России страшные пожары, и нет никакого сомнения, что поджигают поляки. Это месть за неудавшееся восстание… Эта бессильная злоба растравляет только ненависть русского народа».
Академик Куник – историку Погодину: «Настоящие совратители молодежи, от которых идет поджигательство, это журналисты».
Архимандрит Порфирий: «Пойманы поджигатели Петербурга – студенты здешнего университета. Открыт заговор. Заговорщиков восемьсот. В числе их есть и литераторы».
Журналист Катков (он же начинает открытую кампанию против издателей «Колокола»): «От петербургских пожаров отрекаются революционные агитаторы, – отрекаются с добродетельным жаром. Но все их отличие от простых поджигателей в том только и состоит, что те поджигают по мелочи, а они – в большом масштабе».
Тютчев – своей жене: «Теперь ясно, что горсть негодяев, одобряемая безнаказанностью, порешила перейти от слов к делу».
Профессор Кавелин (вчерашний друг, доброжелательный оппонент, корреспондент, мыслитель, видный публицист): «Боже великий! Да такой прогресс заслуживает только картечь и виселицу!»
Тургенев – Анненкову: «Страшно подумать, до чего может дойти реакция, и нельзя не сознаться, что она будет до некоторой степени оправдана. Государственная безопасность прежде всего».
В эти дни корреспондент газеты «Северная пчела» Артур Бенни писал: «Я только что возвратился с пожара или с пожаров – право, не знаю, как сказать. Впрочем, и ум, и тело утомлены непрерывной шестичасовой работой, а потому и слог мой не будет очень гладок и изящен».
Услышав в толпе гневливые толки о том, что поджигатели – студенты, Бенни крикнул, что это ложь, что студенты помогают гасить огонь, и вскочил на пожарную машину, заменив у помпы выбившегося из сил пожарника. Толпа была в восторге, но никто не вызвался помогать. До позднего вечера он простоял у помпы. На душе было смутно и тяжело. Будучи хорошо знаком со многими поляками (в том числе и с теми, кто уже организовывал восстание), он понимал, что они вовсе ни при чем. Бессильная ярость охватывала его, когда он слышал, что корни событий тянутся в Лондон – чем и как, да и кому мог он доказать безумие подобных предположений? И чуть с ума не сводила его единодушная (такая вдруг единодушная!) сплоченность всех (а ведь умнейшие, грамотнейшие люди, и проницательностью не обделила природа), кто еще вчера сочувствовал освободительным попыткам, откуда бы они ни шли, а сегодня, как испуганные дети к юбке матери, приникли вдруг к самым злостным охранительным мнениям. Решительный и энергичный, Бенни поступал всегда так, как диктовала его совесть и взбалмошный, честнейший характер. Он предложил генерал-полицеймейстеру города организовать добровольческие отряды для тушения пожаров – смысл был еще и в том, что работала в них молодежь, и таким образом снять с нее страшное подозрение. Газета поддержала его идею, генерал обещал посоветоваться наверху, а потом уклонился от ответа. Кто-то объяснил горестно недоумевающему Бенни, что на бедствие чиновникам наплевать, а если появятся добровольные дружины, то пойдут разговоры, что власти сами не в силах справиться со стихией, а такие толки куда страшнее огня. Дело было еще глубже, пожалуй, но Бенни и не смел подозревать до поры. Он метался, уговаривал, отчаивался, вызывая смех.
Месяц спустя, когда чуть утихло общее волнение, он шел, усталый и опустошенный, к себе домой, где поселились у него нахлебниками четверо молодых прогрессистов, принципиально не желавших трудиться. Они обирали и объедали его, вели пустые «освободительные» разговоры. Бенни понимал истинную им цену, но не хватало сил прогнать бездельников. Домой он шел нехотя и угрюмо.
Взвизгнув осью, прямо у тротуара остановились рядом с ним извозчичьи дрожки, из которых его окликнули полувопросительно:
– Господин Бенни?!
Вздрогнув от неожиданности, Бенни остановился. На него, приветливо улыбаясь, смотрел человек лет сорока пяти или чуть больше, высоколобый, бледный, с густой шапкой седеющих волос и глубокими темно-зелеными глазами, спокойными и пристальными.
– Господин Артур Бенни? – повторил человек. Бенни молча кивнул головой.
– Не окажете ли мне честь побеседовать? – сказал человек, улыбаясь и рукой приглашая сесть к нему в дрожки.
– Но я вас не имею чести знать, – сухо ответствовал Бенни.
– Пустяки! – улыбнулся человек еще шире. – У нас с вами есть превосходный общий знакомый – Николай Платонович Огарев.
Бенни весь внутренне насторожился, напрягся, хотел отречься от общего знакомства, но было в странном человеке, так открыто и спокойно произносящем запретное и опасное имя, что-то очень располагающее и доброе. И неожиданно для себя Бенни вдруг неприязненно и хмуро сказал:
– Вы, должно быть, не осведомлены, милостивый государь, что я…
– Агент Третьего отделения! – захохотал человек так заразительно, что и Бенни усмехнулся, ощущая, как тает у него внутри неподвижный лед последнего года. – Конечно, осведомлен. Кто же не осведомлен об этом нынче? Садитесь, пожалуйста, окажите любезность, – и незнакомец уже обеими руками указал на место рядом с собой.
Бенни, не колеблясь более и не отнекиваясь, вскочил в дрожки. Отчего-то ему было весело и покойно. Минуты две они молча рассматривали друг друга.
– Фамилия моя Хворостин, зовут меня Иван Петрович, – заговорил высоколобый человек просто и дружелюбно. – Мы довольно много общались и даже, смею сказать, подружились с Николаем Платоновичем, но судьба, как видите, резко развела нас. Думаю, что навсегда.
– Вы так просто произносите вслух это имя, – осторожно заметил Бенни.
– А потому что, – Хворостин опять засмеялся, и Бенни тоже улыбнулся непроизвольно, сам не зная почему, – потому что у меня вовсе нет мании величия.
– Не понимаю? – сказал Бенни.
– А у нашего брата мания преследования, страх – в основном от гордыни, от мании величия, от ощущения, что он персона значительная и все его мнения и связи значимы и опасны для правительства.
Идея эта понравилась Бенни, и он одобрительно засмеялся, проникаясь доверием и покоем.
– А я гордыни всякой чужд, обыватель в чистом виде, – говорил Хворостин. – Прошу вас, господин Бенни. Я сейчас живу в Москве, переехал, в Петербурге бываю редко, так что не обессудьте, приму вас в гостинице. Впрочем, у Демута полное ощущение домашней жизни. Будь добр, милейший, – это он говорил уже гостиничному служителю, почтительно осклабившемуся навстречу, – в мой номер какой-нибудь холодной закуски. Вы коньяк пьете? – спросил он у Бенни.
А Бенни в это время вспоминал, как они пустились с Ничипоренкой в то злополучное путешествие по России и Ничипоренко в первом же трактире почти немедленно вслед за высокими словами, непрерывно лившимися из него, грязно обругал и толкнул мальчонку-полового, принесшего не совсем то, что было заказано.
– Пьете коньяк? – повторил Хворостин, открывая дверь в просторный, чистый номер, заваленный книгами.
– Нет, я не пью ничего, – сказал Бенни.
– Ну шпион, конечно же шпион, – засмеялся Хворостин. Если не пьет, кто же, как не шпион. Я, знаете ли, эту чушь про вас давно слышал и еще тогда хотел познакомиться. Очень я по Огареву соскучился.
– А почему, собственно, вы так уверены, что это чушь? – по-мальчишески задиристо спросил Бенни.
– Понимаю ее происхождение, – спокойно ответил Хворостин. – Усаживайтесь… Курить я вам не предлагаю. Не курите, конечно? Представьте себе, невзлюбил я кого-то или просто мне кто-то неприятен, – к примеру, видит меня насквозь, что я сукин сын, и лгун отчаянный, и пустое место. Как я могу ему за эту проницательность отплатить? Дураком ославить? Глупо, разберутся, что дурак не он, а я. Негодяем или подлецом? Нужны факты. А шпионом – легко и надежно. Проверить нельзя, опровергнуть невозможно. Шпионы всем вокруг чудятся, как бес в средневековье. И карьера человека кончена, одни сторонятся молча, а другие открыто руки не подают. Тем более что в вашем облике и поведении есть достаточные к тому основания.
– Какие? – хрипло спросил Бенни.
– Явственные, – охотно объяснил Хворостин.
Вошел половой, неся на подносе обильную и разнообразную закуску. Пока он накрывал на стол, оба молчали. Хворостин достал початую бутылку и налил себе и Бенни.
– Явственные, – повторил он. – Человек сдержанный, деловой, энергичный. Вертится в кругах, где все до единого обладают чертами, ему противоположными. Кто же он? Организатор, эмиссар, глава или подосланный провокатор. Чужой вы в этих кругах… Артур?
– Отца моего звали Иоганном, – медленно проговорил Бенни, оглушенный точностью объяснения.
– Артур Иванович, значит, не правда ли? – Хворостин поднял рюмку. – Выпьем за Николая Платоновича, чтобы он был счастлив. Он заслуживает этого. Ну пригубьте хотя бы, я ведь не настаиваю.
– С удовольствием, – сказал Бенни. – Только, признаться честно, я плохо знаю Огарева, хотя больше года бывал у них очень часто. Он замкнут, меланхоличен, весь в себе.
– Да вы еще по молодости больше Искандеру в рот смотрели, не правда ли? – засмеялся Хворостин, собирая лоб складками, отчего и глаза у него поднимались к бровям.
– И это правда, – Бенни широко улыбнулся. Впервые за долгие месяцы он был раскован и весел.
– Это и потому, быть может, – Хворостин накладывал Бепни в тарелку закуски, делая это ловко, с предвкушением удовольствия, – что вы с ним чрезвычайно, до невероятия похожи.
– Мы? – Бенни от удивления опорожнил рюмку.
– Да, конечно, чрезвычайно, – подтвердил Хворостин. – Не говоря уже о душевной чистоте, которая на расстоянии светится в вас обоих, есть еще сильнее общее. Такая… – Он замялся, подбирая слово.
Бенни вспомнил свои ощущения, связанные с Огаревым, и поторопился сказать:
– Не стесняйте себя, не бойтесь обидеть.
– Что вы! – воскликнул Хворостин. – Наоборот! – Он проницательно и быстро взглянул на Бенни. – Да вы совсем не поняли своего подобия! Совсем. Удивительно. И понятно вроде бы. Это черта, которой люди стыдятся. Этакая высокая романтическая слепота, побуждающая человека совершать поступки, легко трактуемые как глупость.
– Понимаю вас, – сказал Бенин.
– В литературе этот тип всего полнее представлен Дон-Кихотом, – очень серьезно и грустно продолжал Хворостин, и две глубокие складки пошли по его лицу от глаз почти вертикально. – Только русские ветряные мельницы – зло реальное и нападающих бьют наотмашь. Да вы, мне кажется, и не ждете добра от своей жизни.
– Иногда жду, – откликнулся Бенни.
– Вот это правильно! – Хворостин опять посветлел. – Я за вашу сохранность пью, – сказал он ласково. – Не за физическую, разумеется. В этом смысле вы обречены. За духовную. – Он чокнулся с пустой рюмкой Бенни, съел кусок лимона и вытащил из кармана трубку.
– Ну, а кто же вы-то будете по литературному прейскуранту? – заинтересованно спросил Бенни. Он впервые видел такого человека и сейчас ощущал к нему острый интерес и безграничное доверие.
Хворостин зажег трубку и не торопясь вкусно затянулся.
– Мы это с Николаем Платоновичем обсуждали, – сказал он, выдыхая медвяной дым. – Но тогда еще ответа не было, хоть идея и приходила мне в голову. А вот теперь господин Гончаров ее воплотил. Думаю, что я Обломов.
– Ну, не скажите, – Бенни хотел было горячо запротестовать, но замолчал, вдруг осознав, что Обломов – это не обязательно диван и полусонная неподвижность.
– Право, это мало интересно, – сказал Хворостин. – Поговорим лучше о вас, если позволите. Что вы поделываете сейчас?
– Да вот пожары тушил, – скупо улыбнулся Бенни.
– Ну как же, это я все читал. – Хворостин перестал курить и вертел трубку, не сводя глаз с Бенни. – А с поджигателями все та же неизвестность?
– Пока сознались двое – сумасшедший учитель, который поджег свое училище…
Хворостин закивал головой усиленно.
– …и лавочник ради страховой премии. А все остальные, больше трех десятков задержанных, ни в чем не повинны.
– Значит, так никто и не изобличен, по сути? – упорно повторил Хворостин.
– Толки продолжаются те же, только ассортимент стал побогаче: уже не только поляки, студенты и революционеры виноваты, но будто бы даже и помещики, недовольные отменой крепостного права.
– Смешно, – задумчиво сказал Хворостин, не улыбаясь. – И ни одного изобличенного. А знаете, между прочим, – продолжал он, – мне приятель рассказывал, что всюду разослана инструкция с очень забавным названием: «О порядке производства следствия о пожарах, когда не открыто ни преступления, ни преступника».
То есть инструкция, как заминать дело? – удивился Бенни.
– Ну да, да, – кивнул головой Хворостин, продолжая с полуулыбкой в упор смотреть на собеседника. – Как будто известно заранее, что настоящий поджигатель пойман никогда не будет.
– Вы хотите сказать… – в ужасе произнес Бенни.
– А неужели вы в самом деле не догадались ни о чем, варясь столько времени в самом пекле? – спросил Хворостин.
– Послушайте, это невозможно. – Бенни был так ошарашен, что на лбу у него выступили капли пота. Он наскоро отер их.
– Я и не утверждаю, – сказал Хворостин медленно, – что все так уж прямо: отдали откуда-то сверху приказание, обсудили и указали, где и чему гореть. Вовсе нет. От решения в тишине, от недомолвок, взаимопонимания, молчаливого уговора и согласия до конкретных исполнителей – пропасть, невосстановимая уже цепочка, которую никогда не обнаружить. Но посудите сами: кому это в конечном счете на пользу?
– Это несомненно, – хрипло откликнулся Бенни. Он все никак не мог прийти в себя.
– Только власти это и на пользу, – спокойно продолжал Хворостин. – Посмотрите-ка, как мгновенно сплотилось русское общество: снизу доверху жмется сейчас к начальству, как ребенок, до поры капризничавший и даже склонный попроказить и вдруг увидевший, к чему ведут проказы. Притом обратите внимание: все люди самых разных убеждений. Тот, кто был противником отмены нашего рабства, увидел воочию – и не где-то в Тьмутаракани Сызранского уезда, а посреди столицы, – что такое красный петух и как это будет выглядеть, если рабы станут освобождаться сами. Либералы, мечтающие о революции, чтобы зажить на английский манер с роскошными свободами для их роскошных личностей, столь же воочию увидели, через что им придется пройти, если расцветет столь любезная им сегодня крамола. И вообще все, все увидели, что только на власть и надежда, а значит – будут оправдываться все до единого ее деяния. Утихомирить революционную пропаганду? – умоляем, благодарим, надеемся. Стереть с лица земли Польшу при малейшем ее новом побуждении? – благодарствуем и благословляем. Я тут из одной газетки даже наизусть фразу запомнил. И Хворостин продекламировал с чувством:
– «Если бедствие народа идет не от власти, то оно ведет не к разрыву, а к более тесной и близкой связи народа с властью».
– Просто вот так, без жалости и сочувствия, по одному разумному, холодному расчету? – спросил Бенни. Ему стало ясно сейчас, как смешно он выглядел, когда лез по инстанциям с предложением о добровольной команде студентов-пожарников.
– Дело государственное, – пожал плечами Хворостин. – Разве тут до жалости, когда речь о пользе идет? Да, вот и еще один симптом: вы обратили внимание, как мгновенно появились всякие лубки и гравюры, изображающие народное бедствие? А ведь печатались далеко – в Германии, небось посольство торопило и участвовало. Чтобы у всех пожар перед глазами явственно и подольше стоял.
– Да, да, – подтвердил Бенни. – А вы видели гравюру – проект памятника Герцену на сгоревшем Толкучем рынке?
– Нет, эту не видел, – заинтересованно и даже весело спросил Хворостин.
– Пьедестал, а на нем Герцен, в руках топор и факел, а внизу надпись: «Искандеру от разоренного народа».
– Красиво, – протянул Хворостин.
Если бы Хворостин мог прочитать чуть позднее доклад министра внутренних дел Валуева, человека мудрого и деятельного, он бы поразился созвучию своих мыслей с мнением, излагаемым для государя. Торжествующим током констатировал проницательный министр достигнутое всеединство населения:
«Чуткое чувство самосохранения возбудило другие чувства, которым следовало бы пробудиться и ранее майских пожаров. В эту эпоху совершился первый благоприятный переворот в общественном мнении… В некоторых литературных органах стала заметною перемена направления; наконец, в них появились прямые протесты против изменнических действий наших заграничных агитаторов, до тех нор пользовавшихся в России непостижимым кредитом».
Далее министр внутренних дел с тем же деловым торжеством заверял государя, что отныне любые решительные и энергические меры правительства будут встречены, несомненно, всеобщим сочувствием населения, независимо от сословий и вчерашних воззрений. В скором времени потопление в крови польского восстания убедительно показало его правоту.
– Так что, выражаясь судебным языком, правительство не изобличено, но остается в сильном подозрении, – сказал Хворостин, усмехаясь.
– Страшную вы мне мысль сообщили, – поежился Бенни.
– Огарева мне до чрезвычайности жаль, – продолжал Хворостин. – Сейчас их влияние и само внимание к ним, доверие резко пойдут на убыль. Помяните мои слова.
– Вам лично Огарева жаль или самое их дело? – спросил Бенин.
– Николая Платоновича я полюбил очень, – медленно ответил Хворостин. – Дело в том, дражайший, что мы оба вам в отцы годимся, и оттого только я не сумею объяснить вам, как в паши годы привязываешься к человеку… Он ведь… ну да что говорить. Может, и нету таких других. А дело их мне тоже по душе вполне. Приятно, знаете ли, слышать голос российской совести и одновременно сознавать, что он в безопасности.
– Ах, так это ваши слова, – по-мальчишески восторженно воскликнул Бенни, и глаза его засияли от удовольствия, – я их давно уже, давно слыхал!
– Да что в словах толку, – пожал плечами Хворостин, хотя восторженность эта явно польстила ему. Он снова разжег трубку. – Я ли произнес их или другой – слова пустяк. А их престиж обреченный – жалко очень, как бы и вовсе не свернулась газета. Кроме них, ее никто не возобновит.
– Но они воспитали целое поколение, – осторожно заметил Бенни, стараясь тоном своим показать, что не о собственном самолюбии он сейчас говорит.
– Оставьте. – Хворостин брезгливо скривился и, глянув искоса на Бенни, добавил: – Вот на вас, кстати, я бы положился вполне, только вы не русский, а Россию надобно чувствовать для такого дела. А другие… – Он замолчал, и Бенни молчал, ожидая, чтоб разъяснилось мнение, столь же неожиданное для него, как гипотеза об источнике пожаров.
– Вы хотите, чтобы я объяснился? – медленно заговорил Хворостин. – Извольте. Прежде всего, ваши коллеги по освободительным идеям катастрофически необразованны. От их суждений так и несет незаконченной семинарией или гимназией, брошенной по нехватке времени. Отсюда крайняя узость мировоззрения, жесткость и недалекость мышления, полная нетерпимость к несогласному мнению. И, извините меня, хамство, которое молодостью не оправдать.
– Вы не преувеличиваете? – спросил Бенни.
– Конечно, преувеличиваю, – сказал Хворостин спокойно. – Только ведь польза преувеличений очевидна, если хочешь что-нибудь видеть отчетливей и ясней.
– Вы знаете Ничипоренко? – спросил Бенни с надеждой.
Хворостин негромко рассмеялся.
– Нет, батенька, не знаю. Видите, вам хочется, чтобы сказанное относилось к конкретному лицу. Значит, с характеристикой вы согласны, правильно ведь я понял?
Бенни кивнул головой. Слов для возражения он не находил.
– Внутренней свободы в них нету, – безжалостно продолжал Хворостин, – той свободы, которая и другого человека полагает свободным. Собакевич постеснялся бы так поносить честных и глубоких мыслителей, как это делают они только из-за своего несогласия. Чем это отличается от барских зуботычин или конюшни для любого ослушника? Словом, простите, я увлекся, больная для меня тема. За Искандером и Огаревым пошла какая-то пустота, это страшно, и сколько так продлится – не знаю.
– В самом деле, – заинтересованно сказал Бенни, – вы обнаружили горячность, вам, кажется, не очень свойственную. Чего же тут обидного, вы-то ведь ни в чем не участвуете?
– Милый мой Артур Иоганнович, – сказал Хворостин, сморщив лоб и широко раскрыв глаза, словно гримасничая, чтобы сгладить и снизить серьезность своих слов – вы по молодости лет, уж простите мне, старику, это запретное в споре упоминание о зелености вашей, полагаете, что добра своей стране желают лишь те, кто в вашем лагере. А кто-де не с вами, тот ретроград, консерватор и темный барин.
Бенни усмехнулся чуть сконфуженно и пожал плечами.
– Не обессудьте, – мягко попросил Хворостин. – Не обижайтесь. Я это по доверию к вам говорю. Единственно, чтобы на своей печальной уверенности настоять: Герцена с Огаревым покуда заменить некем. А их престиж и к ним внимание рухнут не сегодня завтра. Больно хороший под них подкоп устроен. Уж не знаю, право, на чем они сорвутся, но с горечью вижу неминуемость. А я не только по-человечески им успеха желал, а и по другим чувствам. Это ведь на самом деле неизмеримо, что они для страны сделали. Воздух свободы сюда вдували. Настоящей свободы, мыслящей, черт возьми! Ну да вы меня понимаете.
– Понимаю, – сказал Бенни, вставая, – и спасибо вам за беседу.
– Это вы благодарствуйте, душу отвел. Заходите, поболтаем еще, ведь сегодня я один говорил. – Хворостин тоже встал и подошел к окну, тяжело наступая на отсиженную ногу. – И поберегите себя, – сказал он вдруг Бенни, – поберегите. Видите, вон фельдъегерская к заставе поскакала. Кто поручится, что это не за одним из ваших приятелей? А они, взяты будучи, протекут мгновенно, помяните мое недоброе слово. Больно уж они друг к другу требовательны и нетерпимы. А такие, нажми на них, очень податливые оказываются. Твердые, те со своими мягки. Помяните мое слово.
Бенни пожал Хворостину руку и вышел, переполненный чувствами смутными, будоражащими, освежающими, как холодный дождь в горячий полдень. Что-то очень, очень важное понял он сегодня.
Но было уже слишком поздно.
Ибо вскоре пошло, разворачиваясь и ширясь, дознание о связях и знакомствах несчастного Ветошникова, схваченного на границе с письмами Герцена и Огарева. Что ни день, распухало «Дело о лицах, обвиняемых в сношении с лондонскими пропагандистами». Восьмитомным стало оно ко времени суда, а упоминалось в нем более семидесяти человек.
Нити следствия вели в разные города. Отовсюду привозили арестантов, так или иначе причастных к вольному лондонскому станку. Несколько из них почти сразу же, как и предсказывал печальный провидец Хворостин, протекли полновесными искренними признаниями, полагая сыскать облегчение своей участи. Ничипоренко, наговоривший больше всех и на всех, кого знал, умер во время следствия, не перенеся терзающего страха. Один сошел с ума и обвинял государя в личных связях с Бакуниным и разбрасывании возмутительных прокламаций.
Артур Бенни, о котором и ранее ходили смутные толки, в это время как ни в чем ни бывало разгуливал на свободе, правда, на допросы его вызывали, но каждый раз отпускали под расписку. И опять поползли слухи. Существует давняя логика: коли забрали – есть за что; если остался нетронут – провокатор. Многое множество бед породило это правило, всем своим невыносимым грузом легши теперь на чистейшего Бенни. А дело-то заключалось в том, что оставался он британским подданным, и, хотя далекой Британии наплевать было на своего заблудшего сына, российская полиция забирать его, однако, не осмеливалась. Понимали: и так не сбежит. Но ведь каждому это не объяснишь! И тогда Бенни совершил очередной безрассудный поступок: подал заявление с просьбой о даровании ему российского подданства. Он писал, что понимает, почему, в отличие от остальных, избавлен от мер подследственного пресечения, и поэтому «желал бы добровольно отказаться от этого преимущества именно теперь». Но ответом его не удостоили.
Приговоры вынесли довольно мягкие, ибо суд пришелся на время, когда уже явственно падало влияние «Колокола» и люди, причастные к нему, казались не слишком опасными. Самый главный на процессе человек – Николай Серно-Соловьевич – получил вечную ссылку в Сибирь, где вскоре и умер. Сослан был и несчастный Ветошников, тоже умерший в Сибири. А Бенни приговорен был всего к трем месяцам тюрьмы с последующей высылкой за границу. Через два года умер он в Италии, раненный в одном из последних сражений освободительной армии гарибальдийцев. В госпитале, не зная, что умирает, написал в Россию длинное послание, умоляя разрешить ему вернуться…