355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лёвин Гаврилович » Философия Хрестоматия » Текст книги (страница 19)
Философия Хрестоматия
  • Текст добавлен: 8 февраля 2021, 17:00

Текст книги "Философия Хрестоматия"


Автор книги: Лёвин Гаврилович


Жанры:

   

Учебники

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Правда, большинство русских людей еще старается отогнать от себя эти грозные и тоскливые думы страстной мечтой о будущем обновлении и возрождении нашей общей русской жизни. Русские люди вообще имели привычку жить мечтами о будущем; и раньше им казалось, что будничная, суровая и тусклая жизнь сегодняшнего дня есть, собственно, случайное недоразумение, временная задержка в наступлении истинной жизни, томительное ожидание, нечто вроде томления на какой-то случайной остановке поезда; но завтра или через несколько лет, словом, во всяком случае, вскоре все изменится, откроется истинная, разумная и счастливая жизнь; весь смысл жизни – в этом будущем, а сегодняшний день для жизни не в счет. Это настроение мечтательности и его отражение на нравственной воле, эта нравственная несерьезность, презрение и равнодушие к настоящему и внутренне лживая, неосновательная идеализация будущего, – это духовное состояние и есть ведь последний корень той нравственной болезни, которую мы называем революционностью и которая загубила русскую жизнь. Но никогда, быть может, это духовное состояние не было так распространено, как именно теперь; и надо признать, что никогда еще для него не было так много оснований или поводов, как именно теперь. Нельзя ведь отрицать, что должен же, наконец, рано или поздно наступить день, когда русская жизнь выберется из той трясины, в которую она попала и в которой она теперь неподвижно замерла; нельзя отрицать, что именно с этого дня наступит для нас время, которое не только облегчит личные условия нашей жизни, но – что гораздо важнее – поставит нас в более здоровые и нормальные общие условия, раскроет возможность разумного дела, оживит наши силы через новое погружение наших корней в родную почву.

И все-таки и теперь это настроение перенесения вопроса о смысле жизни с сегодняшнего дня на чаемое и неведомое будущее, ожидание его решения не от внутренней духовной энергии нашей собственной воли, а от непредвидимых перемен судьбы, это совершенное презрение к настоящему и капитуляция перед ним за счет мечтательной идеализации будущего – есть такая же душевная и нравственная болезнь, такое же извращение здорового, вытекающего из самого духовного существа человека, отношения к действительности и к задачам собственной жизни, как и всегда; и исключительная интенсивность этого настроения свидетельствует лишь об интенсивности нашего заболевания. И обстоятельства жизни складываются так, что и нам самим это постепенно становится все яснее. Наступление этого решающего светлого дня, которого мы долго ждали чуть ли не завтра или послезавтра, оттягивается на долгие годы; и чем больше времени мы ждем его, чем больше наших надежд оказались призрачными, тем туманнее становится в будущем возможность его наступления; он отходит для нас в какую-то неуловимую даль, мы ждем его уже не завтра и не послезавтра, а только «через несколько лет», и никто уже не может предсказать, ни сколько лет мы должны его ждать, ни почему именно и при каких условиях он наступит. И уже многие начинают думать, что этот желанный день вообще, быть может, не придет заметным образом, не проложит резкой, абсолютной грани между ненавистным и презренным настоящим и светлым, радостным будущим, а что русская жизнь будет лишь незаметно и постепенно, быть может, рядом мелких толчков, выпрямляться и приходить в более нормальное состояние. И при полной непроницаемости для нас будущего, при обнаружившейся ошибочности всех прогнозов, уже неоднократно обещавших нам наступление этого дня, нельзя отрицать правдоподобия или, по меньшей мере, возможности такого исхода. Но одно допущение этой возможности уже разрушает всю духовную позицию, которая откладывает осуществление подлинной жизни до этого решающего дня и ставит в полную зависимость от него. Но и помимо этого соображения – долго ли, вообще, мы должны и можем ждать, и можно ли проводить нашу жизнь в бездейственном и бессмысленном, неопределенно долгом ожидании? Старшее поколение русских людей уже начинает свыкаться с горькой мыслью, что оно, быть может, или вообще не доживет до этого дня, или встретит его в старости, когда вся действительная жизнь будет уже в прошлом; младшее поколение начинает убеждаться, по меньшей мере, в том, что лучшие годы его жизни уже проходят и, может быть, без остатка пройдут в таком ожидании. И если бы мы еще могли проводить жизнь не в бессмысленно-томительном ожидании этого дня, а в действенном его подготовлении, если бы нам дана была – как это было в прежнюю эпоху – возможность революционного действия, а не только революционных мечтаний и словопрений! Но и эта возможность для огромного, преобладающего большинства нас отсутствует, и мы ясно видим, что многие из тех, кто считает себя обладающим этой возможностью, заблуждаются именно потому, что, отравленные этой болезнью мечтательности, просто уже разучились отличать подлинное, серьезное, плодотворное дело от простых словопрений, от бессмысленных и ребяческих бурь в стакане воды. Так сама судьба или великие сверхчеловеческие силы, которые мы смутно прозреваем позади слепой судьбы, отучают нас от этой убаюкивающей, но растлевающей болезни мечтательного перенесения вопроса о жизни и ее смысле в неопределенную даль будущего, от трусливой обманчивой надежды, что кто-то или что-то во внешнем мире решит его за нас. Теперь уже большинство из нас, если не ясно сознает, то, по меньшей мере, смутно чувствует, что вопрос о чаемом возрождении родины и связанном с ним улучшении судьбы каждого из нас совсем не конкурирует с вопросом о том, как и для чего нам жить сегодня – в том сегодня, которое растягивается на долгие годы и может затянуться и на всю нашу жизнь, – а тем самым, с вопросом о вечном и абсолютном смысле жизни, который как таковой совсем не заслоняет собой этого, как мы ясно ощущаем, все же важнейшего и самого насущного вопроса. Более того: ведь этот чаемый «день» грядущего не сам же собою перестроит заново всю русскую жизнь и создаст более разумные ее условия. Ведь это должны будут совершить сами русские люди, в том числе каждый из нас. А что, если в томительном ожидании мы растеряем весь запас наших духовных сил, если к тому времени, бесполезно истратив нашу жизнь на бессмысленное томление и бесцельное прозябание, мы уже потеряем ясные представления о добре и зле, о желанном и недостойном образе жизни? Можно ли обновить общую жизнь, не зная для себя самого, для чего ты вообще живешь и какой вечный, объективный смысл имеет жизнь в ее целом? Не видим ли мы уже теперь, как многие русские люди, потеряв надежду на разрешение этого вопроса, либо тупеют и духовно замирают в будничных заботах о куске хлеба, либо кончают жизнь самоубийством, либо, наконец, нравственно умирают, от отчаяния становясь прожигателями жизни, идя на преступления и нравственное разложение ради самозабвения в буйных наслаждениях, пошлость и эфемерность которых сознает сама их охлажденная душа?

Нет, от вопроса о смысле жизни нам – именно нам, в нашем нынешнем положении и духовном состоянии – никуда не уйти, и тщетны надежды подменить его какими-либо суррогатами, заморить сосущего внутри червя сомнения какими-либо иллюзорными делами и мыслями. Именно наше время таково – об этом мы говорили в книжке «Крушение кумиров», – что все кумиры, соблазнявшие и слепившие нас прежде, рушатся один за другим, изобличенные в своей лжи, все украшающие и затуманивающие завесы над жизнью ниспадают, все иллюзии гибнут сами собой. Остается жизнь, сама жизнь во всей своей неприглядной наготе, со всей своей тягостностью и бессмысленностью, жизнь, равносильная смерти и небытию, но чуждая покоя и забвения небытия. Та, на Синайских высотах поставленная Богом, через древний Израиль, всем людям и навеки задача: «жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие; избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое», – эта задача научиться отличить истинную жизнь от жизни, которая есть смерть, понять тот смысл жизни, который впервые вообще делает жизнь жизнью, то Слово Божие, которое есть истинный, насыщающий нас хлеб жизни, – эта задача именно в наши дни великих катастроф, великой кары Божией, в силу которой разодраны все завесы и все мы снова «впали в руки Бога живого», стоит перед нами с такой неотвязностью, с такой неумолимо грозной очевидностью, что никто, раз ощутивший ее, не может уклониться от обязанности ее разрешения.

ЗАПАДНАЯ ФИЛОСОФИЯ 19-20 вв.

ДЖЕФФЕРСОН Т. (1743-1826 гг.)

Билль о религиозной свободе (1779 г.)

Хорошо понимая, что взгляды и вера людей зависят не от их собственной воли, но невольно подчиняются доказательствам, предложенным их уму, что всемогущий бог создал ум свободным и выразил своим высшим желанием, чтобы он впредь оставался свободным, для чего сделал его совершенно невосприимчивым к обузданию; что все попытки воздействовать на ум мирскими наказаниями, или возложениями тягот, или лишением гражданской правоспособности приводят лишь к приобретению привычки лицемерить и совершать нечестные поступки, что далеко от намерения творца нашей религии, который, являясь господином духа и тела, предпочел, однако, распространить ее не принуждением над тем или другим, что было в его силах, но распространить ее, воздействуя лишь на разум; что нечестива презумпция законодательной власти и правителей, гражданских и церковных, которые, хотя они могут ошибаться, как простые люди, взяли на себя руководство верой других, выдавая свои собственные взгляды за единственно правильные и безошибочные, начали навязывать их другим, создали и поддерживали ложные религии в большей части мира во все времена; что заставлять человека вносить денежные суммы на распространение взглядов, которых он не разделяет и которые ему ненавистны, – грех и тирания; что даже заставлять кого-либо поддерживать того или иного проповедника собственных религиозных убеждений – значит лишать человека утешительной свободы помогать тому пастору, добродетели которого он хотел бы взять за образец и сила которого ему кажется наиболее убедительной и справедливой, а также лишать духовенство тех мирских вознаграждений, которые исходя из одобрения личного поведения являются дополнительным стимулом для серьезного и упорного труда с целью обучения человечества; что наши гражданские права не зависят от наших религиозных взглядов, так же как они не зависят от наших взглядов в области физики или геометрии, а поэтому объявлять гражданина недостойным общественного доверия, лишая его возможности занимать ответственное положение и получать за это вознаграждение, если он не исповедует или не признает то или иное религиозное учение, – значит несправедливо лишать его тех привилегий и преимуществ, на которые он, как и другие его сограждане, имеет естественное право; что это приводит также к искажению основ самой религии, которую предполагали поддерживать подкупая монополией на мирские почести и вознаграждение тех, кто внешне исповедует и признает ее; что хотя в действительности преступник тот, кто не противостоит такому соблазну, однако и того нельзя считать невиновным, кто кладет приманку на пути человека; что взгляды людей не подчиняются гражданской власти и не входят в ее юрисдикцию; что дозволить гражданским властям вмешиваться в область мировоззрения людей и ограничивать исповедование или распространение принципов, считая их неверными, – опасное заблуждение, которое сразу разрушает религиозную свободу, поскольку, являясь, несомненно, судьей такой тенденции, гражданская власть сделает свои взгляды критерием суждения и будет одобрять или осуждать взгляды других исключительно по тому, насколько они согласуются с ее собственными или отличаются от них; что в справедливых целях гражданской власти должностным лицам надлежит вмешиваться тогда, когда чьи-либо принципы приводят к открытым действиям, направленным против мира и надлежащего порядка; и наконец, что истина сильна и восторжествует, если ее предоставить самой себе; что она верный и надежный противник заблуждения и ей нечего опасаться конфликтов, если только людское вмешательство не лишит ее естественного оружия – свободной дискуссии спора; что ошибки перестают быть опасными, если разрешается их открыто опровергать, – хорошо понимая все это, мы, Генеральная ассамблея Вирджинии, утверждаем закон, согласно которому никого нельзя заставить регулярно посещать или поддерживать какое-либо религиозное богослужение, место культа или священнослужителя, а также нельзя принуждать, ограничивать, досаждать или причинять ущерб его личности или имуществу или заставить его как-то иначе страдать по причине его религиозных воззрений или убеждений; закон, согласно которому все люди свободны в исповедании веры и вольны отстаивать с помощью доводов свои взгляды в вопросах религии, и это не должно ни в коем случае уменьшать или увеличивать их гражданскую правоспособность или как-то влиять на нее.

И хотя нам хорошо известно, что эта ассамблея, избранная народом исключительно в своих обычных целях законодательства, не имеет власти ограничивать акты последующих ассамблей, наделенных полномочиями, равными нашим, и что поэтому объявить этот акт непреложным не имело бы законной силы, мы свободны все же заявить, что отстаиваемые настоящим документом права – естественные права человека, и, если в будущем будет осуществлен какой-нибудь акт в отмену настоящего или для ограничения его действия, такой акт будет нарушением естественных прав.

ШОПЕНГАУЭР А. (1788-1860 гг.)

Мир как воля и представление. Т. 2

X

LI

. Смерть и ее отношение к неразрушимости нашей сущности в себе

Животное проводит свою жизнь, не зная собственно о смерти. Поэтому оно непосредственно наслаждается нетленностью своей породы: оно сознает себя только бесконечным. У человека, вместе с разумом, неизбежно возникла и ужасающая уверенность в смерти. Но как вообще в природе всякому злу сопутствует средство к исцелению от него или, по крайней мере, некоторое возмещение, так и та самая рефлексия, которая повлекла за собою сознание смерти, помогает нам создавать себе такие метафизические воззрения, которые утешают нас в этом и которые не нужны и не доступны животному. Подобное утешение составляет главную цель всех религий и философских систем, и они прежде всего представляют собою извлеченное из собственных недр мыслящего разума противоядие против нашего сознания о неизбежности смерти. Но достигают они этой цели в весьма различной степени, и бесспорно, что одна религия или философия больше, чем другая, рождает в человеке способность спокойно глядеть в лицо смерти. Брахманизм и буддизм, которые учат человека смотреть на себя как на первосущество, Брахмана, которому, по самой сущности его, чужды всякое возникновение и уничтожение, – эти два учения гораздо больше сделают в указанном отношении, чем те религии, которые признают человека сотворенным из ничего и приурочивают начало его бытия, полученного им от другого существа, к реальному факту его рождения. Оттого в Индии и царит такое спокойствие и презрение к смерти, о котором в Европе даже понятия не имеют. Поистине, опасное дело – юных лет насильственно внедрять человеку слабые и шаткие понятия о столь важных предметах и этим отнимать у него способность к восприятию более правильных и устойчивых взглядов. Например, внушать ему, что он лишь недавно произошел из ничего и, следовательно, целую вечность был ничем, а в будущем все-таки никогда не утратит своего существования, – это все равно, что поучать его, будто он, хотя и всецело представляет собою создание чужих рук, тем не менее должен быть во веки веков ответствен за свои деяния и за свое бездействие. Когда, созрев духом и мыслью, он неизбежно поймет всю несостоятельность таких учений, у него уже не будет взамен ничего лучшего, – да он и не в состоянии был бы даже понять это лучшее; он окажется поэтому лишенным того утешения, которое и ему предназначала природа взамен сознания о неизбежности смерти. В результате такого образования наших юношей мы и видим, что теперь (1844 г.) в Англии, в среде испорченных рабочих – социалисты, а в Германии, в среде испорченных студентов – неогегельянцы, спустились до уровня абсолютно физического мировоззрения, которое приводит к результату: edite, bibite, post mortem nulla voluptas (будем есть и пить, ибо завтра – умрем, и не будет более удовольствий (лат.)), и поэтому заслуживает имени скотства.

Судя по всему, что до сих пор говорилось о смерти, нельзя отрицать, что, по крайней мере, в Европе, мнения человека – и часто даже одного и того же человека – сплошь да рядом продолжают колебаться между пониманием смерти как абсолютного уничтожения и уверенностью в нашем полном бессмертии с ног до головы. И тот, и другой взгляд одинаково неверны. Но для нас важно не столько найти правильную середину между ними, сколько подняться на более высокую точку зрения, с которой подобные взгляды рушились бы сами собой.

В своих соображениях я, прежде всего, стану на эмпирическую точку зрения. Здесь перед нами сейчас же раскрывается тот неоспоримый факт, что, следуя естественному сознанию, человек больше всего на свете боится смерти не только для собственной личности, но и горько оплакивает и смерть своих родных; причем несомненно, что он не скорбит эгоистически о своей личной утрате, а горюет о великом несчастии, которое постигло его близких. Оттого мы и упрекаем в суровости и жестокости тех людей, которые в таком положении не плачут и ничем не обнаруживают печали. Параллельно с этим замечается тот факт, что жажда мести, в своих высших проявлениях, ищет смерти врага, как величайшего из несчастий, которые нам суждены на земле. Мнения изменяются от времени и места; но голос природы всегда и везде остается тем же, и поэтому он прежде всего заслуживает внимания. И вот этот голос как будто явственно говорит нам, что смерть – великое зло. На языке природы смерть означает уничтожение. И что смерть есть нечто серьезное, это можно заключить уже из того, что и жизнь, как всякий знает, тоже не шутка. Должно быть, мы и не стоим ничего лучшего, чем эти две вещи.

Поистине, страх смерти не зависит ни от какого знания: ведь животное испытывает этот страх, хотя оно и не знает о смерти. Все, что рождается, уже приносит его с собою на землю. Но страх смерти а priori (до опыта – лат.) – не что иное, как оборотная сторона воли к жизни, которую представляем все мы. Оттого всякому животному одинаково присуща как забота о самосохранении, так и страх гибели; именно последний, а не простое стремление избежать страданий, оказывается в той боязливой осмотрительности, с какою животное старается оградить себя, а еще более свое потомство, – от всякого, кто только может быть ему опасен. Почему животное убегает, дрожит и хочет скрыться? Потому что оно – всецело воля к жизни, а в качестве такой подвержено смерти и желает выиграть время. Таков же точно по своей природе и человек. Величайшее из зол, худшее из всего, что только может грозить ему, это смерть, величайший страх – это страх смерти. Ничто столь неодолимо не побуждает нас к живейшему участию, как если другой подвергается смертельной опасности. Нет ничего ужаснее, чем смертная казнь. Раскрывающаяся во всем этом безграничная привязанность к жизни ни в каком случае не могла возникнуть из познания и размышлений: напротив, для последних она скорее представляется нелепой, потому что с объективной ценностью жизни дело обстоит весьма скверно и во всяком случае остается под большим сомнением, следует ли жизнь предпочитать небытию; можно сказать даже так, что если бы предоставить свободу слова опыту и рассуждению, то небытие, наверное, взяло бы верх. Постучитесь в гробы и спросите у мертвецов, не хотят ли они воскреснуть, – и они отрицательно покачают головами. К этому же сводится и мнение Сократа, высказанное в «Апологии (Сократа)» Платона; и даже бодрый и жизнерадостный Вольтер не мог не сказать: «мы любим жизнь, но и небытие имеет свою хорошую сторону»; а в другом месте: «я не знаю, что представляет собою жизнь вечная; но эта жизнь – скверная шутка». Да и кроме того, жизнь, во всяком случае, должна скоро кончиться, так что те немногие годы, которые нам еще, быть может, суждено прожить, совершенно исчезают перед бесконечностью того времени, когда нас уже больше не будет. Вот почему при свете мысли даже смешным кажется проявлять такую заботливость об этой капле времени, приходить в такой трепет, когда собственная или чужая жизнь подвергается опасности, и сочинять трагедию, весь ужас которой имеет свой нерв только в страхе смерти. Таким образом, могучая привязанность к жизни, о которой мы говорили, неразумна и слепа. Она объясняется только тем, что все наше внутреннее существо уже само по себе есть воля к жизни и жизнь поэтому должна казаться нам высшим благом, как она ни горестна, кратковременна и ненадежна. Объясняется эта привязанность еще и тем, что эта воля, сама по себе и в своем изначальном виде, бессознательна и слепа. Что же касается познания, то оно не только не служит источником этой привязанности к жизни, но даже наоборот, раскрывает перед нами ничтожество последней и этим побеждает страх смерти. Когда оно, познание, берет верх и человек спокойно и мужественно идет навстречу смерти, то это прославляют как великий и благородный подвиг: мы празднуем тогда славное торжество познания над слепою волей к жизни, – волей, которая составляет все-таки ядро нашего собственного.

XL. Об утверждении воли к жизни

Если бы воля к жизни проявлялась только в инстинкте самосохранения, это было бы лишь утверждением индивидуального явления за период его естественного существования. Труды и заботы такой жизни были бы незначительны, и она протекала бы легко и радостно. Но поскольку воля хочет жить вообще и всегда, то она выступает также и в виде полового инстинкта, который охватывает бесконечный ряд поколений. Этот инстинкт уничтожает беззаботность, радость и невинность чисто индивидуального существования, привнося в сознание тревогу и меланхолию, а в жизнь – заботу, неприятности и нужду. Если же, как это иногда происходит, инстинкт добровольно подавляет себя, то начинается перерождение воли и выбор нового пути развития. Тогда она растворяется в индивиде и не выходит за его пределы. Правда, это возможно только посредством болезненного насилия, которому индивид подвергает себя сам. Но, когда это происходит, к сознанию возвращается беззаботность и радость индивидуального существования, причем в наибольшей степени. И наоборот, при удовлетворении этого сильнейшего из всех влечений и желаний закладываются основы нового существования и жизни со всеми ее тяготами, заботами, бедами и страданиями, но уже в другом индивиде; но если бы они оба были вообще и сами в себе столь же различны между собой, как и в явлении, то где же тогда вечная справедливость? Жизнь предстает перед нами как задача, как задание, которое надо выполнить, и поэтому в большинстве случаев она приносит с собой постоянную борьбу с трудностями. Вот почему каждый стремится облегчить свою участь, отбывая жизнь как повинность и наказание. Но кто же заключил договор об этой повинности? Отец индивида в наслаждении сладострастием. Таким образом, за то, что один испытал наслаждение, другой должен жить, страдать и умереть. Но мы уже знаем и вспоминаем теперь, что различие однородного обусловлено пространством и временем, которые я в этом смысле и назвал principium individuationis. Иначе надежда на вечную справедливость была бы утрачена. Именно на том, что родитель узнает в рожденном самого себя, и основана отцовская любовь, вследствие которой отец готов ради своего ребенка на гораздо большие труды, страдания и жертвы, чем ради самого себя, считая это своей обязанностью.

Жизнь человека с ее бесконечными трудами, нуждой и страданием следует рассматривать как объяснение и парафраз акта зачатия, т.е. решительного утверждения воли к жизни; с этим связано и то, что человек обязан природе смертью и с тоской думает об этом обязательстве. Разве это не свидетельствует о том, что в нашей жизни заключена некая вина? И, тем не менее, периодически расплачиваясь смертью за рождения и смерти, мы всегда существуем и испытываем все горести и радости жизни попеременно, когда ни одна из них не может нас миновать: таков результат утверждения воли к жизни. При этом страх смерти, который, несмотря на все страдания жизни, удерживает нас в ней, становится, в сущности, иллюзией; но столь же иллюзорно и влечение, заманившее нас в жизнь. Объективное выражение этого соблазна можно увидеть в обращенных друг на друга страстных взглядах влюбленных: они есть чистейшее выражение воли к жизни в ее утверждении. Как она здесь кротка и нежна! Она хочет благополучия, спокойного наслаждения и тихой радости для себя, для других, для всех. Это – тема Анакреона. Так воля обольщает и манит себя к жизни. Но как только она вступает в жизнь, страдание влечет за собой преступление, а преступление – страдание: ужас и опустошение заполняют всю сцену жизни. Это – тема Эсхила.

Акт, в котором утверждает себя воля и возникает человек, есть деяние, которого все в глубине души стыдятся, тщательно скрывают, а если их застанут при его совершении, пугаются, будто пойманы на месте преступления. Это деяние, о котором в минуты спокойного размышления вспоминают обычно с неприязнью, а в раздраженном состоянии даже с отвращением. Более обстоятельные соображения такого рода высказывает Монтень в пятой главе третьей книги «Опытов» под рубрикой «Что такое любовь». За этим актом сразу следуют огорчение и раскаяние, наиболее остро переживаемые, если он совершается впервые, и вообще настолько острее, насколько благороднее характер человека. Поэтому даже язычник Плиний говорит: «Только человек раскаивается в своем первом совокуплении: это завещание жизни, но его источник лежит в чем-то греховном» (Hist. nat. 83). А с другой стороны, что творят и о чем поют в гетевском «Фаусте» черти и ведьмы на своем шабаше? Непристойности и распутство. Что проповедует собравшейся толпе (в прекрасном вступлении к «Фаусту») воплотившийся сатана? Непристойности и распутство, и больше ничего. Но единственно и исключительно благодаря постоянному совершению этого деяния и существует человеческий род. Если бы оптимистическое мировоззрение соответствовало истине, если бы наша жизнь была с благодарностью принятым нами даром высшего, руководимого мудростью блага, прекрасным самим по себе и потому достойным восхваления и радости, то ведь, несомненно, тот акт, который эту жизнь постоянно возобновляет, должен был бы представляться нам совсем по-другому. Если же, наоборот, эта жизнь – нечто вроде ошибки или заблуждения, если она есть творение изначально слепой воли, в развитии которой самым счастливым моментом является тот, когда она возвращается к самой себе, чтобы уничтожить себя, то возобновляющий эту жизнь акт и должен быть таким, каков он есть.

Применительно к первой основной мысли моего учения необходимо отметить, что указанный выше стыд, испытываемый после акта зачатия, распространяется даже на служащие ему органы, хотя они, как и остальные части тела, присущи нам от рождения. Это служит удивительным доказательством того, что не только действия, но и само тело человека представляет собой объективацию воли и ее творение. Ибо человек не стыдился бы того, что совершалось бы вопреки его воле.

Акт зачатия относится к миру как решение к загадке. Мир обширен в пространстве, стар во времени и неисчерпаемо многообразен в своих формах. Но все это – только проявление воли к жизни; а концентрация, фокус этой воли есть акт зачатия. В этом акте, таким образом, наиболее отчетливо проявляется внутренняя сущность мира. При этом обращает на себя внимание, что сам этот акт по-немецки обозначают словом «der Wille» – в очень характерном обороте речи: «Ег verlangte von ihr, sie sollte ihm zu Willen sein»2. Следовательно, в качестве наиболее отчетливого выражения воли этот акт представляет собой ядро, сущность, квинтэссенцию мира. Поэтому он и проясняет нам основу и движение мира: он – ключ к решению загадки. Так его понимают в словах «древо познания», ибо после его познания каждому открываются глаза на жизнь, как это подтверждает Байрон: «The tree of knowledge has been pluck'd, – all's known»3 (Don Juan. I, 128).

Не менее связано с этим его свойством и то, что оно есть великое аррцтоу4 – общая тайна, которая никогда и нигде не должна упоминаться, но всегда и везде подразумевается как нечто главное в жизни; поэтому всегда присутствует в мыслях у каждого, и даже малейший намек на нее мгновенно понимается всеми. Важности этого punctum saliens5 соответствует главная роль, которую половой акт и все с ним связанное играет в мире: поскольку любовные интриги, с одной стороны, повсюду встречаются, а с другой стороны, везде предполагаются. Забавно лишь постоянное утаивание главного в жизни.

Однако посмотрите, в какой ужас приходит молодой невинный человеческий интеллект, когда эта безмерная великая мировая тайна впервые раскрывается перед ним! Причина этого в том, что на долгом пути, который должна была пройти первоначально бессознательная воля, прежде чем она поднялась до интеллекта, человеческого разума, она стала настолько чужда сама себе, что забыла о собственном происхождении, о своем источнике раскаяния, и теперь с высоты своего чистого (и потому невинного) познания ужасается, узнав о нем.

Итак, фокусом воли, т.е. ее концентрацией и высшим выражением, служит половой инстинкт и его удовлетворение; поэтому весьма красноречиво то наивно выраженное на символическом языке природы обстоятельство, что индивидуализированная воля, т.е. человек и животное, вступает в мир через врата половых органов.

Утверждение воли к жизни, имеющее свой центр в акте зачатия, для животного неизбежно, но только в человеке воля, эта natura naturans, становится осознанной. Это означает, что познавать нужно не только ради удовлетворения сиюминутных потребностей индивидуальной воли по ее настойчивому требованию текущего момента, как это бывает у животного в зависимости от степени его совершенства и потребностей, соответствующих друг другу; но и для того, чтобы достигнуть большей широты познания посредством отчетливых воспоминаний о прошлом, приблизительного предвосхищения будущего и, следовательно, всестороннего осмысления индивидуальной жизни, своей и чужой, а также существования вообще. Действительно, жизнь любого животного вида за все время его существования в некоторой степени подобна одному мгновению, поскольку она представляет собой осознание лишь настоящего без всякого осмысления прошедшего и будущего, т.е. смерти. В этом смысле ее можно рассматривать как неподвижное мгновение, как некоторое Nunc stans6. Благодаря этому мы наблюдаем наиболее отчетливо, что вообще форма жизни, как проявление сознающей воли, прежде всего непосредственно есть только настоящее; прошлое и будущее добавляются к нему человеком, и причем лишь в виде понятия, познаются абстрактно и в лучшем случае проясняются в образах фантазии. Итак, когда воля к жизни, т.е. внутренняя сущность природы, в постоянном стремлении к полной объективации и к наибольшему наслаждению проходит все ступени развития животного мира, что происходит неоднократно при последовательной смене поколений животных на одной и той же планете, – она наконец в существе, наделенном разумом (в человеке), достигает своей осознанности. На этой стадии у нее появляются сомнения и возникают вопросы: откуда, для чего все это и оправданы ли чем-нибудь все усилия и страдания ее жизни и стремлений? Le jeu vaut-il bien la chandelle?7 Именно тогда воля в человеке при свете ясного сознания определяется в утверждении или отрицании жизни, хотя осознать это отрицание она может обычно только в облике мифа. Поэтому у нас нет оснований предполагать, что где-либо может быть достигнута еще более высокая степень объективации воли – уже здесь она достигает своей вершины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю