355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » И сотворил себе кумира... » Текст книги (страница 17)
И сотворил себе кумира...
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:35

Текст книги "И сотворил себе кумира..."


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Бубырь ухмылялся.

– Не-ет, тут твоя дисциплина кончается, товарищ секретарь. На фронте командуй, а чтоб с фронта выгонять – я не дамся. В Крым я и сам хочу… Я там четыре года назад был. В Ливадии. В царском дворце жил. Без шуток, как раз там, где раньше цари квартировали, когда на дачу ездили. Ну и жизнь была! Постельки белые. Подушки, как у невесты. Простыньки чистенькие. Доктора, фельдшера, сестры кругом тебя ходят, как мамы родные. А харчи – точно царские. Бульоны-консомоны, курочки, яечки. Масло только сливочное – не сметанное. Пирожные всякие… А природа – райская. Воздух – чистый мед. Если глубоко дыхать, с непривычки захмелеешь, как с горилки. В тот Крым я хочу еще поехать, погреться. Может, и вправду каверна моя усохнет. Но только сначала хлеб сдадим. Выполним заготовку. Как снег сойдет, в ямы видно будет. Они ж на полях закапывали. Это точно. Так и в прошлом годе было. На дальних полях, чтоб и сосед не видел, где копали. Но как снег потает, пахать будем и найдем. Потом посевную запустим. Тогда я в Крым и подамся.

– Да ты ж раньше загнешься. У тебя уже прошлой весной кровь с горла, как из кранта, шла.

– Ну, если загнусь, то поховаете. А ты на могиле хорошую речугу скажешь: „Погиб дорогой товарищ на боевом посту. Найкращий ему памятник – сто процентов хлебосдачи!“

И засмеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.

В селе Бубыря многие боялись. Иные жалели. Некоторые ненавидели. От жалости он сердито отмахивался. Ненавистью гордился. И охотно повторял пословицу, которую сочинили остроязыкие поповские бабы: „Де побурят бубыри, там не станет и гузырив“.[37]37
  Гузыри – конические мешочки из углов старых мешков или наволочек, в которых хранили семена цветов, овощей, лекарственные травы и т. п.


[Закрыть]

Наша редакция размещалась в Поповке в одной большой комнате в доме, раньше принадлежавшем лавочнику. Печатник Мишка-малый, курносый, смешливый пройдоха, и наборщик Миша-большой, длинный худой мечтатель, в каждом селе обзаводились подружками и приятелями. У нас постоянно собирались хлопцы и девчата – селькоры, колхозные активисты. Они рассказывали новости, смотрели, как набирается, правится и печатается очередная газета. Гости сидели на топчанах, служивших нам кроватями, на полу, лускали семечки; парни смолили едкий самосад, плели байки и небылицы.

– Бабуси говорят, что он черту душу променял. Его еще в гражданскую войну банда убила. А черт ему сказав: „Хочешь пожить – отдавай душу. Не хочешь так отдавать, бери на сменку чертову силу на двадцать годов“. Вот его теперь ничто не берет, – ни чахотка, ни пуля, ни сокира. Куркули его уже, может, двадцать раз убивали, а он не умирает…

– Ну, это, конечно, старушечья брехня. Религиозные забобоны. Но Бубырь и вправду не такой, как другие люди… И глаз у него особенный и вся выходка. Не курит, не пьет. До девчат и до баб – безо всякого внимания. Шо ест, когда спит – никому не известно.

– Говорят, он даже на двор не ходит. Только плюет кровью в хустку.

Чаще всего рассказывали, как Бубырь находил самые хитрые ямы.

– Пришел он до того Вдовиченко Грицька – по-уличному Нюхарь зовут – и каже: „Открывай сам свою яму, а то я открою – хуже будет“. Тот божится: „Нема ямы, хоть режьте“. А Бубырь взял железный щуп и пошел по двору. Потыкал, потыкал и каже: „А ну, отгребайте навоз“. А там в углу большая куча навоза лежала. Нюхарь только смеется: „Под навозом земля, конечно, мягче, не мерзла. Тут вам и щупа не нужно. Сразу можете приказать копать“. „И прикажу. Давай лопаты“. Стали мы копать. Земля вроде ворошена. Выкопали большую яму. Уже с головой в ней стоим, а ничего нема. Нюхарь ходит, посмехается: „Вы, дорогие товарищи-граждане, просто як колодец выкопали. Може, еще трошки постараетесь, пока вода буде. А то моей бабе далеко с ведрами ходить“. Мы уже и до твердой земли докопали. А Бубырь вроде так и ждал. „Твердо, кажете? А ну, пустите меня“. Сам полез в яму и стал по бокам щупать. И все-таки нашел. Нюхарь там, как шахту, устроил: прокопал норы-пещеры крестом от главной ямы. Она пустая, а в норах – по пять крепких лантухов (пятипудовый мешок) пшеницы. Двадцать лантухов. Сто пудов! Нюхарь стал белый, как мертвяк. Ну, его и взяли в милицию. Полный обман, доказанный. Теперь на Сибирь погонят.

– А то еще у другого Вдовиченко – Семена, что Серяком зовут. Тот божился, что уже на Крещенье без хлеба остался. Только горохом и макухой семья живет. У него и сын и зять в Красной армии. Так Серяк с Серячихою и с меньшей дочкой до другой дочки-солдатки перебрались. А свою хату замкнули: „Нам всей семьей вместе и теплее и печку одну топить легче“. А Бубырь пришел и сказал, чтобы он отчинил свою хату. Походил там, постукал по стенам, по печке: „Холодно, як в поле зимой. Чего не топишь? Чего жмешься? Нема чем?.. А ну, хлопцы, разбирайте печку!“ И как наскрозь углядел. Там в печи и под печью мешки замурованные. Отборная пшеничка, не меньше полсотни пудов. Но Серяка в районе пожалели, что у него сын и зять в Красный армии и что сам он в гражданскую у Буденного воевал, тяжело ранетый и всегда в бедняках ходил. Только-только в середняки вышел. Взяли с него штраф и в Миргороде в тюрьме продержали недели с три. Приехал весь вшивый и худой, как щепка.

В Поповке, как и в других селах, в ту зиму были заведены особые ящики, вроде почтовых, „для жалоб и заявлений“. Их вывесили в школе, в сельсовете, на ссыпном пункте, в лавке, просто на улице. И призывали подавать письменные заявления, где ямы, где спрятанный хлеб. А подписывать – не обязательно. В этих ящиках нередко находили записки с угрозами, обращенными к Бубырю и вообще ко всем, кто отбирает хлеб. Нам сулили „скорую нещадную смерть“, призывали: „Тикайте, гады, пока целы!“

Бубырь, усмехаясь, откладывал такие записки.

– Пошлем в район. Нехай понюхают, какая есть классовая борьба.

За те недели, что мы работали в Поповке, доносов было немного. Бубырь читал их внимательно.

– Это брехня! Видно, сосед на соседа злится. И похоже, какой-то старый писарчук работал: буквочки аккуратные… А вот это – може, и правда. Знаю я этого индюка. Его невестка с свекрами, как кошка с собаками. Наверно, то она и писала. Или кто с ее родни… И вот тут – кто-то метко поцелял. Я давно уже понимаю, что этот хитрован много хлеба прячет. Только не догадывался, где. И не хотелось шукать задаром, чтоб не срамиться. Я думал, где-то в поле. А он, видишь, какой хитрый – в стайне, под коровой. Там же земля всегда мягкая. Не побоялся, гад, что навозная юшка на зерно потечет. Укрыл, наверно, крепко. Ну, мы откроем.

После одного из таких достоверных заявлений Бубырь позвал и нас участвовать в бесспорном изъятии у середняка Охрима Глушенко, по-уличному – Пивня. Тот не был твердозаданцем и сдал больше половины хлебопоставок по контракту. Но его сын, который стал зятем-приймаком в кулацкой семье, был сослан вместе с тестем. Невестка с матерью и родственниками жила в куркульских выселках. Неизвестный доносчик писал, что Пивень „имеет связь с куркулями“, прячет куркульский хлеб и барахло.

Бригаду вел сам Бубырь. Он размашисто вышагивал, откинув полы кожуха. Мы с Володей старались не отставать.

Вход в большую хату был со двора. Едва мы вошли в полутемную прихожую-хатынку, Бубырь метнулся в сторону.

– Стой! Кто тут?!.. Чего ховаешься? А ну, вылазь, красуня!

Он крепко держал за обе руки молодую женщину в сбившемся платке и распахнутом полушубке. Она упиралась, тяжело дышала. Темные глаза блестели испуганно и сердито.

– Отцепись! Пусти! Мне до ветру надо!

– А ты потерпи немножко. Ты еще с нами побалакай. Глядите, какая знатная гостья в нашем селе. Это ж Маруся, Пивнева невестка, куркульская красавица. Давно я тебя не видал. Говорили совсем уехала в Харьков чи в Москву, на профессора учиться.

Он втянул Марусю в хату. Мы всей кучей ввалились вслед за ними. Хозяин, невысокий, плешивый старик с жиденькими усами, и его жена, моложавая баба, стояли растерянные у стола. Девушка лет шестнадцати, их младшая дочь, и две ее подружки жались на лавке за печью. Бубырь посадил Марусю рядом с ними. Она откинула на спину темный шерстяной платок. Под низко повязанной светлой косынкой чернели густые брови. Смуглая, разрумянившаяся, с маленьким ярким ртом, она и впрямь была очень хороша.

Бубырь начал официальным тоном:

– Гражданин Глущенко Охрим, заявляю вам от имени…

И вдруг порывисто бросился к Марусе, схватил ее за горло:

– А ну, открой рот стерва! Выплюнь! Открой! Не дам глотать!.. Эй, хлопцы, помогайте. Эта сука что-то в роте сховала!

Маруся отбивалась, тяжело сопя. Прижали к стенке. Бубырь разжал ей зубы ложкой.

– Ага, вон оно что!

Он держал комок непрожеванной бумаги. Маруся громко плакала. Старик застыл молча. Его жена вполголоса причитала: „Ой, што ж это?! Ой, лышенько! Ой, люди добрые, за что?“

Бубырь разгладил на столе бумажку. Брезгливо отер руку о кожух. Прочитал. Хохотнул. Протянул мне.

– Погляди, какой документ секретный!

Справка Миргородской районнной поликлиники, выданная гражданке Глушенко Марии в том, что она находилась с… по… января 1933 года на излечении по поводу аборта – прерывания трехмесячной беременности.

– Понял? Трехмесячная! А ее Петрусь уже два года белых медведей пасет… Вот где курва куркульская.

Бубырь посмеивался презрительно. Однако говорил вполголоса только со мной и с Володей. Был заметно смущен. Он небрежно сунул злополучную справку Марусе.

– Забирай свой документ, красуня. И на дальше завсегда запомни: от Бубыря ничего не сховаешь.

– Будь ты проклят, сучий сын! Зараза! Холера! Чтоб ты сдох, как жаба на болоте! Чтоб тебе за каждую мою слезу болячки на морде! Чтоб тебя чахотка душила, как ты меня душил! Гадючье семя! Бандит! Чтоб тебе очи повылазили! Чтоб ты своей кровью захлебнулся!

Маруся ругалась и плакала, не утирая больших, злых слез. Стоявший рядом парень хлопнул ее рукавицей по рту.

– А ну заткнись, паскуда цыганьска!

– Да чтоб вы все добра не видели, злодияки, воры, босяки проклятые! Чтоб вы все посдыхали, чтоб ваши матери себе очи выплакали на ваших поганых могилах!..

Бубырь насупился. И сказал негромко:

– А ну замолчи, стерва! Сейчас же. А то свяжем и сунем в холодную клопов и вшей кормить. Заткнись и чтоб я дыхания твоего не слышал.

Она мгновенно умолкла. Накрылась темным платком так, что и лица не стало видно. Я не заметил, как она потом ушла.

Обыск у Глущенко продолжался несколько часов. В клуне под большим ворохом плотно умятой соломы нашли бочки с пшеницей. Весь чердак был засыпан толстым слоем зерна, а сверху прикрыт сечкой и просто соломой. В клуне установили веялку, стали просеивать зерно, которое сгребали с чердака. Мы все работали. Кто вертел ручку веялки, кто таскал мешки. Хозяин ходил за нами бледный, молчаливый, безропотно услужливый. Хозяйка сидела на печи с дочкой, изредка постанывая и ойкая.

Бубырь под конец сказал нам:

– Глущенко мы карать не будем. Он сам не вредный, тихий дядько. То его жинка гетманит. Она ж и сыну ту Маруську присватала, знала, что посаг (приданое) богатый. Маруська единственная дочка. Ее батько, – по-уличному его Раком звали, – две мельницы имел, паровую молотилку, бугая и жеребца чистых пород. А детей – только Маруська; неплодный был куркуль. В селе говорили, что мать нагуляла ее от цыгана. И сама она в девках здорово гуляла. С дачником женатым в Полтаву ездила. Нелегко было ей жениха найти. Хотя давали за ней хорошего коня, корову с теленком и всякого барахла и грошей… А Петро взял ее, не глядючи, и в приймаки пошел; без отказу работал на тестя. Он тихий хлопец, вроде как его батько. Мы с ним еще в школе товарищевали. И в ЧОНе он со мной воевал. Я его агитировал, чтоб не лез в куркули, не брал Маруську. Не послушал ни меня, ни других. Мать слушал. Ну, и влюбленный был сильно. Через эту сучку и попал в ликвидацию класса… Но старого Глущенко не будем карать. Я ему нагрозил, наказал, чтоб еще пошукал у себя, где есть хлеб, а то пошлем в район в гепеу. И тогда уж значит Сибирь – Соловки. Он плакал, все обещал.

Бубырь в этот день говорил с нами больше, чем всегда. Ему было не по себе. Да и нам тоже. Ведь и я держал Марусю за руку, когда он, вцепившись ей в горло, выдавливал изо рта „документ“. Тогда я думал: бандитская шпионка… тайное донесение…

А потом было стыдно до тошноты. И сейчас вспоминать стыдно.

В Поповке хлебосдача подвигалась туго. Правда, каждый день на ссыпной пункт привозили то один, то два воза. Но процент выполнения плана еле-еле доползал до шестидесяти.

Неожиданно приехал секретарь харьковского обкома Терехов. Мы с Володей в тот день были заняты в дальнем кутке. И не видели его. Бубырь собрал общее собрание-митинг на площади перед сельсоветом. Терехов сказал речь. Собрание единогласно приняло резолюцию: „В ответ на призыв любимого вождя товарища Терехова…“[38]38
  До 1933-34 г.г. бывало еще, что руководителей областных и краевых организаций называли „вождями“ и „любимыми вождями“. Позднее это стало титулом одного только Сталина.


[Закрыть]

Потом Терехов укатил в другое село ночевать. Велел доложить ему на следующий вечер, сколько хлеба привезут на ссыпной пункт. Но за весь день, как на зло, не привезли ни одного мешка.

Еще накануне пришла на пункт молодая баба и принесла „гузырь“ – килограмма полтора пшеницы.

– У нас тут на кутку вчера товарищ с Харькова говорил… Чернявый такой, в синем кожухе, и усы, как у того начальника из Москвы, який три года тому назад нам коров отдал (она притворялась, что не помнит фамилии Сталина). Цей чернявый говорил, що рабочие очень голодуют, що у ихних детей уже хлеба немае. То я и принесла, скильки намела. Остатнюю пшеницу. Хай вже мои дети одну макуху едять…

Хлопцы, рассказывавшие мне об этом, восхищенно злились:

– Вот чертова баба. Никого не боится. И с нас и с вас надсмехается. Принесла ту пару фунтов, как нищему на паперть. А вокруг дядьки стоят, молчат и радуются на то издевательство. Начальник ссыпного пункта взял гузырь. Жаль, не кинул ей в морду. Но сказал: „Вы, тетенька, если не принесете столько центнеров, сколько нужно, так потом долго плакать будете, этот фунтик вспоминаючи. Как поедете с детьми на Сибирь“. А она зыркнула в него оченятами, как ножами. И вроде со слезой: „Ой, так значит, за мое жито и меня же бито. Я ж от сердца принесла, все, что мала… А вы мне еще угрожаете“. И пошла, и пошла: „Я до самого Петровского дойду, до Калинина. Мы трудовые хлеборобы. Мы рабочим на помощь…“ Вот видите, как ваша агитация действует!

Наша агитация вызвала насмешки этой бабы. Однако речи секретаря обкома Терехова вообще не произвели никакого впечатления. И тогда он распорядился отнять у двух поповских колхозов несколько тонн семенного зерна, приготовленного на весну, с тем, чтобы колхозники потом восполнили из „личных запасов“.

Бубырь за эти сутки изменился, как после долгой болезни. Лицо потемнело, ссохлось, глаза потускнели и взгляд стал угрюмо тоскливым. Он чаще кашлял и плевал в грязную тряпку.

– Вот, значит, какой подарок от дорогого вождя. Сегодня с колхоза в бригады пришло только четверо активистов. Трое хлопцев и одна дивчина – самые завзятые комсомольцы. Да и те сумные, как на похоронах. А ведь раньше приходили и двадцать и тридцать, а бывало, и сорок активистов. Кто их теперь заманит?.. Секретарь наш сегодня, вроде утопленник, з воды вынутый. Поехал по бригадам. Сказал, надо завтра по хатам ходить. Объяснять-разъяснять… А что я объясню? Когда колхозники уже четыре встречных плана выполнили… Уже макуху едят. И не с понтом, как те индюки проклятые, что на ямах сидят и голодными представляются. У колхозников ям не было. А мы с них все шкуры дерем. И еще требуем ин-ту-зиаз-ма. Я уже совсем спать не могу. Хожу – думаю. Лежу – думаю. Што же це такое, дорогие товарищи? Снова ошибки, перегибы?.. Или, може, где шкодят какие-то гады, вредители? Ну как я людям вот эту газету покажу?..

Он вытащил из кармана экстренный выпуск районнной газеты. „Шапки“ были набраны большими, почти афишными литерами: „Новая победа на хлебном фронте“, „Наш ответ на призыв любимого вождя Харьковщины – потоки хлеба“.

– Теперь и вы так напечатаете?.. Може, в республиканском масштабе или краевом это называется победа. Но у нас тут, в Поповке, – кто победил? Только не мы, не колхозы, не Советская власть…

Шли сумрачные дни. Как нарочно, и морозы припустили с туманами, жестокими секущими ветрами. Недаром январь по-украински – „сичень“… Победных реляций о поездке Терехова мы печатать не стали. Я не хотел и не мог. И не дал Володе. Из-за этого мы с ним даже поспорили.

После рассказа Бубыря, когда постоянные наши гости, колхозные комсомольцы, внезапно перестали к нам приходить, Володя растерялся так же, как я. Но он был членом партии, а я только комсомольцем. И, хотя ответственным редактором числился я, он считал себя как бы комиссаром. Дня два он просидел над подшивками харьковских и московских газет, которые бережно собирал и хранил. А потом сказал, что мы допустим политическую ошибку, если станем замалчивать такие факты, как участие секретаря обкома в хлебозаготовках.

– Ведь все-таки за один день сильно повысился процент хлебосдачи и по селу и по району. Это же факт. И факт политический. А если местный актив недопонимает, так это от растерянности… У них тут, конечно, сильная классовая борьба. Мы ж видим. Но только у Бубыря из-за всего этого, да еще из-за его тяжелой болезни, ослабилась партийность. Это надо понимать. Он впадает в панику. А паника означает оппортунизм. Терехов не от себя лично выступает, а от партии. Он вождь коммунистов области. Не может быть такого, чтобы партия ошибалась, а вот мы с Бубырем были на правильных позициях.

Мы разругались. Моим главным доводом в споре были ссылки на Сталина, на его статьи весны 1930 г., обличавшие „головокружение от успехов“ и „перегибы“ местных властей.

Но листовку мы не выпустили. И поспешили уехать. Благо из Харькова нас уже несколько раз торопили.

На обратном пути мы провели день в Миргороде; прочли первое из доверительных писем Постышева, обращенных ко всем партийным и советским работникам на селе. Это была тоненькая брошюрка, которую рассылали по райкомам. То было именно письмо – не директива, не воззвание, а товарищеское письмо, рассказывавшее об ошибках, просчетах, убеждавшее, приглашавшее адресатов думать…

Мы восхищались. Володя признал, что Бубырь и я были правы. Когда два года спустя, в феврале 1935 года, меня исключили из комсомола и из университета, обвиняя в связях с троцкистами, Володя был среди тех, кто деятельно помогал мне восстановиться.

В Миргороде мы впервые за долгое время по-настоящему обедали. В столовой райкома нам дали мясной борщ, гуляш и хлеб – не кукурузный, не ячменный, а ржаной. Наши продовольственные карточки в деревнях были ни к чему. А в Миргороде нам сразу выдали по целой буханке хлеба. Сыроватый, с закальцем и с отстающей верхней коркой, но все же настоящий хлеб. Получили мы еще и по куску сала, несколько банок консервов – бычки в томате, – сахар и конфеты – липкие комья карамели. Без карточек мы купили полдюжины пива. И, погрузившись в поезд со всеми этими сокровищами, мы сразу же почувствовали, что несмотря на великолепный обед очень голодны. Поезд был почтовый, тащился долго и пировали мы блаженно.

Уже в день приезда, когда я в заводской редакции рассказывал, как мы работали, мне стало плохо. Рвота, жестокий понос, жар. То был первый приступ тяжелого колихолицистита, который с тех пор так и не удалось залечить. Но именно эта хворь помогла мне начать учиться. Осенью я поступил в университет и вскоре ушел с завода.

О зиме последних заготовок, о неделях великого голода я помнил всегда. И всегда рассказывал. Но записывать начал много лет спустя.

И когда я писал, то всплывали все новые воспоминания. Внезапно проступали забытые лица, слышались давно умолкшие голоса. Строчки сплетались в диковинный невод и тащили из темных омутов памяти обломки затонувшей жизни. Одни люди сами вызывали других. Оживали умершие боли и радости. И проклевывались вовсе новые мысли.

А когда я переписывал черновики и когда читал друзьям, возникали вопросы. Давние – казалось, уже навсегда припечатанные ответами, – поднимались со дна, как рогатые мины старой войны, ржавые, но еще опасные. И совсем новые выныривали неожиданно. Вопросы к истории, к современности, к самому себе.

Как все это могло произойти?

Кто повинен в голоде, погубившем миллионы жизней?

Как я мог в этом участвовать?

В книгах А.Платонова, А. Яшина, В.Белова, С.Залыгина, Б.Можаева, Ф.Абрамова изображены те люди и те силы, которые разоряли, разлагали и губили крестьянство.

В повести В.Гроссмана „Все течет…“, в „Архипелаге ГУЛаг“ А.Солженицына (глава „Мужицкая чума“) запечатлены многие горестные гневные свидетельства и отголоски тех гибельных событий. За рубежом есть об этом научно-статистические, социологические, исторические работы.

У нас в стране их не знают. Сама тема все еще запретна. Голод 1933 года продолжают скрывать и десятилетия спустя, как государственную тайну.

Но прав Гете:

 
И если истина вредна,
Она полезнее обмана.
И если ранит нас она,
Друзья, целебна эта рана.[39]39
  Перевод Б.Заходер.


[Закрыть]

 

Записав то, что помнил давно и что вспомнилось недавно, я решил проверить, дополнить память.

В читальном зале Ленинской библиотеки тишина лечебницы и деловитое, неравномерно непрерывное движение вокзала или фабрики.

День за днем я листал пожелтевшие, потускневшие страницы. Постановления, доклады, репортажи. Заметки селькоров. Речи партийных сановников. Статьи знакомых и незнакомых авторов. Такие же, как и я тогда писал или мог писать.

Голоса тех дней бередили память. Сквозь пыльные завесы казенной словесности пробивались, просвечивали недосказанные, невысказанные, а то и вовсе несказуемые клочья…

Нас воспитывали фанатическими адептами нового вероучения, единственной правильной религии научного социализма. Партия стала нашей воинствующей церковью, несущей всему человечеству вечное спасение, вечный мир и блаженство земного рая. Она победно одолевала все другие церкви, расколы и ереси. Сочинения Маркса, Энгельса и Ленина почитались, как священные писания, а Сталин, как непогрешимый первосвященник.

Заводы, шахты, домны, паровозы, трактора, станки, турбины превратились в предметы культа, сакральные, исполненные благодати („Техника решает все!“). Им поклонялись в стихах, в прозе, в живописи, в кино, в музыке…

518 и 1040!!! (518 новых промышленных строек и 1040 новых МТС) – эти цифры не сходили с газетных страниц, топорщились на миллионах плакатов, сияли и сверкали на стенах, на крышах, их пели и декламировали. Мы знали их наизусть – вот и сегодня помню, и они значили для нас уж никак не меньше, чем для наших внуков значат имена прославленных „звезд“ кино, джаза, футбола, хоккея…

Ежедневно газеты печатали сводки выпуска тракторов, автомашин, молотилок. Бесстрастные величины статистики – цифры планов, отчетов, сводок обретали для нас некую пифагорейски-каббалистическую, завораживающую силу. Когда Сталинградский тракторный стал производить по 120 тракторов в день, я испытал настоящую личную радость.

О борьбе за хлеб тоже вещали цифры, таблицы, сводки.

В 1926-27 г.г. на Украине было заготовлено 197 миллионов пудов.

В 1927-28 г.г. – значительно больше: 261 миллион.

Однако этого было уже недостаточно. Троцкисты и другие левые оппозиционеры призывали повышать налоги, нажимать на кулака. Правые настаивали на более целесообразной политике товарооборота: производить больше сельскохозяйственных орудий, тканей, обуви, предметов потребления, чтобы крестьяне сами хотели продавать больше хлеба.

В 1929 году заготовили 300 миллионов пудов.

В 1930 – уже 464 миллиона!

Эта цифра знаменовала победу коллективизации.

Все оказывалось так ясно и просто! В 1929 году на Украине было 3266000 единоличных крестьянских хозяйств – океан мелкой собственности! – 200000 „кулацких“ хозяйств были к концу 1930 года „ликвидированы“. А значительное большинство середняков и бедняков (73,2 % всей посевной площади) объединены в 24191 колхоз.

Согласно этой общедоступной арифметике наша деревня становилась социалистической. „Борьба за хлеб увенчалась победой“.

Тогда многое стали называть борьбой. В цеху боролись за план, за снижение брака, против прогулов. В школе боролись против лени, отсталости, недостаточной сознательности. Дворники боролись за чистоту тротуаров. Боролись врачи, литераторы, землекопы, счетоводы…

Мы упоенно выкликали припев „Буденновского марша“ – одной из самых популярных песен тех лет – „И вся-то наша жизнь есть борьба!..“

За что, против кого и как именно должно бороться в каждое данное мгновение решала партия ее руководители. Сталин был самым проницательным, самым разумным (тогда его еще не начали называть „великим“ и „гениальным“). Он сказал – „Борьба за хлеб – это борьба за социализм“. И мы поверили безоговорочно. И позднее верили, что безоговорочная коллективизация была необходима, чтобы преодолеть своевольные стихии рынка и отсталость единоличного хозяйства, чтобы планомерно снабжать города хлебом, молоком, мясом. А также для того, чтобы перевоспитать миллионы крестьян, этих мелких собственников, а значит, потенциальных буржуев, кулаков, – превратить их в сознательных тружеников, освободить от „идиотизма деревенской жизни“, от невежества и предрассудков, приобщить к культуре, ко всем благам социализма…

Но в 1931 году на Украине заготовили только 434 миллиона тонн – на 30 миллионов меньше, чем в предыдущем году.

Одни объясняли это засухой. Другие – плохой работой заготовителей. Третьи – плохой работой колхозов. И почти все говорили о вредительстве.

13 февраля 1932 года был создан Комитет заготовок при Совете Труда и Обороны (СТО). Неделю спустя, 21 февраля, было издано постановление о „контрактации зерна нового урожая“. Заготовителям предписывалось заключать с крестьянами договора, по которым единоличные хозяйства должны будут сдавать государству от 25 до 30 процентов всего собранного ими зерна, 50 процентов бобовых, 70 процентов подсолнечных.

(За день до этого ЦИК постановил лишить советского гражданства 37 проживавших за границей меньшевиков, эсеров, а также Троцкого и членов его семьи. Пятью годами раньше его исключили из партии, в частности и за „переоценку кулацкой опасности и недооценку середняка“.)

Весной 1932 года газеты и докладчики ликовали: „зерновая проблема решена!“ Ссылаясь на это, ЦК и Совнарком в постановлении „О плане хлебозаготовок и развитии колхозной торговли“ 6 мая 1932 года возвестили „применение новых методов торговли хлебом“. Всем колхозникам и единоличникам, которые выполнят план хлебозаготовок и заготовят посевные семена, предоставлялось право с 15 января 1933 года свободно торговать хлебом по рыночным ценам. Для Украины план хлебозаготовок был установлен в 356 миллионов тонн. На 78 миллионов тонн меньше, чем в 1930 г.

Всех этих цифр я, потом уже, разумеется, не помнил. И лишь значительно позже сообразил, что „новые методы колхозной торговли“ были обещанием возродить несколько видоизмененный НЭП.

Государство пыталось восстановить „смычку“ и поладить с деревней, еще не окончательно ограбленной.

25 июля 1932 года постановление ЦК и Совнаркома „Об укреплении революционной законности“ строжайше запретило „принудительно обобществлять имущество крестьян… произвольно устанавливать твердые задания единоличникам… нарушать колхозную демократию (и в частности, „принцип выборности“). Запрещалось также „командовать… администрировать… мешать колхозной торговле“.

А 7 августа был издан закон „Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении социалистической собственности“. Этот закон был придуман и написан лично Сталиным.[40]40
  И.Сталин, Собр. соч., т.13, М., 1952, стр. 409.


[Закрыть]
В преамбуле сказано: „Покушающиеся на общественную собственность должны рассматриваться как враги народа“.

Впервые официально применялось то понятие, которое впоследствии стало обиходным в судах, в газетах, в публичных речах и в частном быту. В 1938 г. Вышинский на процессах требовал расстрела врагов народа Бухарина, Пятакова, Рыкова. Охранник на лагерной вышке рапортовал: „Пост по охране врагов народа сдал… принял“.

22 августа новое постановление ЦК и СНК „О борьбе со спекуляцией“ – крестьянин, продавший свой хлеб, не дожидаясь официального разрешения, рисковал быть зачисленным в спекулянты. В этом постановлении уже и речи не было о законности, о судах, оно обязывало „ОГПУ, органы прокуратуры и местные органы власти… применять заключение в концентрационном лагере сроком от 5 до 10 лет без права применения амнистии“. Так постановления не законодательных ведомств (ЦК партии) заменяли и „дополняли“ законы, одновременно препоручая судебные функции ОГПУ!

Так в ходе борьбы за хлеб вырабатывались и пропагандировались обоснования и мнимо-законные средства тех бессудных расправ, которые в последующие годы обрекли на гибель, на страдания миллионы людей.

Августовские указы стали смертоносно действенны. Они контрапунктно развивали те майско-июньские постановления, которые сулили свободную колхозную торговлю, но остались пустыми бумажками.

Однако ни тогда, ни позднее я не ощущал этих противоречий.

За рубежами лютовал всемирный кризис. Каждый день газеты сообщали о голоде, о безработице, о разгоне демонстраций, о том, как в Америке сжигают хлеб, выливают в канавы молоко, как в Китае пытают, казнят.

И в тех же газетах телеграммы, статьи, очерки рассказывали о наших новых заводах, домнах, МТС, о все новых и новых успехах, достижениях, все более грандиозных замыслах. Правда, немало было и тревожных корреспонденций, обличительных заметок… В отсталом колхозе плохо убрали урожай. Растяпы в тресте не углядели вредителей. Бесчестные хозяйственники воровали. Несознательные рабочие прогуливали или скрывали брак. Несознательные колхозники лодырничали.

Но дурные вести не могли обескуражить. На то и суровые будни. Борьба.

У нас на ХПЗ в 1932 г. строили новые цеха: термический, корпусной, моторный. Приезжал Орджоникидзе, ходил по заводу, разговаривал и с инженерами и с рабочими. Сердито горячился, что все еще не выполняется план. Мне он сказал: „Газетки выпускать умеете. Это немножко легче, чем танки… А скажи, редактор, почему опять недельное задание в прорыве? Ах, литье подкачало и корпуса? Смежники виноваты? Это все говорят – и директор, и партком, и начальники, и подчиненные. А рабкоры обязаны находить виновных на месте. Кто твой лучший рабкор? Пошли, покажи. Может, хоть он не боится критиковать свое начальство, если редактор боится!“

Лучший рабкор – наладчик Максим Приходько тоже говорил, – вернее, орал сквозь грохотание сборки про смежников, поставляющих недоброкачественные корпуса, и про брак в сталелитейном. Орджоникидзе отмахнулся.

– Все вы тут одним миром мазаны. Нигде близко виноватых нет. Только далеко, только подальше.

Максим перекрикивал гудение моторов:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю