355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » И сотворил себе кумира... » Текст книги (страница 14)
И сотворил себе кумира...
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:35

Текст книги "И сотворил себе кумира..."


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Он казался мне достойным только презрения. Его неприязненная вежливость, – он говорил мне „вы“, как беспартийному, – была отвратительна. В ответ я, разумеется, тоже „выкал“. И не верил никаким обещаниям: раз бюрократ – значит, волокитчик. Сказав, что буду ждать за дверью, пока не дождусь точного ответа, я вышел в большой зал, где стояли диваны, кресла, несколько столиков. Уселся поудобнее, вытащил книжку из портфеля, который таскал для солидности, и стал читать.

Вскоре я заметил девушку в белом переднике, которая несла поднос с батареей стаканов чая, горками бутербродов и пирожных. Она прошла в приемную Коссиора. Дождавшись, когда она выйдет обратно, я спросил, пойдет ли она туда еще раз.

– Так они ж все время пить хочут. Заседают. Говорят, говорят, глотки сохнут. Ну, и поесть охота. Я за 15–20 минут еще понесу.

Она согласилась передать записку Затонскому. На листке с грифом „Комсомольской правды“ я написал вдохновенный призыв к дорогому Владимиру Ивановичу откликнуться на юбилей „Комсомолки“, которая ведь немало помогает делу народного просвещения.

Выяснилось, что девушка в переднике, – звали ее Клава, моя ровесница, что она иногда читает „Комсомольскую правду“, собирается учиться на инженера фабрики-кухни, живет с мамой; отец умер; братьев-сестер нет; она любит кино, трубочки с кремом, не любит танцевать…

Она поставила мне стакан чая с лимоном, дала бутерброд с колбасой и кремовую трубочку.

– Ничего не плати. Здесь все бесплатно едят. Только домой забирать нельзя. А тут ешь, сколько хочешь. Я еще принесу.

Через несколько минут вышел Затонский, громоздкий, рассеянный:

– Какая тут „Комсомолка“ мне писала? Ах, это ты! Это ты сейчас на заседание влез? Ну и комсомольцы пошли настырные, на ходу подметки режут! Так что ж тебе нужно? Приветствие к юбилею? Добре, почекай полчасика… Ну, может, немного больше. Тут сейчас мои вопросы на повестке. Потом напишу.

Моя благодетельница принесла еще чаю, еще бутербродов. Выяснилось наше полное единодушие по ряду существенных жизненных проблем: что в кино стоит ходить только на хорошие картины, что заграничные фильмы, в общем, буза, хотя есть смешные, а у нас пока мало хороших, однако, такой великолепный фильм, как „Закройщик из Торжка“, стоит дюжины макс линдеров, что народные и революционные песни лучше романсов, а танцы – пустое времяпровождение.

Она призналась, что хотела бы стать киноартисткой, но учительница в школе объяснила, что для этого нужно иметь очень большой талант, и для девушек это вообще опасно. К артисткам все пристают, особенно начальство. И для здоровья вредно все время ходить перемазанной, перепудренной и пускать в глаза какие-то капли, чтобы зрачки побольше.

Затонский вынес мне два листка из блокнота с грифом „Народный комиссар просвещения“, густо исписанные карандашом. Это было дружеское приветствие боевой газете комсомола, пожелание еще активнее, еще интереснее, еще живее бороться, освещать, мобилизовать и т. д. и т. п.

Он стоял надо мной, пока я читал.

– Ну как? Добре? Да чего там „спасибо, спасибо“. Я „Комсомолку“ читаю. Хорошая газета. Так и написал… Ну, бывай здоров.

Выходил и франт-секретарь по своим делам.

– А, вы все еще сидите? Так вам срочно приспичило? Но потом он вышел уже прямо ко мне.

– Приветствие вам есть от Политбюро. Завтра с утра я дам на машинку перепечатать и на подпись. Приходите часам к одиннадцати.

О встрече с Постышевым, о том, как выгодно отличалась вся обстановка в его приемной и в кабинете от „нарядного бюрократизма“ ЦК, я потом часто рассказывал друзьям и приятелям.

Летом 1930 года меня назначили редактором радиогазеты на Харьковском паровозном заводе им. Коминтерна – там недавно был создан радиоузел. Начальником и одновременно инженером, техником и мастером был Сергей Иванович, пожилой радиолюбитель. Он самоучкой освоил радиотехнику и с помощью двух молодых учеников, таких же энтузиастов, оборудовал радиостанцию в небольшом флигеле у завкома, установил радиоточки во всех цехах, в столовой, во дворах и в некоторых жилых домах заводского поселка.

Сергей Иванович жил на радиостанции. А домой ходил только иногда пообедать и переночевать.

– Моя старуха не обижается. Привычная уже. Знает ведь, что не с девками прохлаждаюсь. А тут, на узле, нужен постоянный хозяйский глаз. Тут и украсть и испортить легче легкого. Радио – тонкое дело. И техническое, и политическое. Умная баба к технике не ревнует. А с дурой я бы жить не стал.

Радиовещательной студией служила тесная каморка, плотно завешанная холстами и мешковиной. Сначала я просто читал заметки из многотиражки „Харьковский паровозник“. Но вскоре обзавелся собственными рабкорами, ходил по цехам, узнавал, кто лучшие производственники, кто прогульщики и бракоделы, как выполняются дневные и недельные планы.

Моими наставниками и помощниками были старые приятели – „Порывцы“ – Ваня Калянник и Ваня Шутов, которые стали штатными сотрудниками заводской газеты. Именно они и перетянули меня из депо на завод.

Сергей Иванович очень благосклонно относился к „своей“ газете. Она явственно подтверждала полезность, важность его любимой радиотехники. К тому же все мы помогали ему выцыганивать в дирекции, в завкоме деньги на новые детали, новое оборудование и специальную литературу. Раньше он вкладывал в это немалую часть своей зарплаты. Впрочем, и позднее не скупился.

– Моя старуха не обижается. Говорю же вам, что умная баба. Понимает, что это лучше, чем на водку тратиться. И для здоровья полезнее.

В первые дни я исправно показывал в завкоме все, что собирался передавать. Я приходил в узенький кабинет культсектора, который осаждали цеховые культработники, представители подшефных школ, пионеротрядов, красных уголков, библиотек, гости из вышестоящих профсоюзных организаций, агенты по распространению газет и журналов, энтузиасты-затейники из клубов, театров, живых газет, организаторы культпоходов и просто жалобщики, врывавшиеся в каждую дверь завкома, взывая о помощи, требуя управы на мастера, нормировщика, бухгалтера, коменданта общежития.

Стараясь перекричать всех, я проталкивался к столу завкульта.

– Товарищи, пропустите! Срочно! Через полчаса радиогазета выйдет в эфир. Радио вне всякой очереди! Аллюр – три креста. Товарищи, будьте сознательны.

Завкультсектором, замороченный, рассеянный, перелистывал папку, которую я клал перед ним. Сергей Иванович научил меня печатать каждую заметку на отдельном листе, чтобы не путать при передаче. И папка очередного выпуска радиогазеты была толстой. Завкульт поначалу спрашивал, давал „руководящие указания“:

– Мало у тебя про сборку… Нужно больше фамилий называть лучших ударников.

Но недели через две он сказал:

– Хватит тебе бегать согласовывать. Не маленький: уже сам с усам. Освоился? Справляешься? Ну и принимай ответственность, как положено ответственному редактору. И отчитываться приходи раз в неделю или раз в декаду.

Так моя газета стала выходить без всякой предварительной проверки.

Наш „Радиопаровозник“ хвалили в парткоме; даже несколько раз поставили в пример заводской газете, которую редактировал писатель Иван Кулик. Его назначил горком партии то ли после взыскания за идеологические промахи, то ли потому, что он начал писать роман из рабочей жизни. Кулик был интеллигентен, серьезен и деликатен. Он тщательно правил статьи и рабкоровские заметки, заботился о языке и стиле. Делал он это по-моему слишком литературно, с поэтично-романтичными узорами. Таким, как я, полуграмотным, напористым газетчикам, истово увлеченным именно сегодняшним, сейчасным, даже сиюминутным „боевым“ делом, он казался кабинетным писателем, далеким от масс, от завода.

Когда в парткоме его упрекали, что „Радиопаровозник“ оперативнее печатного, он спокойно возражал, что так и должно быть. По радио вещают три раза в день, а газета выходит только три раза в неделю. Кулик неизменно покровительствовал мне, охотно давал советы; ему нравилось, что я серьезно заботился о стилистике и фонетике украинской речи в наших передачах.

Секретарь редакции Юлий Митус тоже помогал, даже отдавал излишки своего „портфеля“, но при этом не забывал строго поучать:

– Ты, дорогой радиовещатель, кажется начинаешь думать, что твоя газета есть главная газета на заводе. Пожалуйста, не забывай: радио должен быть вспомогательный сила для партийная печать. А то может получиться ненужный параллелизм. Даже вредная партизанщина…

Митус, бывший латышский стрелок, долго работал в армейских газетах. Он еще донашивал старую гимнастерку и сапоги. И навсегда сохранил военные нравы: был пунктуален, педантично опрятен, непоколебимо убежден: „дисциплинка прежде всего, нужна везде“, и ревниво заботился о чести своего подразделения. Он никогда не старался выделиться, командовать напоказ, никогда не кричал, не суетился. Но именно он руководил газетой, был всегда на месте – Кулик часто отлучался по литературным делам, – а Митус „собирал“ каждый номер, составлял макет, отвозил в городскую типографию, был хорошим метранпажем. Он же „проталкивал“ газету в машину, оттесняя соперников с других заводов. И часто сам привозил тираж и следил, чтобы газеты не залеживались у почтовиков.

Мы ничего не знали о его семье, о личной жизни. Он приходил в редакцию раньше всех; когда мы там ночевали, он будил нас на рассвете. После двух-трех бессонных суток, как бывало в пору штурмов, он, в отличие от всех, был опрятен, чисто брит, ни пылинки на сапогах, ни морщинки на гимнастерке. Только веки припухали и розовели под редкими светло-русыми ресничками.

Он, в отличие от Кулика, ревновал к успехам „Радиопаровозника“, но все же относился ко мне хорошо и только хотел подчинить своей главной редакции.

– Как сказал Владимир Ильич – газета должна быть коллективный организатор. У нас один завод, одна партийная организация, одна профсоюзная, одна комсомольская… Зачем две газеты, два коллективных организатора? Не зачем. Ты хороший массовик. Хорошо организуешь рабкоров. Значит, ты должен работать с нашей редакцией. А не отдельно. Это в буржуазных странах, где разные партии, там разные газеты. Но ты же – не другой партии.

Даже в самых сокровенных мыслях я отожествлял себя с той партией, в которой формально еще не состоял. И готов был подчиниться самой суровой дисциплине, самой взыскательной цензуре. Хотя без этого, вероятно, работал бы много лучше и с большей пользой для той же партии. Слепая готовность к самоотречению, к безоговорочному послушанию, отказ от всех искушений свободы впоследствии приводил меня к мучительным схваткам с совестью, к трудным борениям с самим собой.

Покорность всеохватному партийнодержавию не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном счете, вела к исчезновению самой партии. Остатки ее живых сил были разгромлены уже к 1938-39 г.г. Основы ее идеологии разрушались на протяжении всех последующих лет. Когда в годы войны вступали в партию мои друзья, товарищи и я, для нас это было эмоциональным, патриотическим порывом. И менее всего партийным, идейным выбором. Почти никто не думал уже о программе, об идеалах, о принципах марксизма. И нас не потрясало, не огорчало то, что вместо „Интернационала“ зазвучал новый державный гимн – бездарное подражание церковным хоралам. Девиз „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ был заменен заклинанием „Смерть немецким оккупантам!“ Коминтерн, КИМ, МОПР распустили так же легко и просто, как до этого ликвидировали общество бывших политкаторжан, Союз эсперантистов, республику немцев Поволжья…

Пропасть между названиями и сущностью, между словами и делами становилась все шире и глубже.

Сегодняшняя КПСС в отличие от РСДРП/б/ и РКП/б/ уже не партия и даже не идеологическая в обычном смысле этого понятия организация, а мощное административное учреждение, так сказать церковнообразное, административное и полицейское. Оно становится все более массовым, громоздким, иногда почти аморфным, но остается достаточно централизованным и мобильным. Через него действуют главные силы, управляющие всей страной. Но в нем уже почти не найти и следа тех наивных, революционных мечтаний, тех самозабвенных, искренних – часто убийственных и нередко самоубийственных – порывов, которые будоражили нашу молодость.

Митус убедил меня, что радиогазета должна слиться с главной редакцией. Это требовалось еще и потому, что я не был даже кандидатом комсомола и не мог оставаться ответственным редактором.

Я подал заявление в комсомол. Но заводской комитет ВЛКСМ сослался на то, что не прошло и года с тех пор, как мною „были допущены грубые политические ошибки, вплоть до участия в троцкистском подполье“, и постановил, что я должен идти к станку, „повариться в рабочем котле“ и вступать в комсомол через цеховую ячейку. Направили меня в ремонтный цех. Работал я сначала слесарем, потом токарем. В те дни, когда работал в первую смену, вечер был посвящен редакции, когда переходил во вторую смену, то ночевал в редакции, а потом с утра и до начала смены занимался газетными делами.

Мне поручили заведовать массовым отделом – я должен был вербовать рабкоров, помогать редакциям цеховых стенных газет, устраивать „рабкоровские рейды“ для проверки „узких мест“, т. е. участков производства, которые не выполняли плана.

Наш паровозный завод производил не только паровозы, но и тяжелые гусеничные тракторы „Коммунар“, дизели и быстроходные танки БТ. Часть тракторов поставляли в армию для артиллерии, а часть дизелей – во флот для подводных лодок. Все это считалось тайной: некоторые детали даже в стенных газетах нельзя было называть собственными именами, а только нумеровать.

Мы верили, что наш „БТ“ – лучший в мире танк. Мы радостно слушали рассказы о том, как на параде в Москве три первых стремительных БТ восхитили вождей на мавзолее и напугали иностранных военных атташе. „Коммунар“ был наилучшим из всех тракторов планеты. Он таскал штабеля экспортного леса в далекой северной тайге и самые тяжелые пушки. И наш дизель, который производили по немецкой лицензии, был непревзойденным.

В начале тридцатого года на ХПЗ числилось восемь тысяч рабочих, а три года спустя – уже 35 тысяч. Большинство пришло из деревень. Многие еще продолжали жить в пригородных селах. Их называли „поездники“.

Лучшим нашим рабкором был слесарь из паровозосборочного Илья Фрид. Тридцатипятилетний, он нам, девятнадцатилетним, казался пожилым. Говорил негромко, часто насмешливо, иронично, но и добродушно, держался просто, не „давил на авторитет“, хотя в партию он вступил еще гимназистом в 1918 году в подполье в Полтаве при немцах. Был красноармейцем, политработником. В двадцатые годы работал в Одессе председателем завкома табачной фабрики. В 1928 году его исключили из партии за то, что он в 1927 году голосовал за оппозиционную платформу. Он сохранил резолюцию партийного собрания фабрики. В ней перечислялись боевые и производственные заслуги, а в конце говорилось, что тов. Фрид „честный, принципиальный коммунист, отзывчивый товарищ, отличается искренностью, правдивостью, однако собрание считает нужным исключить его из рядов КП/б/У, поскольку он отказался достаточно решительно осудить допущенную им ранее грубую политическую ошибку. Хоть он и не вел оппозиционной деятельности и выполнял решения ХV-го партийного съезда, но, отказавшись правильно оценить антипартийный, антисоветский характер оппозиции, не может находиться в рядах партии“.

Из Одессы он уехал в Сибирь, стал рабочим. Ежегодно по нескольку раз писал в ЦК, прося восстановить, так как безоговорочно поддерживает решения всех партийных съездов и пленумов ЦК и осуждает все виды оппозиций. Но каждый раз местная партийная организация, которой ЦК поручал рассмотреть его дело, отказывалась вернуть ему партийный билет, так как он „недостаточно разоружился“, „недостаточно искренней“.

Фрид был убежден, что напоминать о значении Троцкого в революции и гражданской войне, напоминать, что Ленин называл Бухарина „любимцем партии“, – политически бестактно. Об этом следует молчать. Но утверждать, что они всегда были врагами Ленина и врагами Октября, – значит лгать, искажать историю.

Из-за этой упрямой правдивости его и не восстанавливали в партии, а он не хотел, не мог уступить.

Жена разошлась с ним сразу же после того, как его исключили, и запрещала детям с ним переписываться.

– Ну что ж, она права. Я сам ее такой воспитывал. Была тихая гимназисточка, дочь врача. Словом, буржуазная интеллигенция. А я ее в комсомол вовлек. При немцах она была связной подпольного ревкома. В Одессе стала инструктором по женработе, а теперь в Полтаве в райкоме партии отделом заворачивает. Мы с ней с самого начала так привыкли, чтоб никакой брехни – ни столечки, ни полстолечки. Ни в личных делах, ни в неличных. Она сказала партии, что порвала со мной, значит, так и должно быть. А про их житуху я узнаю от моего брата. Старшая дочка уже в третью группу перешла. Когда восстановлюсь, напишу им.

В Сибири Илья выполнял задания ГПУ, наблюдал за высланными членами группы Сырцова-Ломинадзе; но он к ним никогда не подделывался, не притворялся ни единомышленником, ни сочувствующим; напротив, спорил, защищал „генеральную линию“.

– Они ведь все-таки товарищи. А большевик товарищам лгать не может. Про контакты с чекистами я им, разумеется, не докладывал, задание было конспиративное. Но провоцировать, придуриваться, притворяться можно только с врагом. Когда меня немцы и „серожупанные“ гетмановские жандармы поймали, так я как в театре старался: дурак дурачком, гимназистик, читатель Майн-Рида.

Фрид познакомил меня с начальником заводского ГПУ Александровым, который постоянно бывал на заседаниях парткома, на цеховых собраниях, заходил и в редакцию. Он, как и большинство ответработников, носил защитную гимнастерку без петлиц и знаков различия, хотя все говорили, что у него два ромба – заслуженный чекист. На собраниях он сидел молча, изредка что-то записывал. А в редакции или у себя в кабинете, куда иногда приглашал нас и поодиночке и группами, расспрашивал или советовал деловито, без командирского тона.

– Вот твоя заметка „Головотяпство или вредительство“ чересчур, брат, зубастая. Не разобрались вы, ребята. Мастер там еще и месяца нет, как назначен. А вы сразу – шарах! „Головотяп-вредитель“! Надо бы теперь подбодрить как-то. А вот насчет брака в литейном – дело посерьезнее. Тут приглядеться нужно. Кто там рабкоры? Надежные? Раковины в хромоникелевом литье могут быть и не случайные. Может там кто-то что-то колдует в составе или в формовке или в режиме литья. Но только вы не спешите пока писать и горланить. Тут нужно по-умному, по-хитрому. Чтоб узнать все подробности. Нужно с кем следует поговорить запросто, по душам. С ИТР у вас связи есть?.. Жаль. А кто из ваших активистов в сварочном в прошлую смену работал? В ту ночь очень уж много браку наварили. Надо бы пошуровать. Вот видите, я вам сигнализирую, как настоящий рабкор. Так уж и вы старайтесь мне помогать. Каждый коммунист, каждый комсомолец должен быть чекистом. Тем более тут, у нас. Не булки печем, даже не сеялки-веялки мастерим.

Однажды Александров вызвал нас с Фридом вдвоем для секретного разговора. Предстояли выборы в горсовет. Мы должны были изучить подрывную деятельность идеологических противников в цехах, нет ли где троцкистской пропаганды, а главное – продумать, как можно провалить на выборах самого опасного заводского бузотера Федю Терентьева.

Он был бригадиром слесарей на сборке дизелей. Сам Федя – мастер сверхвысшего класса – и все его бригадники работали безупречно, с ювелирной точностью. Но он не принимал в бригаду ни членов партии, ни комсомольцев.

– У себя в пролете я сам хочу быть хозяином. Спрашиваете план – я даю план. Не менее ста двадцати процентов. А браку – ноль и хрен десятых. Ну, а те, которые партийные и боевая комсомолия, не дадут мне хозяйничать по-моему. Пусть они там командуют, где тары-бары-растабары: за высокую идейность, за соцсоревнование. Пускай со мной соревнуются. Я секретов не держу. Ходи, кто хочешь, смотри, как работаем. Только не мешай разговорами.

В Фединой бригаде были и пожилые кадровые паровозники и молодые парни. Но все слушались его беспрекословно. На цеховых собраниях терентьевцы всегда сидели кучкой. Во время голосований, если Федя гребенкой расчесывал правый ус, вся бригада голосовала „за“, если левый, то против; если же не вынимал расчески – воздерживалась. Когда он не считал нужным идти на собрание, то бригадники после столовой возвращались на рабочие места. Курили. Играли в „козла“.

В 1930-31 годах на заводе часто бывали Петровский, Скрыпник, Коссиор, Якир, Любченко. После работы и в обеденные перерывы созывались митинги. Знатный гость, случалось, спрашивал: „А Федя Терентьев здесь?“ И тогда из толпы на заводской площади или из задних рядов в большой заводской столовой звучал уверенный голос: „Здесь, здесь, Григорий Иванович, и вопросики у меня к тебе есть…“

Пробегал веселый шумок.

Федя и внешне был приметен. Тогда ему было, должно быть, около сорока лет. Он уже начал лысеть по темени и со лба, но держался молодцевато: густые черные усы с подкрученными кончиками четко выделялись на бледно-смуглом, нервном лице. До 1917 года он был матросом и сохранял моряцкие повадки: летом и зимой ходил с открытой нараспашку грудью. В холода только накидывал поверх темной засаленной блузы тоже темный засаленный бушлат. И всегда носил черную шляпу – усеченный конус с короткими полями, – засаленную до блеска. „Когда совсем жрать нечего будет, я с этой шляпы суп варить стану, она у меня с 1910 года, еще старорежимные жиры держит“.

Федю называли „всесоюзным бузотером“. Рассказывали, что в 1924-м или 25-м году он, будучи делегатом Всесоюзного съезда Советов, произнес такую речь, что иностранные газеты писали о ней, как о „стихийной рабочей оппозиции“, а Калинин назвал его демагогом.

С тех пор он больше не попадал ни на всесоюзные, ни на всеукраинские съезды, но в Харьковский городской совет его неизменно выбирали. Голосовали тогда открыто. И за него поднималось множество рук. Голосовали и те, кто раньше спорили с ним.

– Пусть он когда и переберет, но зато правду режет, не глядя… Лучше тех, кто молчит в тряпочку, слова сказать не умеет или хитрит, бережется – „моя хата с краю“…

Федя приходил на самые разные собрания – открытые партийные и комсомольские, на все производственные совещания и на лекции о международном положении. Иногда являлся уж под конец, но сразу же поднимал руку:

– А ну-ка, дай мне сказать…

Случалось, неопытный председатель возражал – „список выступающих уже закрыт“ или „запишитесь, предоставим в порядке очередности“. Тотчас же поднимался гомон: „Дай Феде слово… Пусть говорит в порядке ведения… Не затирай нашего Федю… Слово Терентьеву… Дай сказать рабочему человеку…“

И он говорил с трибуны или прямо из рядов, с места. Говорил звонким, сильным голосом, уверенно, без запинок.

– Вот тут, значит, докладчик лекцию давил. Я слышу, народ говорит – содержательный был доклад за международное положение и мировой кризис… Очень хорошо. Борьба с борьбой борьбуется. Пролетарият гибнет. Капитализьм наступает… Повышай процент выполнения, понижай процент брака! Мы наш, мы новый мир построим… Только, дорогие товарищи, я вам скажу еще кое-чего. Вот сегодня моя баба встала в четыре утра, чтоб поспеть в очередь за селедкой и за крупой. Мне на работу, а баба в очереди. Я пустой кипяток похлебал, цыбулю сгрыз, побоялся хлеба много отрезать – ведь и пацанам есть надо. У меня их трое. И они ж еще несознательные, еще несогласные голодать за промфинплан и мировую революцию… А в обед пошел я к нам в столовую. Не знаю, что дорогой товарищ директор и дорогой товарищ секретарь парткома сегодня в обед кушали – я их в нашей столовке-харчевне чтой-то давно не видал. У них там столовая ИТР – бульоны, борщи, бифштексы и компот на сахаре. А у нас борщ такой, что не поймешь, чи он с котла, чи с помойного ведра насыпанный. А на второе каша на таком жиру, что я бы лучше от хорошего станка смазку принес. Биточки называются мясные. Но, кто еще не забыл, какое мясо бывает, не поверит! А те биточки и не разберешь-поймешь – чи то кролик, чи то кошка, чи, может, шорник старый ремень уварил… А с нас требуют: „встречный план… ударное выполнение… повышай нормы… снижай расценки…“ Так где ж тут диктатура пролетариата и защита рабочего класса?

Речи Феди сопровождались хохотом, одобрительными возгласами: „Так их, Федя! Правильно! Крой, Федя, начальство, бога нет, попы тикают!.. Во дает, моряцкая душа!“ Раздавались и враждебные реплики: „Бузотер!.. Демагог… Ты чего провокацию наводишь?“

Изучать его „подрывную“ идеологию было нечего. Да и сам Александров знал о нем достаточно. Он расспрашивал больше о том, как относятся к Терентьеву рабочие, кто с ним дружит, кто враждует. И очень обрадовался, когда Илья придумал способ провалить Федю на выборах. Мы подучили наиболее опытных активистов-рабкоров предложить его кандидатуру в общезаводскую избирательную комиссию. На цеховом собрании за него проголосовали все, а в комиссии выбрали заместителем председателя. Но когда стали выдвигать кандидатов в горсовет и Федю назвали в числе первых, то в заводской газете появился фельетон „Бузотер сам себя избирает“ и карикатура – усатый, носатый Федя подтягивает себя на блоке с надписью „Избирательная комиссия“ к вышке „Горсовет“.

Уходить из комиссии ему было поздно и на выборных собраниях ему давали обоснованный, „законный“ отвод… Так в 1931 году, впервые после 1920 года, Федя перестал быть членом Горсовета.

В тот день он пришел к нам в редакцию хмурый; но казался не столько сердитым, сколько удивленным, и говорил даже с известным оттенком уважения:

– Так это, значит, вы, рабкоры-писаря, меня облапошили? Здорово вы, сукины коты, провалили Федю в горсовет… Все теперь! Не могу уже, значит, помочь рабочему человеку переехать в квартирку из барака или подвала. Не могу спасать от мильтонов наших паровозников, если кто выпьет лишнего. И сам не могу уже больше бесплатно в трамваях ездить. Выперли из горсовета последнего настоящего представителя рабочего класса. Теперь останутся одни товарищи начальники и товарищи молчальники. Кто за? Кто против? Кто воздержался? Поднимают все руки сразу. Принято единогласно…

В июне 1935 года, незадолго до отъезда из Харькова, я встретил Федю на улице. И не сразу узнал. Он был в старом, но опрятном кургузом пиджачке; осунулся, поседел, смотрел тоскливо, сумрачно.

– Выперли меня. Совсем выперли. Из цеха и с завода. В порядке бдительности. Все! Накрылась лучшая бригада завода. Почти все мои разбежались: не хотят с новым бригадиром. А теперь план горит ясным огнем. Флоту нужны дизеля. А тут нужна бдительность. От кого, спрашивается, бдительность? От Терентьевых. Моего брата Гришку тоже поперли. Помнишь его, он в сварочном мастером был. И сестру из табельщиц наладили. Теперь даже ейного мужа тягают. Он в медницкой; партийный. Хорошо, наш батька не дожил. Гордый старик был. Всегда хвалился: мы, Терентьевы, – династия. Паровозная династия. Дед начинал, когда еще не завод, а заводик был, паровозными мастерскими назывался. А теперь против нас бдительность, как против шпионов. Я сейчас в обком ходил. Там ведь главная власть. В профсоюзе, в совете все напуганы, под себя серут. А в обкоме какой-то чин в хромовых сапожках объясняет: „Ехай в Сибирь на новые заводы, показывать, доказывать, оправдываться…“ Я спрашиваю: „Что доказывать? Я с четырнадцати годов, с тысяча девятьсот шестого, слесарю, я в пятом году пацаном баррикады строил. Я еще с рогаткой в классовой борьбе боролся. И всю жизнь на одном заводе. Отлучался, когда призывали в германскую. Морячил в Севастополе, ну и в гражданскую, конечно, воевал. В нашей же Петинской Красной гвардии, в роте у Саши Гуевского. Сколько меня людей знают, любого спросите. И на заводе и в районе. Чего ж мне надо в Сибири доказывать?..“ Слышь, что это получается? Может, где вредители земли роют? Тебя, говоришь, тоже выперли? А теперь восстанавливают? Значит, и здесь можно доказать?..

Федин быстрый говорок, Федины задиристые интонации, Федины прославленные усы, хоть и с проседью. Он и не он. Поникший, растерянный. И во взгляде темная безнадежность.

Годы спустя в Москву доходили противоречивые слухи: Феде дали десять лет без права переписки. Федя уехал в Челябинск и там процветает. Федя в лагере, начальником мастерской. Федя спился и повесился…

Мы провалили Федю и нас похвалили в парткоме завода. Секретарь сказал, что редакция „Харьковский паровозник“ хорошо организовала рабкоров на борьбу против последователей троцкизма и троцкистской контрабанды.

Это понятие стало расхожим после открытого письма Сталина в редакцию журнала „Пролетарская революция“.

Мы тогда не поняли, что именно это письмо было сигналом нового решительного поворота во всей нашей жизни. Не сразу это ощутили. Сталин ведь и раньше, бывало, резко высказывался по разным поводам – о правом уклоне, о хозрасчете, о единоначалии.

В 1930 году пьесу Безыменского „Выстрел“ в газетах ругали за идеологические ошибки. В этой пьесе раздавался призыв: „Власть у нас, власть у нас, на борьбу не жди мандатов, поднимайте ярость масс на проклятых бюрократов!“ И кто-то уже успел обозвать ее троцкистской. Но Сталин ее похвалил. И мы с Фридом толковали: значит, Сталин тоже против бюрократизма, и нечего было децистам и троцкистам изображать его вождем бюрократов. И знаменательно, что одобрил он именно Безыменского, который раньше был открытым приверженцем Троцкого, посвятил ему свою поэму „Комсомолия“, назвал сына Львом. Значит, Сталин справедлив, объективен, а все разговоры о его подозрительности, злопамятности – брехня, сплетни врагов.

Однако в письме 1931 года он призывал бороться уже не только против откровенного троцкизма, но прежде всего против „контрабанды“. Нам объясняли: теперь уже ни троцкисты и никакие другие раскольники не решаются выступать открыто против победоносной генеральной линии, против ЦК. Они стали действовать „тихой сапой“, потаенно распространяют слухи, шепотом возбуждают сомнения. Они кричат о своей преданности партии и Советской власти, притворяются энтузиастами, но при этом стараются дискредитировать вождей, подорвать доверие к промфинпланам, к партийным установкам…

И мы убеждались, что необходимо стать бдительнее, необходимо приглядываться, прислушиваться, принюхиваться к любому, кто может быть заподозрен в подобных намерениях, и особенно взыскательно проверять публичные выступления, каждое печатное слово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю