412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Клейн » Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества » Текст книги (страница 7)
Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:38

Текст книги "Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества"


Автор книги: Лев Клейн


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

В орнаментальных вышивках XIX—XX вв. автор каждую деталь, каждый стежок готов истолковать как наполненные содержательным смыслом, сохранившимся с X в. и еще более давних времен. Он не оставляет места для сюжетов и мотивов XIX-XX вв. и для собственно орнаментального развития. Он с готовностью принял и развивает (с. 508—511) догадку этнографа-любителя Г. П. Дурасова о каргопольских «месяцах» как календарях и каждый завиток орнамента, каждую петельку принимает за отметку праздника, хотя сам же Дурасов признавал, что усмотренный им на вышивках счет дней, недель, а в большинстве случаев и месяцев не совпадает с календарным («недель» не 52, «месяцев» не 12).

Рыбаков не делает различия между новыми вышивками (сделанными, скажем, тамбурным швом) и древними (швом двусторонним), даже между вышивкой и ткачеством (на с. 88-89 образцы ткачества обозначены как вышивки), хотя при ткачестве ромб, столь важный для Рыбакова, изначально может представлять вовсе не ромб, а круг (ведь в ткачестве круг изобразить иначе было просто невозможно). Некоторых всадниц (?) Рыбаков трактует как «Весну с сохой» из песен. Эти сохи, поднятые на круп лошади (?!), оказались на вышивках XVII в. (с. 511—514 и цветная вкладка после с. 490), которым вообще свойственны орнаментальный распад фигур и horror vacui (боязнь пустоты). Здесь фигура всадника распалась (руки плывут отдельно), а от крупа лошади отделился хвост —его-то автор и принял за соху (см. рис. на с. 511 и 513). Весна же в песне приезжает хотя и «на золотом коне», но «на сосе (сохе) седючи» и «сыру землю аручи» (Рыбаков 1987: 670), а не на лошади с сохой на крупе. Так что в образе рисуется конь, запряженный в соху. А Весна – на всем этом сочетании, то есть то ли на коне, то ли на сохе, то ли на том и другом.

Из собственных воспоминаний детства академик извлек детскую игру в «Яшу» и, обращаясь к параллельному варианту игры, восстанавливает Ящера на месте Яши – в общем правильно. Но он не знает, что название игры «Яша» – как раз редкость: в большинстве вариантов полевыми наблюдателями записан Ящер, так что тут особого открытия нет. Имитацию выбора невест Рыбаков трактует как наследие того времени, когда девушку на деле приносили в жертву «архаичному Ящеру, хозяину подземно-подводного мира» (с. 40, 125, 173; II, с. 152-153, 206-208, 278-293). Даже до палеолита ящеры не дожили, вымерли на миллионы лет раньше.

Но, может быть, Ящер выступал «хозяином поземно-подводного мира» как фигура славянской мифологии (гиперболизированная ящерица)? Рыбаков не объясняет, почему в сопроводительных песнях Ящер грызет орешки и все действо происходит в ореховом кусте. Т. А. Бернштам, собравшая все материалы об этой игре, установила, что игра является трансформацией переходного обряда совершеннолетия. Ящер осуществляет в ней в числе других и сугубо положительную функцию – дарует плодовитость, обеспечивает любовь и брак. Отсюда и разгрызание орехов – символа мужской половой силы. Девушки не приносятся в жертву Ящеру, а с его помощью выбирают суженого (Бернштам 1990). Как видим, это совершенно другая фигура.

Еще одному источнику – данным языка – Рыбаков придает первостепенное значение в установлении смысла имен богов, их функций, связей, разноэтничных параллелей и т. п. За 10 лет до него с профессиональным анализом именно этих материалов и именно в этих целях выступил крупный лингвист Роман Якобсон (1970). Но, используя данные языка как источник, Рыбаков не базируется на чьих-либо исследованиях, а предпринимает разыскания самостоятельно, хоть не имеет в лингвистике ни специальной подготовки, ни хотя бы интуиции. Только смелость. Его экскурсы в лингвистику просто ужасны. Беда в том, что они могут понравиться дилетантам (т. е. массе читателей) – своей простотой, доступностью, броскостью, – но любой лингвист отшатнется от них в остолбенении. Он скажет, что языковые связи нельзя устанавливать по чисто внешнему сходству, что нужно знать внутреннюю форму слова, знать законы соответствий и словоизменения, родство слов. Без этого лингвистические разыскания оказываются сделанными на уровне начала XIX в. – до развития индоевропеистики. Даже дилетанта могло бы удержать от сверхсмелых сопоставлений интуитивное чувство слова, но и такого чувства у академика Рыбакова нет. Поскольку все это серьезные вещи, приведу дюжину примеров.

1) В слове «Макошь» (имя богини) Рыбаков видит две части: Маи -кошь. Первую толкует как «мать», поскольку богиня Ма засвидетельствована в крито-микенских табличках (у очень далекого народа!), а вторую – как древнерусское название жребия и, одновременно, корзины (действительно такие слова есть в древнерусском языке). Таким образом, название богини расшифровывается Рыбаковым как «Мать счастливого жребия» (богиня судьбы) и «Мать хорошего урожая» (поскольку в корзину могли складывать плоды). И «Мать счастья»: ведь урожай – конечно, счастье (с. 384, 386). Все это с самым серьезным видом, несмотря на то, что в образе богини ничто не свидетельствует ни о первом, ни о втором, ни о третьем (больше всего материалы говорят о женских работах, в частности о прядении).

И где же в русском языке «мать», «матери» сокращается в «ма»? Разве что в языке детей, да и то не в начале сложного слова. Кроме того, в русском языке сложное (составное) слово иначе строится: основное существительное стоит в конце, а определяющее слово – в начале (так обстоит дело с «Богоматерью», так и с «Дажьбогом» или «Даждьбогом»). Для того смысла, который имел в виду Рыбаков, уж лучше подошло бы слово «кошма» (к сожалению, точно известно, что оно заимствовано из татарского). Да и звучание «Макошь» не стандартно: известны и «Мокошь», «Макешь», «Мокуша» и т. д.

Слово «Кострома» (название кумира, большой соломенной куклы) академик толкует по тому же шаблону, хоть и с учетом русской схемы словосложения: «костра» – 'остистые части колосьев', 'обрезки соломы' и т. п., «ма» – 'мать', а поскольку матерью у славян называлась земля («Мать-Сыра-Земля»), то все слово у Рыбакова означает 'поросшая земля' (с. 378). Предлагает он и другую расшифровку: «Мать колосьев» (II, с. 154). А что же тогда означает синоним Костромы – Кострубонько? Какой аналог матери скрывается за «бонько»? Связь соломенной куклы с кострой действительно напрашивается, но «-ма» – просто суффикс, как в словах «солома», «ведьма».

Древнерусское слово «кощуна», коштлша («срамословие», «богохульство») Рыбаков считает состоящим из «кош» – 'жребий' и «туне» – 'безвозмездно' («туний» – 'лучший', «тунъ» – 'особенно'). Все в целом должно было означать «напрасный жребий», «напрасную судьбу» (снова порядок частей в слове нерусский!), т. е. «напраслину», «басни», а первоначально – «миф» (II, I. 315). Языковеды же связывают слово «кощуна» (кощунство) с «кощунъ» («богохульник», «насмешник»), а «кощунъ» производят от «костить», «кощу», т. е. «бить», «трепать» (ср. «па-кость», где па– префикс, как в словах «пасынок», «пагуба», «пасмурный») и т. п.

Слово «вампир», «упырь», Рыбаков рассекает на две части: b;r– толкует как «оный», «иной» (хотя тогда было бы in-), а остаток -пърь —как обозначение силы, и видит тот же корень в словах «пря», «порато» и... «топор»! Последнее он раскладывает на то– и -пор; то– очевидно, указательное местоимение (только другое, чем «оный»), а -пор – сила: ведь в топоре заключается сила. «Вампир» же оказывается «человеком иной силы» – имеется в виду потусторонняя сила (I, с. 126).

Если бы академик обратился к трудам языковедов, то выяснил бы, что «топор» – заимствование из иранских языков (где белудж, «тапар» и курд, «тепер» соответствует др.-иранск. *tapara), «вампир» – из польского, а в польском это передача того же древнего «упырь» (как «вензель» из w^ziet – «узел»). «Упырь» же содержит древнее отрицание у– (как в словах «увечный», «убогий», «утлый», «урод») и корень, который связывают с греческим тгор «огонь» (ср. современное «пиротехника»). В целом предполагают, что слово «упырь» первоначально обозначало несожженного покойника, который, не пройдя положенного обряда кремации, якобы не мог войти в страну забвения, жаждал оживляющей крови и тем был опасен для людей (Лукьянова 1985).

Восточнославянское «мордовать» Рыбаков (с. 281) производит от гипотетического скифского «мар» 'убивать', тогда как это явное заимствование из германских языков – ср. нем. morden – 'убивать', Mord 'убийство'.

Древнерусское слово «смерд» («крестьянин», в Северо-Восточной Руси «сирота»), ср. польск. smard, Рыбаков рассматривает как скифске наследие, но при скифском (ираноязычном) корне обнаруживает славянский, русский префикс «с-» и толкует все слово («со-мерд») как «соумирающий». То есть, по его мнению, первыми смердами (скифского времени) были те, кого убивали для сопровождения царя в могилу (с. 233, 281). Правда, для погребения с царем, по Геродоту, убивали слуг из знати, но ведь значение слова могло измениться.

Языковеды же действительно видят в слове «смерд» ираноязычное наследие и действительно от корня, означающего «смерть», но толкуют связь проще: «смертный» -» человек (ср. перс, merd – 'человек') -» человек-слуга «крестьянин», а что до префикса, то он не всегда в русских словах означает собирательность, совместность – он есть и в слове «смерть».

самоназвание части скифов «сколоты» академик раскрывает аналогичным образом как славянское, от слова «коло» («круг», «объединение»), – со значением «союзники», «объединенные» (с. 227). От этого термина, полагает он, произошло современное самоназвание славян: у античных авторов они «склавины». А так как «коло», «круг», еще приложимо и к солнцу, то «сколоты», а за ними и «славяне», расшифровываются еще и как «потомки Солнца», «внуки Солнца» (с. 434). Красиво, возвышающе, лестно.

Но ведь «склавины» – это именно иноязычное восприятие слова – греками, которым трудно было произносить звукосочетание «сл» в начале слова (у них в языке такого нет). Никогда и нигде сами славяне себя «склавинами» не называли. А выражение «язык словенеск», по наиболее правдоподобному объяснению, означало «словесный язык» (т. е. «понятный») и «словесный народ» (т. е. «понимающий речь») – ср. противоположность: «немец» (как называли в древней Руси всех без разбора западных пришельцев), т. е. «немой». Этноним же «сколоты» расматривается некоторыми языковедами как вариант термина «скифы»: греч. «сюотай», соотв. иранск. «скута», предпол. из «скулта» (Szemerényi 1980; Раевский 1985: 215-216). А поскольку, по данным лингвистики, все скифы были ираноязычны, очень трудно притянуть сколотов к славянам.

Впрочем, во втором томе (с. 252) автор предлагает уже иную расшифровку термина «словене»: «сло-вене» = слы, послы из венедов, «выходцы из земли вене-» («-ды» придется объяснить как– нибудь иначе). А что, собственно, мешает и так разделить слово? Рыбакову ничего не мешает. Он абсолютно свободен. От всего, что сдерживает лингвистов. Своего рода «мозговой штурм», но вынесенный на страницы печати массовым тиражом и выданный за высшее достижение славистики.

С «чарой» (сосудом) автор связывает «чары» ('волшебство'), от которых «очарование», «чародей» и т. п. Он считает, что славяне чуть ли не с трипольского времени гадали и кудесничали над чарами с водой, поэтому и все священнодействие с чарой-сосудом получило название «чаро-действо», а отсюда «чары», «волшебство» (с. 73, 184).

На деле же «чара» (сосуд) заимствована с востока (ср. т&тарск. «чара», монгольск. «чара» – 'большая чаша'). А «чары» (единств, ч. «чаръ») – старое индоевропейское, возможно, скифское, наследие: ср. авестийск. «чара», персидск. «чар» – 'средство', «чара» – 'хитрость', литовск. kéras – 'волшебство'.

Слово «берлога» Рыбаков раскрывает как «логово бера», а так как нем. «бэр» (Ваг) означает 'медведь', то автор делает вывод, что и в русском языке некогда медведь назывался «бер» (с. 102). Этот заманчиво звучащий вывод и языковеды делали в запрошлом веке (хоть академик этого не знает). Но не в наше время, потому что «бърлога» означает логово медведя только в русском языке, а слово имеется и во всех остальных славянских языках (болг. бьрлок, чешек, brloh и др.) и означает в них нечто иное: «плохую подстилку из соломы», «грязное обиталище», «логово свиней», «убогую хижину». В сербском сохранился глагол brljati «загрязнять».

Рыбаков считает, что «хоромы», «храм» раньше у славян непременно были круглыми: он производит эти слова от «хоро» – 'круг в хороводе'. По его мнению, только в христианское время этот корень совпал с греческими «хор» и «хорос» (круглое паникадило), а в языческое время «хоро» было просто вариантом слова «коло» – 'круг' (II, с. 228, 767) – и было связано с Хорсом (с. 434).

Но «хоровод» сам происходит от заимствованного (из греческого) «хор», а «хоро» в русском языке никак (никакими звуковыми законами) не связано с «коло», не говоря уже о «Хорее». «Храм» же и «хоромы» не происходят ни от «хоро», ни от «коло», да и -м тут некуда девать (языковеды не могут просто пренебречь звуком). Для этимологии этих терминов у языковедов есть выбор: либо индоевропейское наследие (ср. др.-инд. harmyám «крепость», «прочное здание»), либо заимствование из арабского (hárám «священная часть здания»), хотя в обоих случаях остаются трудности для увязки.

В Силезии на горе Собутка (Sobotka, от польск. sobota «суббота») есть следы языческого культа. Русские и словацкие пережиточно-языческие сходки тоже называются «субботками». Рыбаков отказывается производить это название от слова «суббота»: сходки не привязаны к этому дню недели. Использовав диалектный словацкий вариант «событка», академик увязывает весь комплекс со словом «со-бытие», понимаемым как «совместное бытие», «совместное нахождение», «сборище». По Рыбакову, это и есть первоначальный смысл слова «событие», а современное значение – производное. «Яркость и театральность древних языческих сходбищ – «со-бытий» привела к тому, что слово «событие» стало обозначать нечто необычное, из ряда вон выходящее, особенно значимое» (с. 293-294). В этом толковании слово затем не раз повторяется в тексте обоих томов.

Рыбаков всегда рассматривает с(о)– как префикс собирательности. Между тем, этот префикс придает словам и другие оттенки значений, например, завершенности действия: «со-вершиться», «с-быться» – именно отсюда «со-бытие», т. е. 'сбывшееся'. Также как родственное по значению слово «факт» – из лат. factum «сделанное». В древнерусском языке «событие» означало только одно: «исполненное» (это на большом материале показано в словаре И. И. Срезневского).

«Суббота» же происходит от евр. «шаббат», означавшего последний день недели, у иудеев выходной, день обязательного и полного отдыха. В христианском обиходе на славянских землях, когда суббота перестала быть выходным днем, слово сохранило оба значения – и порядкового имени дня, и обозначения отдыха, но последнее – в отрыве от дня недели. В этом употреблении оно стало означать любой свободный день, конец работы (ср. «шабаш»), языческий праздник (ср. «шабаш ведьм» на Лысой горе). Вот и объяснение «субботки».

12) Оспаривая предложенное известным языковедом-иранистом В. И. Абаевым иранское толкование скифского имени бога Гойтосира, Б. А. Рыбаков предлагает считать это имя славянским синонимом имени Ярило, Яровит. Дело в том, что Ярило – фигура фаллическая, а корень «гой» Рыбаков считает почти равнозначным корню «яр»:

«в славянских языках «гойный» означает «изобильный»; «гоити» – «живить». «Гоило» переводится как «фаллос», и поэтому выражение русских былин «гой-еси, добрый молодец» означает примерно «viro in plenis potentia»».

Латынь на совести маститого автора (или корректора?). В буквальном переводе на русский его (их?) выражение означает: «мужу в полных силе». Если имелся в виду звательный падеж, то надо бы «vir in potentia plena». Впрочем, звательный падеж академик называет «апеллятивом» (с. 393), т. е. «нарицательным», но такого падежа нет. Нужный термин – «вокатив». Но продолжим цитату:

«Весь комплекс слов с корнем «гой» связан с понятиями жизненности, жизненной силы и того, что является выражением и олицетворением этой силы...» (I, с. 70).

А я-то, с детства зная белорусское выражение о ранке «зашилась» («загашася») – «зажила», «залечилась», – простодушно воспринимал былинное «гой-еси» как 'здрав будь' (ср. Мокиенко 1986: 233-237) и не подозревал о фаллическом смысле выражения! А именно этот смысл связал Гойтосира с Ярилой. Правда, академик оставил без расшифровки вторую часть слова («-тосир») и не разъяснил, что же она означает на языке славян.

Перечень можно было бы продолжить, но, надеюсь, достаточно. Создатель так называемой «яфетической теории» под свои вольные этимологии по крайней мере хоть какую-то методическую базу подводил (пресловутые четыре элемента), а здесь полная свобода от любых методов, так сказать, методическая распущенность. Добро бы Рыбаков не сознавал необходимость строгости и осторожности в лингвистических сопоставлениях, так нет – сознает! Он делает упрек Иванову и Топорову за то, что те с Волосом связывают Волынь и Вавель, «совершенно не относящиеся к делу» – и это справедливое обвинение предъявляет исследователь, который сам связывает скифов-сколотов с севернорусским «сколотком» (внебрачным ребенком), «хоромы» с «колом», Гойтосира с Ярилой и т. д.!

Таким образом, внушительно развернув разнообразные виды источников, достигнув их небывалого охвата, автор почти свел это достижение на нет своим неровным и зачастую неквалифицированным анализом.

Методологические основы

Этот результат – не случайность. Сказались как личные особенности автора, так и (в еще большей мере) его методология, его теоретические взгляды.

Отчасти из-за неравноценности анализа разных видов источников весь дэухтомный труд выглядит не как монографическое исследование, а как собрание очерков, этюдов, набросков, в научном плане очень неровно написанных, хотя всегда чрезвычайно интересных, красочных и увлекательных. Читателя не покидает ощущение, что писал их человек, безусловно талантливый, увлеченный, по-своему эрудированный и неутомимый. Но в то же время это человек, излишне самонадеянный и самоуверенный, не очень затрудняющий себя проверкой, самоконтролем, строгим отбором, не привыкший к требовательности и возражениям (или давно отвыкший от них), словом, ошибающийся так, как может ошибаться в печати только академик: у любого другого такое просто не прошло бы.

Среди представленных этюдов есть и несомненные удачи. Кроме уже отмеченных, это идея двух родственных богинь – матери и дочери Лады и Ляли (с, 360—369 и др.), сопоставление кленчанского скипетра бронзового века с тоягой болгарского русальца (с. 255), многое в анализе Збручского идола (II, с. 236-251) и др.

Эти этюды, конечно, объединены темой и по замыслу связаны воедино стержневой концепцией. Но распадаются они в немалой мере как-раз из-за слабости этой концепции.

Шатки прежде всего ее методологические основы.

В течение многих лет академик Б. Д. Рыбаков возглавлял советскую археологию административно (как директор головного института и редактор головного журнала). Соответственно, он стоял во главе господствовавшей и все еще наиболее влиятельной у нас научной школы. Школа эта трактовала археологию как «историю, вооруженную лопатой», по крылатому выражению основателя школы профессора А. В. Арциховского. Эта формулировка подразумевает, что археология – это та же история, но воссоздаваемая не по письменным источникам, а по материальным памятникам. Методы обеих наук в принципе одни и те же, поэтому, с позиций этой школы, археолог может смело пользоваться письменными источниками, а знающий историк – археологическим материалом: для понимания его какая-либо особая методика не нужна, достаточно эрудиции и здравого смысла, тут факты сами за себя говорят. Столь же смело историк-археолог этой ориентации привлекает этнографический материал, фольклор, данные языка и т. п. – все это разновидности исторических источников, которыми ученый считает себя вправе заниматься, коль скоро он историк в широком смысле.

Труды ученых этой школы очень нравятся публике и легко получают признание у властей, потому что такие археологи охотно берутся за широкие комплексные проблемы, которые раньше считались неархеологическими, – этногенеза (происхождения народов), истории духовной культуры и т. п. (Критика идей этой школы и близких к ней подробнее предложена в работах: Клейн 1977; 1986; 1993в).

Я принадлежу к другой школе, которая видит в археологии источниковедческую науку. С этой точки зрения, каждый вид источников—письменные, лингвистические, этнографические и др. – обладает своей спецификой и требует специальных методов изучения, особых методов не только поиска, сбора, препарирования, но и интерпретации. Требует отдельной науки. Особенно отличаются от письменных археологические источники. Понимание их запросто, сходу, на глаз – всего лишь иллюзия. Археологические факты сами за себя не говорят. Археология должна перевести их на общедоступный язык, и сделать это очень непросто. Нужно быть профессионалом. Богатые погребения —. не всегда погребения богатых (некоторые народы хоронили всех детей с особенно богатым инвентарем: ведь дети не успели попользоваться им в жизни), а бедные погребения – не всегда погребения бедных (первых римских пап не выявить: их хоронили подчеркнуто скромно). Чтобы восстановить видовой состав стада, мало подсчитать процент костей на городище – нужно вычислить число особей, сравнить их среднюю продолжительность жизни и т. п. Да и этого мало для сравнения их значимости – нужно оценить вес особей (курица не равна корове). Состав кладбища не отражает прямо состава живой общины и т. д. Но и наглядность фактов языка обманчива. Для непрофессионалов они тоже полны подвохов. Все виды источников скрытны, каждый по-своему, и каждый открывается только специалисту.

Историк же, получив выводы каждой из источниковедческих наук – письменного источниковедения, археологии, этнографии, лингвистики и др. (выводы, а не сами источники!), – вырабатывает из них своими собственными методами цельную картину. История – наука синтеза (Этот подход подробнее изложен и аргументирован в работах: Клейн 1977; 1978).

Конечно, исследователь вправе подвергать и первичному анализу любые виды источников, он вправе проводить сам как источниковедческий анализ, так и исторический синтез, но в таком случае он должен профессионально владеть материалами и методами каждой из этих операций, обладать в каждой из этих дисциплин специальной подготовкой, быть в каждой из этих наук специалистом. А это крайне редко встречается.

Когда же историческая картина далекого прошлого рисуется на основании одного вида источников, с дилетантскими вылазками в смежные отрасли, она неминуемо получается однобокой, искаженной и обманчивой. К результатам таких работ я отношусь с глубоким недоверием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю